Полная версия
Язык цветов из пяти тетрадей
Михаил Синельников
Язык цветов
Из пяти тетрадей
© М. И. Синельников, 2023
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023
Дизайн обложки И. Н. Граве
* * *Первая тетрадь
«В пустынном доме ты поёшь…»
В пустынном доме ты поёшь,
И долго голос одинокий,
Не столь уж внятен и хорош,
Витает на твоём Востоке.
Потом на Север повернёт
И воспарит в порывах веры,
Но вдруг стихает, сбитый влёт,
В глухие падает пещеры.
Над полем в юности летел,
Да так, что небо грохотало.
Теперь притих и запустел,
Лишь о своём грустит устало.
Звучит, неслышный никому,
И отдыхает, умолкая,
И отзывается ему
Судьба какая-никакая.
«Брести, блуждая по барханам…»
Брести, блуждая по барханам,
К земле, где может быть вода.
В изнеможенье бездыханном
Безмолвно двигаться туда.
И вдруг цветок упрямый встанет,
Возникнет почвы чернота,
И ящерица сонно глянет.
Теперь пустыня не пуста.
Но станешь ты нести отныне
В себе самом издалека
И немоту, и зной пустыни,
И тонкий голосок песка.
«В степи так много лошадей…»
В степи так много лошадей —
Гнедых, саврасых и – небесных,
Белея, мчащихся над ней
И тающих в лазурных безднах.
Увеличеньем повторив
В круговороте над равниной
Крутые торсы, вихри грив,
Поток табунный и единый.
Земное взяв за образец,
Как будто бы для жизни вечной,
Плывущих из конца в конец
По небу степи бесконечной.
«Спешит, наращивая темпы…»
Спешит, наращивая темпы,
Зелёный поезд средь степей.
О, этот путь от сизой Эмбы —
Кустарник ржавый и репей.
И взгорбок новый за ложбиной,
И белизна солончака…
О, этот путь прямой и длинный,
Завоевания тоска!
А вот и первые деревья!
Под ветром клонится елань,
И обрывается кочевье,
И всюду Русь, куда ни глянь.
И, может быть, в закатных странах
Истаешь вся, как рухнул Рим,
Но твой имперский полустанок
В живой душе несокрушим.
«Как украли пистолетик…»
Как украли пистолетик,
Вызывавший зависть в детях,
Как нахлынул дикий зной
И засох на грядке цветик,
Слон сломался заводной,
Так и годы полетели
Нескончаемых потерь…
Ну, опомнись! Неужели
Этой детской канители
Не хватает и теперь?
Но ведь сумрак лишь приснился…
Всё что было на веку:
Лёгкий шарик в небо взвился
И кораблик в путь пустился
И уплыл по арыку.
«То беркут на руке киргиза…»
То беркут на руке киргиза,
То тюбетейка, то лампас,
То крест и золотая риза,
На чьей-то панихиде бас.
Припомню и поименую
Всех, всех, кого издалека
На улицу мою родную
Швырнула властная рука.
Мать власовца, семья уйгура,
Сектант блаженный, зоркий вор
И ссыльный князь, смотревший хмуро,
И благодушный прокурор,
И шалашовка в затрапезе…
Давно их нет, и я один
Стою, как в грёзах Пиранези
Среди возлюбленных руин.
Но детство и судьбы причуда —
Тянь-Шаня сизая гряда —
В мой поздний мир текут оттуда
И не иссякнут никогда.
Предание
Туземцев тюбетейки и треухи,
И среди них продавленный картуз —
Сутулый, после зоны тугоухий,
Прошёл скрипач, былой любимец муз.
Расцвёл урюк, я дочитал былины…
Мне говорят, что мимо князь идёт.
Запомнились его костюм холстинный,
Рука, со лба стирающая пот.
Какой он князь! Он состоит в артели.
Взывают Первомая рупора
И авиамодели пролетели.
В душе иная музыка с утра.
А эта машинистка, как ни странно
(Столь неопрятна, от жары смугла),
Любовницей степного атамана
Давно, до первой высылки была.
