Полная версия
Язык цветов из пяти тетрадей
Для вечного занятья твоего.
Лишь эта ясность опытного взгляда,
Природы женской грусть и торжество.
«Тверской бульвар. Такая смута…»
Тверской бульвар. Такая смута
От веянья далёких дней,
От близости Литинститута,
Беспутной юности моей.
Как всё же, не переставая,
Какой-то добавляя свет,
Здесь бродит брага стиховая
И до меня протекших лет!
Она и в закоулке всяком
И там, где в приступе тоски
Есенин дрался с Пастернаком,
В кровь разбивая кулаки.
«В саду цветущем, в роще или в чаще…»
В саду цветущем, в роще или в чаще,
Когда бывало в жизни всё не так,
Мне был деревьев говор шелестящий
Как утешенье или вещий знак.
В часы такие тронуть было сладко
Мне их шероховатую кору
И повторялась ранняя догадка,
Что с мыслью их сольюсь и не умру.
И постигал я кроны разум чёткий
И тайнознанье корня и плода,
Любил деревьев на полянах сходки,
Других собраний избегал всегда.
«Иисус, здесь явленный иконой…»
Иисус, здесь явленный иконой, -
Ясноглазый в сущности гайдук,
Истомлённый, даже истощённый
От раздумий горестных и мук.
К ворогам не знающий пощады,
Осудивший развращённый Рим.
Эти веси, пажити и грады
В зыбкой дымке ходят перед ним.
В прошлом веке был бы партизаном,
«Смерть фашизму!» с ними бы кричал,
Чтоб к Его припал кровавым ранам
Край апокрифических начал.
В Болгарии
И летище, и обиталище,
И вретище на жгучем зное,
И прикоснулось к сердцу жаляще
Утраченное и родное.
Всех этих «ща» чурался Батюшков
С брезгливостью итальяниста,
Но от подводных этих камешков
Теченье речи золотисто.
И древлее слоохранилище —
Твоё богатство и опора,
И неизбывна эта силища
Закованного Святогора.
«Леса в горах сосново-буковые…»
Леса в горах сосново-буковые,
Перемежающийся бор
Славянскими поводит буквами,
Не вырубленными до сих пор.
Их многорукая глаголица,
В безгласных дебрях рождена,
Беснуясь, носится и молится,
Под ветром чертит имена.
Святой Власий
Иконный лик Святого Власа…
Болгарин в ризе золотой,
Он – светлый здесь и седовласый,
И представительный святой.
И, нам Вторым завещан Римом,
Святитель полевых работ
Был на Руси высокочтимым
И охранял крестьянский скот.
А в той стране он звался Блезом,
Где мыслью дерзостной Паскаль
Рассек безверье, как железом,
Явив и веру, и печаль.
«В монастыре скалистом исихастов…»
В монастыре скалистом исихастов,
Где лет пятьсот царила немота,
Всё разорили турки, тут пошастав,
И фрески стёрты, и стена пуста.
Подвижничество сметено пожаром,
И уж не стало для моленья уст,
Но ведь полслова не сказали даром,
И воздух от несказанного густ.
Вот от всего осталось только Слово,
В него вселилась подземелья мгла.
И ангелы молчания благого
Над ним простёрли вещие крыла.
«Блеснула Эос в акватории…»
Блеснула Эос в акватории,
Весь горизонт воспламенив,
И всей сильней твоей истории
Об Одиссее старый миф.
И что б о жатве ни пророчили,
Нельзя оракулам внимать,
Пока скорбит о пленной дочери
Деметра-мать.
Приносят траурные маки ей,
И осыпаются сады,
И Гелиос плывёт над Фракией
На гребне облачной гряды.
«Как было небо звездное бездонно…»
Как было небо звездное бездонно
И трепетал познанья смутный свет,
Когда в саду на пире у Платона
Сходились все достойные бесед!
Когда бы ты попал туда, незнайка,
И что-нибудь поведал им о нас,
Ну, чем бы удивил их, угадай-ка!
К чему об электричестве рассказ?
Кончался век пастушеских идиллий,
Любовников пустая болтовня,
И факелы горели и чадили,
И было мало светового дня.
