Полная версия
Язык цветов из пяти тетрадей
Только Муза, всхлипнув тонко,
В давний мрак, в былой Аид,
Как с яичком старушонка,
За конвойным семенит.
«Покоя нет, и жизнь берёт за горло…»
Покоя нет, и жизнь берёт за горло.
Водиться тошно с этими людьми.
Вот, кажется, со всех сторон припёрло,
И от кого зависишь, хоть пойми!
Но и в беде ты не изменишь музе.
И ты богат, хоть эта грусть остра,
Является с метафорой в союзе
Инверсия, поэзии сестра.
И эта вертолётная площадка
На доме олигарха говорит,
Что вот придётся и ему не сладко,
Но счастлив ты, служитель аонид.
Термы
В горячей сауне на склоне
Поры реформ и мятежей
Я видывал воров в законе
И государственных мужей.
Как сочинителя и знайку
Там привечали и меня,
Любезно подавали шайку
В блаженство жара и огня.
Одни от власти в полушаге,
Другие в думах о тюрьме,
Все были радостны и наги,
Держа грядущее в уме.
Кого-то позже и убили
Из тех и этих, но тогда
Причастная к незримой силе
Гасила помыслы вода.
И отсвет философской прозы
Пристал к обмылку давних дней,
И свист, и хлёст, и дух берёзы
Остались в памяти моей.
Так, будучи еще не старым,
И постигавший жизнь сполна,
Густым завеянные паром
Застал я эти времена.
Кафетерий
И я, певец исчезнувших империй,
Входил однажды (что же, коль зовут!)
В битком набитый этот кафетерий,
Тогдашних реформаторов приют.
Там были неудачники-поэты,
Экономисты с некоторых пор.
Глотая кисели и винегреты,
О Кейнсе заводили разговор.
Недавно их в правительство призвали.
На алчущие лица их подруг
Я, пожилой, поглядывал в печали,
Не излечив высокий свой недуг.
Прошли реформы кой-какого сорта,
А в памяти тот вечер отражён
И эта жажда власти и комфорта
На юных лицах воспаленных жён.
В родном Содоме
В родном Содоме славно жить и выжить,
Потом его крушенье пережить,
Ну, а в конце такое отчекрыжить,
Что изумится эта волчья сыть.
Вся лагерная пыль зашевелится!
Мне чудится, сейчас за рядом ряд
Барачные измученные лица
По очереди на него глядят.
Как жизнь моя увиденным богата!
При мне дающим интервью врагу
Того, кто гнул и доносил когда-то,
Я жалобщиком видел – не солгу!
Кто шёл по трупам и хватал нахрапом
И в шахматы сражался допоздна
С глядевшим тускло сквозь пенсне сатрапом,
На всякий случай, жертвуя слона.
«Баррикада с каторгой и ссылкой…»
Ю.В. Д.
Баррикада с каторгой и ссылкой,
И войны гражданской жернова,
Злая жертва молодости пылкой…
Как же эта повесть не нова!
Позже в оппозициях вы были,
Смертный путь безропотно прошли,
Сгинули в круговороте пыли,
В лагерной рассеялись пыли.
Это вы меня склоняли к риску,
Заставляли беглецу помочь,
Обязали передать записку,
Из вагона кинутую в ночь.
Лукреций
Лукреций был породы строгой, вятской,
Славянской, угро-финской; вырос он
На почве столь болотистой и вязкой,
И в городке лесном со всех сторон.
И дебрей шум, и холод ледостава
В его письме явили торжество,
И здесь основа северного нрава,
Учёная замедленность его.
Как вдруг степенность оборвалась разом,
Пытливость тесной кончилась тюрьмой.
Была страшна утрата веры в разум,
Как безысходность лагерной зимой.
Но даже в пору, полную унынья,
Слова его, могучи и чисты,
Несли Сиянья Северного клинья
Цветной огонь и трепет высоты.
Юго-Запад
Где он, этот Юго-Запад на границе с мамалыгой,
Край куркульски-хлебородный меж лиманом и Днепром?