Мое преданье всё неимоверней,
Хотя оно не столь уж и старо.
Чуть светится и в накипи, и в черни
Серебряного века серебро.
«Трубит горнист побудку пионерам…»
Трубит горнист побудку пионерам.
Хребты блеснули в сизом серебре.
Я знаю, что еще в тумане сером
Сейчас киргизы едут по горе.
И я всхожу на верхнюю дорогу
Что сыростью лесной осенена
И длится по тяньшанскому отрогу
Перенося в другие времена.
Арба стрекочет, мимо проплывая.
Перетекают всадники с детьми.
О, эта жизнь иная, кочевая!
Не нужно ей излишнего – пойми!
Свои в ней злоключения и нужды,
И навыков премного, и наук…
И так тому, что долговечней, чужды
Вся наша явь и трубный этот звук.
Перед осенью
Уже мечты не о Париже,
Мелькнули Рим и Амстердам,
И, тем сильней, чем старость ближе,
Влечёт к начальным городам.
Возможной стала невозможность,
Но та арычная вода
Той жизни простоту и сложность
Уже несла через года.
И ведь родителей могилы
Земных чудес важней стократ,
И там сейчас – ещё в полсилы -
Пошёл чуть слышный листопад.
И всё пронзительнее жалость,
И всё нежней моя печаль,
И желтизну, и побежалость
Той южной осени мне жаль.
«В который раз отца теряю…»
В который раз отца теряю!
На жизнь и смерть его гляжу,
С ним подхожу к пустому краю,
К немыслимому рубежу.
Всё вновь вступаю в день зловещий,
И возвращаются черты.
Давно истаявшие вещи
Являются из темноты.
И знаю – нет покоя праху,
Пока ещё так больно мне,
И эту старую рубаху
С печалью трогаю во сне.
«Как там вода свирепо обнимала…»
Как там вода свирепо обнимала,
Прохладна, и прозрачно-зелена!
Сегодня сил для этих схваток мало,
И далека, и протекла она.
И всё же, всё же как она любила!
Сбивала с ног и бережно несла,
И вся её ликующая сила
Вошла в слова, всевластна и светла.
И вновь во сне становятся так близки
Все перекаты водяных полей,
И эти облекающие брызги
Объятий женских кажутся милей.
«В ночь прошлого ты смотришь через прорезь…»
В ночь прошлого ты смотришь через прорезь,
Там – отдалённый розоватый зной,
И всё воображаешь, хорохорясь,
Что был тобой утрачен рай земной.
А ведь, пожалуй, были преисподней
Солома, глина… Эта волчья сыть,
Которую по милости Господней
Ты иногда умел изобразить.
И лишь теперь, когда не стало сил,
Другая вдруг открылась анфилада,
И ты очнулся и лицо омыл
Росой чистилища на выходе из ада.
Обруч
Опять шасси со свистом слягут,
И замелькает под крылом
Вся мешанина пальм и пагод
С её тропическим теплом.
Теперь бурунов изумруды
Тебя обступят, закипев;
Раздастся в Храме Зуба Будды
Перерождения припев.
Или, блуждая одиноко,
Войдёшь в великую мечеть,
Чтоб вечный след стопы Пророка
На тусклом камне рассмотреть.
Откуда всё явилось это?
Судьбы мерцающая мгла…
Но ведь не зря до края света
Родная улица вела.
И я к неведомым созвучьям,
К мирам чужим – в земном кругу -
Ещё за посвистом певучим,
За тонким обручем бегу.
«Всегда любил базара гам и давку…»
Всегда любил базара гам и давку,
Верблюдов распродажу и коней,
Тандыр и керосиновую лавку,
И не отрёкся от начальных дней.
Из этой глины и меня лепили,
И говорю, всей жизни вопреки:
Нет ничего роднее этой пыли,
Куда бросают нищим медяки.
Всегда оттуда приходила сила,
Где нож и хлеб рождаются в огне,
Где подаянья Азия просила,
Своих детей протягивая мне.
Восток
Набить узор на медном блюде чёткий,
Списать хадис[1], чтобы в пути везло,
И выпечь хлеб, иль починить подмётки,
Нож выковать – повсюду ремесло.