«О, это небо Пифагора…»
О, это небо Пифагора!
И Гелиос, и Орион,
Персей, открывшийся для взора,
И пенье сфер со всех сторон.
О, сколько музыки бесценной
В мерцающей и льющей свет,
Столь стройной эллинской вселенной!
Она прекрасна, спору нет.
И вся в эфирной оболочке…
А ведь действительность груба,
И кличет Диоген из бочки
Нерасторопного раба.
«Благоуханно-нежен, бело-розов…»
Благоуханно-нежен, бело-розов
Блаженный день цветенья и тепла,
И, закружившись возле медоносов,
Не скоро в улей улетит пчела.
Текут века в раздоре и в разгуле,
И спор ведут Гомер и Гесиод,
И дни войны – опустошённый улей,
И годы мира – вожделенный мёд.
Но жить и жить, не ведая о прочем!
Весна пьянит, и чудится спьяна:
Жужжанием раздумчиво-рабочим
История с презреньем пронзена.
Аната
Богиня Обмана Аната
Бессмертна, тужи-не тужи…
Всё вновь, как в Элладе когда-то,
Приемлешь служение лжи.
От первого в жизни обмана
Незримо ты царствуешь, Ложь,
И правду теснишь невозбранно,
И в храмах, и в семьях живёшь!
Конечно, везде ты презренна,
И всё же, как долго ни жить,
Не выйти из этого плена
И жгучие клейма не смыть.
И всё ж помоги, дорогая,
Избавив от тягостных встреч,
Упавшему, изнемогая,
Слова утешенья изречь!
«На земляных работах всё татары…»
На земляных работах всё татары.
Они и спать способны на земле,
Трезвы и востроглазы, и поджары.
А русские всегда навеселе.
И эта кровь и та меня учили
То разрывать словесные пласты,
То буйствовать, не покоряясь силе,
То чуда ждать от вещей темноты.
Единоборство в жилах беспрестанно.
Такая смута! Но завещан мне
Ещё и шелест пальмовый Ливана,
Мятежный и молитвенный вдвойне.
Вить
Но их нельзя остановить,
Они идут, они пришли
Туда, где вьётся речка Вить,
Всё, не витийствуя, сожгли.
Осталась только речка Вить,
Но вечной влюбчивости быт
Успел под кистью в небо взмыть,
Стремглав по воздуху летит.
«Кто знал, что так надолго припозднится…»
Кто знал, что так надолго припозднится
Вернуться обещавший в добрый час!
Страшна монахам стала власяница,
И пламень веры в сумерках угас.
Любимый миф как будто отработан,
Тысячелетья рушатся в провал…
Где Он теперь, где в рубище бредёт Он,
Пока к Нему Израиль не воззвал?
Возможно Богу тоже нужен роздых,
Он так устал от наших войн и смут.
Иль, может быть, на отдалённых звёздах,
То там, то тут, всё вновь его распнут.
«Мелькнули горы и пустыни…»
Мелькнули горы и пустыни,
Утрат и обретений дни.
Устав от горя и гордыни,
Одну пещеру помяни.
Себя припомни в Вифлееме,
Бредущего почти ползком
И плачущего вдруг со всеми
В смиренном сборище людском.
Там, чудится, вместились все вы,
Где взявший власть небесных сил
Открыл глаза младенец девы
И плачем пищи попросил.
«Всё было внове маленькому Богу…»
Всё было внове маленькому Богу,
И пирамиды, и широкий Нил.
По азбуке он шёл от слога к слогу,
Своё всезнанье временно забыл.
Разграбленные рушились гробницы.
Чужая речь была черства, резка.
И мумии, угрюмо-чернолицы,
Порою выступали из песка.
А в том краю, где явится Он вскоре,
Лилеи забелели средь зимы,
Нагорный ветер, колыхавший море.
К Его приходу обновлял холмы.
Меж тем к Нему уже взывал Вергилий,
Сивилла воплем заклинала тьму,
И рулевые тонущих флотилий
Молились безымянному Ему.
Руфь
Вот караванная стоянка.
Здесь останавливалась Рут,
Бродяжка, Руфь-моавитянка.