На повозке балагулы целый день по степи двигай,
Встретит розами Одесса и кефали серебром!
Прогуляешься, привыкнешь к детским скрипкам и фаготам,
К непристойным анекдотам… Вот естественный цветник
И поэзии, и прозы, ненавистных патриотам.
На торгующем Привозе он из музыки возник.
Всё же долговечны в слове всколыхнувшиеся шторы,
Эти зданья и свиданья с нетерпеньем молодым,
Эти хоры, свитки Торы и налётчики, и воры,
Эти рынки и погромы, превратившиеся в дым.
Россия
Треугольники писем суровых
И безмужние годы, когда
Приходилось пахать на коровах,
И неженская ноша труда;
Победительно вскинутый овощ,
Эти займы, поборы и план,
Этот космос и братская помощь
Населенью неведомых стран;
Всё ты вынесла, через ухабы
В пустоту пронесла на руках,
Ведь тогда ещё были не слабы
Деревенские русские бабы,
Председательши в тёмных платках.
Дым
Знаком я с разновидностями дыма.
С прозрачно-сизым, взмывшим над костром
И впавшим в синеву неуловимо,
С необходимым в странствии былом.
Вот над деревней миротворно-белый
От легких дров березовых дымок
И – желтоватый осенью горелой,
Что груду листьев бережно облёк.
И помню горькой осенённый датой,
От писем отсыревших – голубой,
И вижу, вижу чёрный и косматый
Над крематорной реющий трубой.
«Соседи по-житейски были правы…»
Соседи по-житейски были правы,
Перемогаться предстояло им.
У тех, что шли в предчувствии расправы,
Просили вещи, нужные живым.
Ведь не нужны ни шапка и ни шуба
Плетущимся в унынии таком.
То чемодан выхватывали грубо,
То провожали со своим мешком.
Хватали простыни и полотенца,
Корытца и, рассудку вопреки,
Случалось, забирали и младенца.
Теперь младенцы эти – старики.
Идея
По местности гористой и унылой
Несется диалектики вода,
А это ведь материальной силой
Становится идея, как всегда.
Вот Граник по завету Исократа
Фаланга с боем переходит вброд,
И тезисом, начертанным когда-то,
Вождь побеждает, и толпа орёт.
Провозят Невским трупы на салазках,
Всё жутче голод и не счесть утрат,
И вот уж младогегельянцы в касках
Берут и защищают Сталинград.
«Седой акын, что воплем сиплым…»
Седой акын, что воплем сиплым
Потряс насельников Кремля,
Острижен и обрызган «Шипром»,
И бредит, струны шевеля.
Своим лицом радушно-сизым
И рифмой радуя владык,
Наркома сравнивать с Чингизом
И Солнцем звать вождя привык.
Теперь, на склоне лет, и жить бы,
Имея орден на груди!
Какие новые женитьбы,
Стада какие впереди!
Везде ковры по коридорам
В родной гостинице «Москва».
Весна пришла с Голодомором,
Созрела попусту трава.
Виденья степи мчатся мимо…
Какая мягкая кровать!
И если что непостижимо, -
Лишь запрещенье кочевать.
Антоновщина
Антоновщина. Степь Тамбова.
Глушь, перелески, волчий лес,
Где из-под кустика любого
Мужицкий выпалит обрез.
– Послушай: шебуршит пшеница,
А северней бушует рожь…
Неужто сможешь тут пробиться
И даром хлебушко возьмёшь?
Дух ситного и подового
Вас, нищебродов, опьянил!
И мчится конница сурово
На топоры и зубья вил.
Антонов, он уже без штаба,
Но самого, пока не слаб,
То та, то эта спрячет баба,
И не исчесть любимых баб.
Но ленинским смертельным фразам
Внимает пролетариат
И потчует крестьянство газом,
А избы празднично горят.
И видит лётчик в млечном дыме
Скопленья сосен и берёз,
И к ним сияньями своими
Приткнулся город-кровосос.
Сиваш
– Вода из Сиваша, подвинувшись, вытеки,
Дивизиям путь открывая!