Вот соль земли, чья убывает сила!
Искусство ваше близится к концу.
Но жив огонь… Как руки опалило
И пекарю и златокузнецу!
Есть цех воров с уменьем не попасться,
Цех астрологов по календарю,
Цех сказочников – слушай сладкогласца!
Есть цех поэтов – я ещё горю!
Персеполь
Персеполь. Девушки в хиджабах,
Но камни под ногами их
И знать не знают об арабах
И пришлых ордах кочевых.
Всё ж эти турки и монголы
В великолепии руин
Свои оставили глаголы,
Свои пометки на помин.
На мраморе и на граните
Записки грубые солдат
И эти поздние граффити
Об изумленье говорят.
Навечно в ночь огня и гула
Каменносечный ввергнут фриз,
В который факел свой метнула
Гетера пьяная Таис.
Когда оскудевает вера,
Имперская слабеет речь
И вдруг находится гетера,
Чтобы историю поджечь.
«Ислам. Костёр. Ночной призыв к оружью…»
Ислам. Костёр. Ночной призыв к оружью.
Вопящих джиннов хохот и тоска.
Блуждать в песках и пить мочу верблюжью,
Въезжать с победой в крепость из песка.
Так жизнь пройдёт, петляя по барханам.
И смерь в пути от жажды… Вот когда
Цветением своим благоуханным
Тебя обдаст и оживит джида.
Под сенью пальм волшебно-тиховейных
Впредь испытаний для блаженных нет,
И девственницы плещутся в бассейнах,
И преподносят отроки шербет.
«Монголия, чьей песни заунывной…»
Монголия, чьей песни заунывной,
Текучей и вливающейся в сон,
Далёкий оклик, звук её призывный
Еще ко мне и нынче обращён.
Ведь надо было, чтоб трава иссохла
И падал скот, чтоб двинулась орда,
Чтоб злая кровь мир залила, как охра,
И древние пылали города.
Чтоб с каплей крови чуждой и немилой
Кочевника разгульная тоска
Через века влилась и в эти жилы,
Соединив холмы и облака.
Синхрония
С письмом в руке застывшая голландка
И нежный с лютней женственный лютнист…
А в Венгрии дела идут не гладко,
Разбойничий звучит по чащам свист.
Любимую Веласкес пишет пряху,
И тянется хмельниччины резня,
Карл возлагает голову на плаху,
И вся толпа ликует, гомоня.
Индусов косит чёрная зараза,
Над Рейном золотятся облака.
Спиноза, оторвавшись от алмаза,
Швыряет муху в сети паука.
В Стамбуле новоявленный мессия
Надел чалму, поцеловал Коран.
Возникла из Московии Россия,
Гудит раскол, внезапный, как буран.
А здесь, в степях, нашествие калмыков,
Улыбка Будды и великий джут.
Примчалась к юртам конница, погикав.
И рубят молча, и угрюмо жгут.
Шурале
Вдруг раздаётся крик звенящий
В татарском призрачном селе,
То путника в дремучей чаще
Застигла ведьма Шурале.
Напала и переборола,
И глухо шепчется листва…
Но, впрочем, облика и пола
Нет у такого существа.
Когда оно возникнет в дымке,
Увидишь: плавны и легки
Его опасные ужимки
И смертоносные прыжки.
Сжимая чьё-то сердце жёстко,
Смеётся чудище, и вдруг
Оно вселяется в подростка,
Вбегает в освещённый круг.
Текут мерцающие тени,
И, пестрым маревом повит,
Он пляшет на нью-йоркской сцене,
В Париже блещет и парит.
И нет земного притяженья,
Лишь обольстительны и злы
Рывки и властные движенья
Лесной заворожённой мглы.
Сурхоб[2]
О.К.
Там глина алая верховий
Густеет, и весной всегда
Бывает цвета тёмной крови
Речная бурная вода.
О, разве не из этой глины
Адама вылепил Господь!
И, как причастие, долины
Приемлют эту кровь и плоть.
– Земля моя, любовь до гроба!