О ней преданья не умрут.
Здесь в пыльную вели дорогу,
Велели опекать свекровь
Любовь к ещё чужому богу
И к дряхлой женщине любовь.
Вот – зыбь извилистой, как змеи,
Священной в будущем реки
И эти нивы Иудеи,
И вдовьей доли колоски.
Но суждено ей, смуглой с виду,
Простой, как сердца чистота,
Прабабкой сделаться Давиду
И стать праматерью Христа.
В лучах нахлынувшего света
Не меркнет повесть давних дней.
Превыше крови верность эта,
Клянусь я матерью моей!
И верил Розанов недаром
В годину голода и смут,
Что Русь, объятая пожаром,
В Твой храм войдёт, как Руфь, как Рут.
О том Зосима и Савватий
В свои молились времена,
И ангельских крылообъятий
Над ней сияет белизна.
«Клиент смущенный брадобрея…»
Клиент смущенный брадобрея
На фотографии смешной,
Щекой намыленной белея,
Привстал, чтоб кинуться за мной.
Запечатлев цирюльню эту,
Я ноги уношу стремглав.
Уже вселившийся в дискету,
Он негодует, не догнав.
От зноя улица туманна,
Лишь очертания видны:
На ветке скачет обезьяна,
Степенно шествуют слоны.
И хода нет из этой дымки…
Быть может, словно бы в плену,
Я сам живу на чьем-то снимке,
Прервавшем жизни быстрину.
«Покуда не разверзлись хляби…»
Покуда не разверзлись хляби,
Жестокий зной царит в Пенджабе.
И демоны заходят в храмы,
И жалобный тигриный вой
Из джунглей Маугли и Рамы
Взывает к тверди огневой.
И звук свирели еле слышный
Истаял в воздухе, иссяк.
Скрываются пастушки Кришны,
И пыльный подступает мрак.
Иные девы замелькали,
Пустившаяся с ними в пляс
Здесь всё живое губит Кали,
И гневный Шива мир потряс.
Но тут отшельник стал махатмой,
Бог оступился сгоряча,
И смертоносно-благодатный
Бушует ливень, хлопоча.
Когда же отгремит Варуна,
Мгновенно расцветает луг,
И мирозданье снова юно,
И боги множатся вокруг.
Но даже им положен отдых.
Как только ливень приослаб,
Молясь на горных переходах,
Ислам вторгается в Пенджаб.
Коломбо
Загорелись алмазы, ночь стала ясна,
Поглотила твою одинокую душу.
И уже выбегает из моря Луна
И ложится на сушу.
Так неужто здесь ордена ждать или тромба?
Там созвездья беседу ведут… Поспеши
В это марево, в пальмовый шелест Коломбо!
Ночью там не бывает отдельной души.
Кайфын
Всё чудится Кайфын раскосый,
Что всеми вихрями продут.
В нём иудеи носят косы
И богдыханов свято чтут.
Желты, как все, и – те же щёлки
Бессмертных этих карих глаз,
Но вот начертанный на шёлке
О днях Иосифа рассказ!
Здесь можно и на казнь кого-то
Нанять, когда уж притеснят,
Но соблюдается суббота,
И засыпает шелкопряд.
В субботу заперты конторы,
И свечи зажигает раб,
И шевелится свиток Торы.
Объятый конусами шляп.
Ханьчжоу
Ф.Ф.
Вот уж скоро дорога в Ханьчжоу,
К фонарям и узорным зонтам!
Любопытство и тяга к чужому
Есть у шёлковых девушек там.
Может-быть, лишь тебя-то и ждали
В стародавней гостинице той,
Где улыбчивый облик печали
Осеняет дракон золотой?
Может быть, о тебе в самом деле
Там грустят, где, всему вопреки,
На приданое копят в борделе
Серебра небольшие комки?
Где подносится в паузах опий,
Но случается – не прекословь! —
Словно лотос, растущий из топей,
Темноту озаряет любовь.
Монгольский конь[7]
Монгольский конь военнопленный,
Ты, крепко сбит, хоть ростом мал,
Как будто на краю вселенной,
В берлинском ZOO тосковал.