Не будет острей и решительней критики,
Чем эта резня штыковая.
И вот уж вся эта словесность изранена
И тонет в наплывах тумана.
Ценители Бальмонта и Северянина
Убиты чтецами Демьяна.
«В голодноватом Коктебеле…»
В голодноватом Коктебеле,
Не зная, чем заняться, все
Над сбором камешков корпели.
Волошин шёл во всей красе.
Все обожали демиурга,
Он шествовал в дезабилье,
Но в молодого Эренбурга
Влюбилась Майя Кювилье.
Таким лохматым был и странным
Столь эксцентрический Илья.
А после жизнь с Ромен Ролланом,
Супружеская колея.
Но оттого, что это чувство
Не проходило столько лет,
В потёмках выжило искусство
И в чистках уцелел поэт.
И тот огонь, что из окопов
Бойцов на битву поднимал,
И то, что исповедь прохлопав,
Партийный вздрогнул трибунал.
Так, может быть, одна влюблённость,
Такая робкая на вид,
Превозмогая отдалённость,
Страну спасает и хранит?
Довоенные песни
Эти песни, чуждые печали,
Поднимались с вихрем кавполка,
И страну с рассветом извещали.
Как она вольна и широка.
Каторжник от этого мажора,
Пробуждаясь, сбрасывал бушлат,
Трепетали реки и озера
И мосты гремели невпопад.
А потом звучали песни глуше,
Но, вобрав земную глубину,
Только ожидание Катюши
Помогало выжить и в плену.
«Ну где же ты, Святая Русь?…»
Ну где же ты, Святая Русь?
Колокола твои упали,
Твои предсказывать боюсь
Еще грядущие печали.
Берёшь у прошлого взаймы,
А нынешние дни убоги,
И враг, вступая в царство тьмы,
Недаром клял твои дороги.
Но грозная мерцала тьма
Страны, встречая приходящих,
Свои сжигающей дома,
Палящей из домов горящих.
Былина
Из жилы воротной богатыря Сухмана
Кровь хлынула во сне.
От глыбы, что в степях уснула бездыханно,
Бежит к речной волне.
Течёт Сухман-река, клокочет в тесном русле,
Впадает в тихий Дон,
И гомонит вода, ей подпевают гусли,
И долог вещий сон.
Вот всюду города и шумные базары,
Зелёные бахчи…
Где некогда прошли авары и хазары,
Стрибога покричи!
Но сердце ранено и не готово к бою,
Не хочет громких дат.
И мы на пристани прощаемся с тобою,
И катера гудят.
Арсеньев
Блуждавший в сумерках Уссури,
Где воздух сладостен и дик,
Оставил он в литературе
Лесной туман, тигриный рык.
Манков охотничьих погудки,
Изюбря зов издалека
И облик благородно-чуткий
Туземного проводника…
И прелесть записей рутинных,
Пронизанных игрой теней…
Разведчик, да, но и в глубинах
Души непознанной своей.
И этих странствий вереница
Нужна была и для того,
Чтобы с природой тайно слиться,
Её усвоить волшебство.
Чтобы в крушение империй
С заветной тайною войти
Из этих дымчатых преддверий
Неуловимого пути.
«И даже в глубине земной…»
И даже в глубине земной
Нет ни следа от битвы той
На ветхом поле Куликовом.
Как будто не было её.
Прочь отлетело вороньё.
А ведь конец пришёл оковам!
Когда ж отпляшет молодёжь
И схлынет юбилея одурь,
Глядишь, и что-нибудь найдёшь
В поселке тутошнем, поодаль.
Поднимешь из сырой земли,
Раздвинув в пахотное время
Самой Истории комли,
Её проржавленное стремя.
На Севере
Идём по длинной улице, бывало,
И на развилке дунет и влетит
Сквозь пустоту, где пелась «Калевала»,
Варяжский ветер в праславянский быт.
Попутчик мой, хлебнувший здешней браги,
Бубнит своё, и песня весела.
Ржавеет сельхозтехника в овраге,
Мы вышли на околицу села.