Туда раздумье отнесу,
Где сурик розовый Сурхоба
Преобразился в Кызылсу
В Киото
Марико Сумикура
Конечно, в следующий раз – в Киото.
И, если жизней, ну, хотя бы две, -
Японка в ожидании кого-то
Его записки прячет в рукаве.
Да, предстоит в струенье цветозвука
Переселенье в новые миры,
И дворик с колыбелью из бамбука,
И нежность неба с конусом горы.
Неужто Провиденье скуповато,
И не подарит в этом далеке
Узор волны в секунду переката,
Пустынный берег с крабом на песке!
Ведь так нетруден переход скорейший
Туда, где будет в этом сне твоём
Небрежно зонтик вскинувшая гейша
Под лепестковым розовым дождём.
«Давно ушла богиня Оспа…»
Давно ушла богиня Оспа
За гималайские холмы,
Но колесница серпоносна
В трущобах мчащейся Чумы…
Нет, не умрёт умельцев навык,
И мнимость мира не пуста,
И вечны блеск алмазных лавок
И ночи звездной чернота.
И пыль, вбирающая лица,
Которых в толпах не исчесть,
Тысячелетьями клубится
И не пытается осесть.
«Тигриным рёвом за рекою…»
Тигриным рёвом за рекою
Сопровождались огоньки,
Что к новой жизни, к непокою,
Неслись по зеркалу реки.
И этот шрифт деванагари,
Кренящийся под силой слов,
Тянулся в бронзовом нагаре
За вереницею слонов.
Рис
Там, в Индостане, рис – всему мерило,
За горстку риса местный создал люд
Все чудеса, что, рея белокрыло,
Потоки света на полмира льют.
Хозяин тачки рисом платит рикше,
И тот бежит к лачуге налегке,
И женщине, так долго ждать привыкшей,
Протягивает зёрнышки в руке.
Всем правит Голод в жизни злой и нищей.
И всё-таки, пройдя сквозь времена,
Культура эта не убита пищей,
Кулинарией не обольщена.
Важней над Гангом розовое утро
И рубище, и пляска, и парча,
И зодчество, и гимн, и «Камасутра, -
На острие рубиновом луча.
И кажется, довольно той же горстки
И раджам, и суровым божествам,
Чья длится вечность в клёкоте и порске
Священных грифов, равнодушных к нам.
Наваждение
От прогулок по Дели
И растительность жгла,
Ноги быстро слабели,
Забывались дела.
В огнепламенном круге
Были пятна черны,
И пестрели лачуги,
Выступали слоны.
По блаженному аду
Приручённых зверей
Я в родную прохладу
Возвращался скорей.
И сегодня так нежит,
Вспоминаясь в былом,
Вентиляции скрежет,
Превращавшийся в гром.
Но в томительной дрёме,
В обжигающем сне
Эти Киплинга «томми»
Все мерещатся мне.
Этих дам кринолины
Под жарой навесной
И во фраках мужчины,
Презиравшие зной.
Бодрый марш напоследок
В золотистую рань
И агенты разведок,
Облачённые в рвань.
Одетые воздухом
Предсказанных в древнейших Ведах,
Во сне бредущих золотом
Я видел воздухом одетых,
Прикрытых только лоскутом.
Я сам готов был обнажиться
И сбросить эту ношу с плеч,
Бежать сквозь времена и лица,
Чтоб на краю дороги лечь.
Да только я давно немолод,
И не к лицу теперь рывки,
Потом – семья и здешний холод,
И эти пальмы далеки.
И от духовного полёта,
В котором тает жизнь своя,
Осталось мне одна забота:
Не наступить на муравья.
«Селенье горное, что гомоном и лаем…»
Селенье горное, что гомоном и лаем
Встречает путника, а дальше тишина.
Дорога дальняя к лиловым Гималаям
В глубоком сне предрешена.
Как будто бы вся жизнь прошла по серпантинам,
А вот и добралась туда,
Где лики грозные в собранье всеедином
Изваяны из льда.
Вдруг улыбнётся тот, а этот озарится
Догадкой зыбкой обо мне.