Был неразумен и внезапен
Непостижимый твой побег,
Но без ранений и царапин
Фронт перейдён и сотни рек.
Скажи, какому верен долгу,
Ты пересилил болью всей
За Вислой Днепр и Дон, и Волгу,
Урал, Иртыш и Енисей?
Над знойной степью вырастая,
Лесной пожар вставал вдали,
Но ни тайга, ни волчья стая
В судьбу вмешаться не смогли.
Ты эту выдержал дорогу,
Ведь встречи жаждала душа…
(Не так ли мы приходим к Богу,
В земных пределах путь верша?)
Спросонья был хозяин хмур твой,
И, словно некий новый сон,
Увидевши тебя за юртой,
Почти не удивился он.
Черника Черчилля
Любого летчика империи великой
На трапе, если ночь темна,
Снабжали наскоро пакетиком с черникой
И заостряла зрение она.
Бомбометание – жестокая наука,
Пусть роются лучи в небесной глубине,
Прости, Лили Марлен, выходит смерть из люка!
Кёльн, Эссен, Дюссельдорф – Германия – в огне!
Нет, остров англичан, прославленный по праву,
Не покоряется, хоть плачь,
Сопротивляется, трясущийся от «Fau»,
Не слышит ваших передач,
Не хочет нипочём отравленного пойла
И милости от мирового зла,
И собранная впрок в болотах Конан-Дойла
Черника Черчилля кисла.
Лейпцигский вокзал
И Лейпцигский вокзал, в который
Под ровный, дребезжащий гром
Едва заметный поезд скорый
Влетает пушечным ядром.
Узрев гигантский этот узел,
Его имперскую судьбу,
Тот, кто Европу офранцузил,
Перевернулся бы в гробу.
Тут воля кайзера крутая
Под сенью прусского орла
До Занзибара и Китая,
Казалось, рельсы довела.
Но две войны мечту сместили,
Вокзал чрезмерно стал велик,
И нужды нет в тевтонском стиле,
Немецкий выдохся язык.
Лишь грёзой планов отдалённых
От каменных сквозит громад
И памятью об эшелонах
На Аушвиц и Сталинград.
«Скрывающийся от дуэли…»
Скрывающийся от дуэли
И разорившийся дотла…
Афера в газовом картеле —
Не надо браться за дела!
Затеявший роман с кузиной,
Отвергнутый и тут, и там,
Весь в круговерти стрекозиной
Влюблённостей и мелких драм.
И всё же этой продавщицей,
Далёкой от каких-то книг,
Неграмотной, веселолицей,
Нечаянно пленённый вмиг.
И внемлющий, больной и хилый,
Любви, склонившейся над ним,
Над всей матрацною могилой, -
Он до конца невыносим!
Иронией, такой суровой
И становившейся всё злей,
И смехом, рушившим основы
И настигавшем королей.
И вы стихи его сожжёте,
Да только песенке одной
И за работой подпоёте,
И, воспалённые войной.
– И ты, палач, постой, помешкай!
Тебе напева стало жаль,
И огорошен ты усмешкой,
Промчавшейся через печаль.
В Карраре
Средь белых мраморов Каррары,
Всей мощью скал заворожён
И ясно ощущая чары,
Как будто годы прожил он.
Спал у костра до зорьки ранней
И думал, заключив расчёт,
Какие сонмы изваяний
Из каждой глыбы извлечёт.
И древних превзойдёт при этом,
И равных не было и нет!
Померкнут Фидий с Поликлетом
Под крыльями его побед…
А вечность, пьяная менада,
С улыбкой сонною стоит,
Любуясь гроздью винограда,
У входа общего в Аид.
Метастазио
И голоса кастратов и сопрано,
Серебряная времени мембрана
И блеск, и мгла картонных Пропилей
В рукоплесканьях пап и королей.
Однако же, как сочинял он прытко!
Любой сюжет нейдёт из головы…
И то была последняя попытка
Осилить словом музыку…Увы!
Вот эти гениальные либретто
Она накрыла, поглотив волной,
Всем золотом ликующего света,
Пришедшего из области иной.
Ну, вот и всё… Покинутой Дидоны
Ахматовой препоручил он стоны.