А дальше лес, и дряхлый, и дремучий.
Проходит с облаками наравне
Светящаяся туча, и за тучей
Перун и Один борются в огне.
Гардарика
Раскопки в Старой Ладоги. Скелеты,
В серебряных браслетах костяки,
Клинки и копья, кости и монеты —
У синей Свири и Сестры-реки.
Варяжское чело венчает прядка,
Чернеет руны ржавая строка…
Пришли туда, где не было порядка,
А ведь не будет и спустя века.
Не лучше ли пойти на Рейн, на Вислу,
Ворваться в Рим, Сицилии достичь?
Но как же не ответить Гостомыслу
Не услыхать отчаяния клич!
Да, не Париж, не Лондон, – костяника,
Грибная сырость, бабий вой навзрыд.
Таинственная эта Гардарика,
Не скоро ей стать Русью предстоит.
«И Гостомысла, и Вадима…»
И Гостомысла, и Вадима
Непостижимая страна
Ещё темна и нелюдима,
Порядка вовсе лишена.
Плеснёт налим из-под коряги,
Тоскует выпь, ревёт медведь,
И эти пришлые варяги
За всем не могут углядеть.
И ненавистен их порядок,
Суровый Ordnung привозной
Тяжел, невыносимо гадок,
И тянет к сутеми лесной.
– Придите, греки, осчастливьте
Святым крещеньем и постом,
И образками из финифти,
И храмом в блеске золотом!
Но там, где глохнут, изнывая,
Благочестивые слова,
Живуча нежить полевая,
В лесу кикимора жива.
И под рукою святотатца
Обрушились колокола,
А с той русалкой не расстаться,
И сердцу ведьмочка мила.
«Язвительна и заковыриста…»
Язвительна и заковыриста,
Чистосердечна и тепла…
А, может быть, ей лет четыреста,
Она русалочкой была.
Вновь, не единожды воспетую,
Из бездны вод её зови,
Где, вовсе возраста не ведая,
Вся молодеет в миг любви!
Глядишь в лицо такое юное
И знаешь: море глубоко,
И слышишь пенье златострунное,
Пленённый гуслями Садко.
Рогожский городок
Былые вихри
С годами стихли.
Дерзаний дали
Золою стали.
Но строги храмы,
Гласят, упрямы,
О Китоврасе
И смертном часе.
И дух полыни
Живуч доныне,
И тронут розан
Сырым морозом…
Лик на убрусе
Над грустью Руси.
Герань
Вот на урок спешишь, бывало,
И всюду, лишь в окошко глянь,
Цветёт в глуши полуподвала
На подоконниках герань.
Она из мест, где лев и серна
Вписались в золотую вязь,
Через Германию, наверно,
До Петербурга добралась.
Давно уж этот быт охаян,
И всё же там и посейчас
Живёт любимица окраин,
И верен ей служилый класс.
Всё дарит кроткую отраду
Неробким людям ремесла
И с перерывом на блокаду
Столетия перенесла.
Я нынче бытоописатель,
Романтик отдаленных дней,
И стал мне стойкий обыватель
Корсаров красочных милей.
И снятся мне полуподвалы,
И, чуткий школьник, вижу я,
Как оживляет цветень алый
Скупую повесть бытия.
На Охте
К той надписи – поблизости
Надгробья безымянного,
Уже успевшей выцвести,
Всё возвращаюсь заново.
Там целый мир вмещается,
Хотя давно уж нет его:
«Могила посещается»,
И ведь довольно этого.
Ленинград
Душа твоя всё сокровеннее,
Но и в действительности новой,
Как родины прикосновение,
Мне воздух твой сырой, суровый.
Своей голодной непреклонностью
Моё рожденье отстоял ты
И ледовитой сребролонностью
Своих врагов зачаровал ты.
Обвеял зорями туманными,
Когда вслепую, одичало
Москва с мешками, с чемоданами
Толпою от себя бежала.
Отцу
Отец, ты был к Востоку не готов,
Знал в отрочестве Юго-Запад хлебный
И марево его степных цветов,
Тачанок стук и вихрей свист враждебный.