И правды большей нет, чем ледяные лица
В пустынной вышине.
Темнота
Там очертанья быстро тлели,
И, говорлива и густа,
В твоём блуждании без цели
Была внезапной темнота.
Теперь, благоухая вяло,
Среди зловонного тепла.
Она, торгуясь, умоляла,
Хватала за руки, влекла.
Алмазных лавок и хибарок
В ней разливалась болтовня.
Ещё горячим был огарок
Испепеляющего дня.
И, запропавший в низких кастах
И в переливах темноты,
И боязливых, и глазастых,
На проблеск продвигался ты.
Туда, где в жизни столь не нашей —
С припевами – богов своих
Кормили рисовою кашей
И спать укладывали их.
Калидаса
В святилище, куреньями повитом,
Где в эту пору душно и в тени,
Ты босиком ходил по древним плитам,
И прикасались к истине ступни.
Была душа заполнена дорогой,
Когда в глухой и вещей тишине
Ты думал о пастушке босоногой
И с жалостью припомнил о жене.
Найдется в каждом веке Саконтала,
Гуляку-мужа не пугает ад,
Но ждать и верить всё же не устала
Оставленная столько лет назад.
Так пусть и эту повесть бескорыстья
Бог осенит спустившийся с высот,
И с трепетом на пальмовые листья
Какой-то драматург перенесёт.
Камоэнс
Дорога в край рубинов и холеры
Была трудней, чем нынче до Луны.
Пожалуй, больше мужества и веры!
Но и моря и пряности нужны.
Какие вихри выли по дороге!
Трепещущих – на мачтах и корме
Гигантские хватали осьминоги,
И хохотали демоны во тьме.
И спячка за неделею неделя,
Безветрие, бессилье, пустота…
Вдруг эта буря у Короманделя,
Ломающая реи и борта!
Оставив рыбам сундуки и шлемы
Спасались португальцы налегке.
И плыл Камоэнс, черновик поэмы
Держа в изнемогающей руке.
«И в полумраке взор упорный Шивы…»
И в полумраке взор упорный Шивы.
Иль это Индра, что куда древней?
И выход в мир сияющий и лживый,
И снова майя набежавших дней.
Возможно, там была богиня Кали.
Сейчас промчатся страны, города…
Какие б виды нынче не мелькали,
Для девочки живу я, как всегда.
А вот и степь. Так от неё устала,
Душа, в траве забытая не раз!
И тёмный идол сходит с пьедестала,
Взметая судьбы и пускаясь в пляс.
«Трёх демонов разинутые рты…»
Трёх демонов разинутые рты
Тысячелетий поглотили много,
Их густонаселённой пустоты…
О, воплощенья пляшущего бога!
Извлечены рабами из горы,
Образовав раздельные миры,
Они застыли, грозно нависая…
Но всё я думал, что сильней Исайя.
«Любовь и дружба, всё пройдёт на зное…»
Э.И.
Любовь и дружба, всё пройдёт на зное,
Когда ты вновь направишься туда,
Где чудище бурлило водяное
И сотрясало зеркало пруда.
Там и тебе узреть достался случай
Глухие колебанья и рывки
Субстанции багряной и могучей,
И золотые эти плавники.
В сиянии разбитой амальгамы
Всходило божество из глубины,
И ведали оранжевые ламы,
Что будут снова перерождены.
Но в час кормленья, под удар кимвала,
Когда манила и звала земля,
Оно к тебе, как счастье, подплывало,
Небытие досрочное суля.
«И выберешь не без усилий…»
И выберешь не без усилий,
Всего за несколько минут
Цветенье галилейских лилий,
Иль лотосом поросший пруд.
И раскатившиеся звенья
Распавшегося на лету,
Или блаженного забвенья
Сгустившуюся пустоту.
И долгий путь без пересадки
В какой-то рай (быть может, в ад),
Иль жизней свежие десятки
Из предстоящих мириад.
«Вот и Цейлон, где вновь Адам и Ева…»
Вот и Цейлон, где вновь Адам и Ева
Увиделись, уже искушены,
И, убежав от огненного гнева,
Очнулись средь могучей тишины.