Столетий лавры неразлучны с ним
И – Метастазио, ужасный псевдоним.
«А вот и эта лестница в Duomo…»
А вот и эта лестница в Duomo[8]!
На поворотах вглядываясь в даль,
Открывшуюся с каждого подъёма
По ней с одышкой тучный шёл Стендаль.
Теперь уже нельзя подняться выше,
И, как цвета сцепившихся эпох, -
Багровые и розовые крыши
И тёмных толп рассыпанный горох.
Приносит ветер отголоски арий,
Витает ангел в каменном раю,
И умилённый вспомнил карбонарий
Свою любовь и молодость свою.
И где-то там, куда и не доскачем
Из этих лет и сладостных широт,
Снега России с гиканьем казачьим
И всей Великой Армии исход.
Duomo
Молчу, стою и ничего не стою
Пред этой розоватой белизной,
Где сочеталась святость с красотою
И легче пуха камень стал резной.
Как нас возносит над житейской бездной
Его безмолвный ангельский язык!
А ведь народ не столь безгрешен местный
И заповедям следовать отвык.
Но, кажется, его простят без спора,
Да и себя он оправдает сам
Всем кружевом Миланского собора,
Протянутого нежным небесам.
Мурано
Последний выдох стеклодува
Течёт, стихая и журча,
И вышла птица остроклюва,
И остывает, горяча.
Чуть золотится зыбь сквозная,
А в лёгких боль минут и лет.
Чем кончить речь ещё не зная,
Так дышит и творит поэт.
Песка и пламени избыток,
Отпрянув, удержал цвета,
И просиял хрустальный слиток,
Овеществлённая мечта.
Венеция
IВ этом городе странном
Хороша теснота,
В ней страстям и романам
Всё ж найдутся места.
Из таинственных щелей
Выбегал карнавал
Этих масок, веселий
С говорком зазывал.
Эту стать и осанку,
Синевой осиян,
Эту венецианку
Возлюбил Тициан.
В этой каменной кладке
Семена и пыльца,
Воздух едкий и сладкий,
Пронизавший сердца.
IIВот эти бронзовые кони
И лев, раскинувший крыла!
Здесь в споре Гоцци и Гольдони
Не вся ли жизнь твоя прошла!
Театром был любой проулок,
И пересказанный Восток,
От голосов актёрских гулок.
Был от кофейни недалёк.
Водой объятая всецело
Земля упорна, как металл,
В ней дерево окаменело,
И песнопеньем камень стал.
«Как память о случайной встрече…»
Как память о случайной встрече
С годами превратилась вдруг
Вот в эти длительные речи
И в этот путь из круга в круг?
В каких-то жизней эпизоды -
Жестоко брошены они
То в замерзающие воды,
То в нестерпимые огни.
Ступай дорогой каменистой,
Земли обыденность нарушь,
В ладье плыви к душе пречистой
Через мученья стольких душ!
Сквозь преступленья государей
В её заоблачный приют,
В пространный этот комментарий,
В котором ангелы поют.
Лорд
Лорд, побывавший в Риме и Вероне,
Видавший синеву иных небес,
Ну, и не только на отцовском троне,
Но и в постели знавший эту Бесс.
Но больше он ценил венецианок.
Что там теперь? Быть, может, сыновья…
В алькове пробуждался спозаранок,
Раздумывал и слушал соловья.
В дождливую погоду на досуге
Вновь сочинял он, стоя у бюро.
Тогда к нему войти не смели слуги,
Столовое пылилось серебро.
Что дни и ночи! Мало жизни целой!
Вновь громоздилась ужасов гора.
То шёл он за Плутархом и новеллой,
То жил и жил интригами двора.
То вдруг юнел, то вчитывался в сонник,
То вновь с убийцей дрался на мосту,
То погружался в пыльный холод хроник,
Столетий многоликих темноту.
Возможно ли в них всё принять на веру?
Но кончено… Захлопывал пенал
И этому актёру, браконьеру
Очередную пьесу отсылал.
Дождь обрывался. Сад стоял в накрапах.
По лесенке спускался он к цветам.