Ещё тогда по детству твоему
Прошёлся век тупой, тяжелостопый.
Потом в блокадном сумраке, в дыму
С бомбящей ты знакомился Европой.
Но вот клинок, мой будущий Восток,
Как лёгонькое покрывало,
Дамасской сталью жизнь твою рассёк.
Она внезапно на него упала.
Отцу, отцу…
Если бы, роком правя,
Не перейдя черты,
В Екатеринославе
Всё же остался ты,
Если б в иные сети
Чудом не занесло,
Были б другие дети,
Скучное ремесло.
Сколько бы длился жалкий
Жизненный твой успех?
Глина расстрельной балки
Вас бы накрыла всех.
Но, претерпевшись к аду
И возлюбивши стих,
Выиграл ты блокаду
И сыновей иных.
Смутного осязанья
Вот уж исполнен взгляд
Девочки из Рязани,
Едущей в Петроград.
Восточному поэту
Характер твой нежный и грубый
Давно возлюбила молва,
И длинные медные трубы
Твои выпевают слова.
Конечно, расплавилось слово,
Оно превращается в гром,
Гремит и сверкает всё снова
То золотом, то серебром.
Ликуя, грохочут карнаи
И с воем взывает зурна,
О детстве сиротском стеная
И славя твои времена.
Всей мощью державной и медной
Врываются в твой робайят,
О первой любви безответной,
О первых признаньях трубят.
«Привычной жестокости с детства уроки…»
Привычной жестокости с детства уроки,
Разбойничьих улиц озлобленный мрак,
Свирепые реки на жгучем Востоке,
Верблюжья колючка и ярость собак.
И это начальство, порода чужая,
Надменная, важная, из ВПШ[11],
Заносится, бесится, всех унижая,
Не видит вошедших, бумагой шурша.
Но в душу вошла, разливаясь широко,
Пречистая влага стремительных рек
И с ней доброта и сердечность Востока,
В кибитке и в юрте случайный ночлег.
И древних деревьев святая прохлада,
И всё незабвенные в мареве лет
Обломок лепёшки и гроздь винограда,
Которые путнику посланы вслед.
«Имперскую люблю разноплемённость…»
Имперскую люблю разноплемённость.
В кишлак вступал я гостем и в аул,
Входя как будто в новую влюблённость,
И в переменах годы протянул.
Мне скучно жить средь одного народа.
Пусть, упованьям дерзким вопреки,
Казнило небо гордого Нимврода,
И разные возникли языки.
Я всё же в каждом узнаю родное —
Мы с одного сходили корабля,
И ведь была единою страною
Скитающихся праотцев Земля.
И, откликаясь жестам в разговорах,
Порой блеснёт широкая река,
И лёгкий плеск, и камышовый шорох
Лепечут звуки первоязыка.
Зеравшан
А. Полетаевой
Так быстро бежит Зеравшан златоносный,
Как будто видения эти несносны.
Отвесные скалы, припавшие к влаге,
Отвалы, холмы, камыши и коряги.
А там, за безмолвием жёлтых пустынь,
Желанная эта, безбрежная синь.
О, знать бы, что без вести сгинешь в пустыне,
Что нет этой праздничной, призрачной сини!
Но мчится и мчится, меняющий цвет
В предчувствии моря, которого нет.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Хадис – изречение Мухаммеда, передаваемое из уст в уста от первого услышавшего.
2
Сурхоб (фарси— дари) – «красная вода»; то же и на тюркских языках – Кызылсу.
3
Таласса(древнегреч.) – море.
4
Итиль – тюркское название Волги.
5
В Закавказье вредоносный магический предмет, подкидываемый в дом.
6
Сказано оставившим в степи спутника Велимиром Хлебниковым, которого в Иране называли «Гуль-мулла» («Священник цветов»).
7
Подлинная история. В Монголии ему воздвигнут памятник.
8
Миланский собор.
9
Выражение Шекспира.
10
«Жди меня, не мойся!»
11
Высшая партийная школа.