Дай оглядеться – как же всё знакомо!
Какие благодатные места!
Благоуханий сладкая истома,
Цветущих рощ павлинья пестрота.
Всё тот же рай, лишь малость обветшалый!
И океан заходит, не спеша,
В любовно разрушаемые скалы,
И от бессмертья устаёт душа.
«Любовника убила Артемида…»
Любовника убила Артемида,
В чащобах за оленя приняла.
Случайный стих, не различая вида,
В кого-нибудь вопьётся, как стрела.
Я ранил Вас, хотя и на излёте,
А мог любить. Но, и спустя года,
В моих словах опасность Вы найдёте.
Любовь и смерть соседствуют всегда.
Ариадна
Её отчаянье досадно,
От слёз и жалоб я бегу,
И остаётся Ариадна
На незнакомом берегу.
Наутро веяньем прохлады
Её разбудит Дионис,
И повлекут её менады…
И в море тает белый мыс.
Мы – в эпилоге, а давно ли,
Держа в руке её клубок,
Входил я в хаос буйной воли!
Был сумрак воющий глубок.
Был Минотавра топот гулок,
Но схватки с ним страшнее мгла.
Из закоулка в закоулок
Лишь нитка тонкая вела.
Но вот рассвет разлился ало,
И ничего не сохранить.
А ведь и сердце пронизала
Её спасительная нить.
«О том, что всё возникло из раздора…»
О том, что всё возникло из раздора,
Милетский грек промолвил, и доспехи
Ремесленники тщательно и споро
Куют в Милете, раздувая мехи.
Текут в Аид необозримым войском
Убитые – их поросль молодая,
С живущими ещё в общенье свойском,
Но притяженье жизни побеждая.
Всё новые приходят поколенья,
Рождаются для будущих сражений,
И вырос для борьбы и одоленья
На городской стене цветок весенний.
«Томила гарью кузница в Милете…»
Томила гарью кузница в Милете,
Клинки ковались, и мудрец изрек:
«Всё из войны рождается на свете».
И видел море древний этот грек.
Там всё росли и сталкивались волны,
Здесь юноши топтали виноград,
И гибнул мир, противоборством полный,
И расцветал средь бедствий и утрат.
О, разве, разве не по воле Музы,
Искавшей исступленья твоего,
Безжизненные дружбы и союзы
Ты разорвал для боя одного!
И вот она, желанная теснина!
И ты, из судеб выбравший одну,
Остаток сил собравший воедино,
Хотел войны и получил войну.
Анабасис
В повествованье древнем Ксенофонта
Одну страницу не забыть – о том,
Как вдруг открылась даль до горизонта,
Явилось море в блеске золотом.
Всё нарастали подходящих крики,
И Посейдона славил всякий грек,
И в этот миг – от грозного владыки,
Понятно, и окончился побег.
Сюда, до этой драгоценной сини,
Теряясь в снежных бурях и в пыли,
Через теснины, дебри и пустыни
Они, пути не зная, с боем шли.
Взошли, от страха забывая робость,
На крутизну, где, оставляя дым,
Своих детей бросали горцы в пропасть
И жгли дома, чтоб не достались им.
… Дойти, дожить до радостного часа,
Лазурную увидеть благодать,
Со всеми вместе закричать: «Таласса!»[3]
А то, что дальше, можно не читать.
«В театре древнем, слыша ропот бурный…»
В театре древнем, слыша ропот бурный,
В предвосхищенье хохота и слёз
Не я ли становился на котурны
И голову отрубленную нёс?
Не я ли гневно обличал на съезде,
И эта обречённая толпа,
Не поглядев на грозный лёд созвездий,
Рукоплескала, радостно-слепа?
Быть может, подрастающие дети
От правнуков, кричащих в шлемофон,
Какие игры на другой планете
Ещё услышат до конца времён.
Эрос
Как пламенем охватывает хворост —
Попробуй, загаси, останови! —
Пирует Эрос. Гибельная скорость
Дана испепеляющей любви.
Потом, потом в коротком разговоре
Заметишь вдруг, что горяча зола,