Меж тем быстрее, чем цветы на шляпах,
В ту пору люди увядали там.[9]
Наполеон
Наполеон ещё не старый
На острове столь отдалённом.
Он, удручённый это карой,
Не хочет быть Наполеоном.
И ведь не счесть даров Минервы!
Следит по обветшавшим картам
Свои бывалые маневры,
Но хочет быть лишь Бонапартом.
Мог стать поэтом и учёным,
И академиком однажды!
В его лице ожесточённом —
Томление тоскливой жажды.
И океанский ветер веет
И к облакам возносит славу…
Властитель дум, он сожалеет
О той ошибке при Эйлау
О том, что век напрасно прожит…
И видит синие равнины,
И всё насытиться не может
Немытым телом Жозефины[10].
Юстиниан
Всех поражало это благочестье,
И приближённый с лестью и усмешкой
Сказал, что более всего боится
Внезапного, в громах и плеске крыльев,
Исчезновенья басилевса в небе,
Ведь ангелов Господь пришлёт за ним.
И что тут лицемерье и двуличье,
Обман, грабёж, постыдный брак с блудницей,
Предательство, народов истребленье,
Багровый мрак бесчисленных убийств!
Но, вероятно, был бы в наше время
Он менеджером назван эффективным.
Ну, как же, он утихомирил готов,
От персов откупился, кончил смуту
И чистоту ученья отстоял!
Бесспорно превзошедший Соломона,
Чудеснейший он храм воздвиг во славу
Святой Софии. Там сейчас мечеть.
«Служанки эти, эти слуги…»
Служанки эти, эти слуги
Здесь утром улицы метут
И моют окна, трут фрамуги.
Так дёшев и принижен труд.
И взгляд скользит по лимузинам,
Там радость жизни пьётся всласть,
А ведь мазутом и бензином
Незыблемая веет власть.
Гляди-ка, продавцы румяней
Своих гранатов – милый вид!
Но вот что: из незримых тканей
Местами город состоит.
О, это марево сквозное,
В котором изнываешь ты,
Всё из томления и зноя,
Из вожделенья и тщеты!
Баку«После третьего стакана…»
После третьего стакана
Кахетинского вина
Средь блаженного тумана
Запеваешь вполпьяна.
И четвёртый будет кстати,
И настолько он хорош,
Что забудешь об утрате,
Воздух юности вдохнёшь.
Выше счастья и печали,
Быстролётны и легки,
Вот уж всюду запорхали
Золотые мотыльки.
Или огненная стая
Чьих-то душ из давних дней,
Над живой душой витая,
Захмелела вместе с ней?
Месть добром
Х.Б.
Здесь ангел Нового Завета
Весь край накрыл своим крылом…
Ты причинил мне зло, за это
Я отплачу тебе добром!
Нанёс мне жгучую обиду…
Нет, не прибегну я к ножу,
Но мщу, не подавая виду,
И слово доброе скажу.
Ну, да, прощают зло порою,
Но слаще отомстить врагу:
Ты сжёг мой дом, я твой отстрою,
Подняться детям помогу.
Вот, обнищав, проходишь мимо…
Мой хлеб отныне будешь есть!
И ты поймёшь – неумолима,
Неотвратима эта месть.
Благодеяний вереница
Тебя нагонит, и тогда
Тебе от них не уклониться,
Живи, сгорая от стыда!
«В то время, жизнь ведя медведем…»
В то время, жизнь ведя медведем,
Ты был у смерти на краю
И дверь не открывал соседям
В берлогу тёмную свою.
Везде молва тебя судила,
Язвила совесть день и ночь,
И женщина не приходила,
Чтобы утешить и помочь.
Но в том, строжайшем из убежищ,
Где спор вели добро и зло,
Был голос музы свеж и нежащ,
Тебе, конечно, повезло.
Марш
Годы жизней заграбастав,
Над минувшим грохоча,
Длится «Марш энтузиастов»,
И не сыщешь калача.
Там, где каторжным гостинец
Люди грешные несли,
Как сияющий эсминец,
Выплыл город из земли.
Путь злодеев и героев
Позабылся и зарос,
И, Владимирку застроив,
Торжествует новоросс.