bannerbanner
«Герой нашего времени»: не роман, а цикл
«Герой нашего времени»: не роман, а циклполная версия

Полная версия

«Герой нашего времени»: не роман, а цикл

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
29 из 34

Всецело на позицию героя попробовал встать В. М. Маркович, но анализ позиции героя подменен крайне субъективным изложением, совершенно не считающимся с лермонтовским текстом. Вот откровение исследователя: «Максимализм Печорина непримиримо категоричен: как бы высоко ни ценился нравственный принцип, каким бы священным ореолом ни был он окружен, достаточно испытующему взору героя заметить в нем симптомы несовершенства – и ему уже нет пощады. Если всепобедительная сила на стороне того, что принято считать злом, если это зло едино с истиной, если только в нем может обрести человек ненарушимую гармоническую цельность, то двух решений быть не может: Печорин выбирает зло»473. Исследователь с им нарисованным героем солидарен: «…опыт <чей?> указывает, что путь индивидуализма – единственно честный и как ни странно (!) звучит такое признание, единственно достойный человека путь» (с. 52). И это про Печорина? «Он нескрываемо горд своим выбором. Это гордость, даруемая сознанием обретенной свободы, упоение завоеванной властью над собственной жизнью… Эта дерзновенная самостоятельность и преисполняет его чувством гордости; его жизнь строится по принципам, которые он сам выбрал и установил, он сам – творец собственной судьбы, единственный законодатель, “демиург”, полубог» (с. 52).

Концепцию данной статьи В. М. Марковича одобряет М. Вайскопф: «…В амбивалентности Печорина доминируют именно те составные – холод, нарциссизм, тяга к жестоким психологическим экспериментам, – которые сдвигают его образ к однозначно демонологической доминанте»474. Тут не желание понять героя, а кокетство ученостью в отрыве от жизни.

А лермонтовский герой – на глазах читателя – в своей щегольской коляске скрывается из виду, пробуя последнее (!) средство найти опору в жизни, выбрав для этого путешествие в край экзотический. Какие впечатления получил? Не все ли равно, если это не прибавило жизни… Не все ли равно, если даже отрадные, но сугубо личные впечатления он унес с собою.

Иначе понимает героя М. Уманская, но и тут настораживает акцент: «Идеал абсолютной личной свободы – свободы от общества, от его морали, от религиозных предрассудков предков, вылившихся у Печорина, как и у многих других “лишних людей”, в гипертрофию чувства личности, в трагедию индивидуализма, – для лермонтовского героя – только болезнь роста, болезнь переходного возраста»475. Только вот какая беда: эта (якобы детская) болезнь для Печорина оказалась смертельной…

Бывает и так, что попытка защитить героя приводит к его дискредитации. Попытался заступиться за лермонтовского героя К. Н. Григорьян: печоринский «индивидуализм, резко подчеркнутая гордая независимость – средство утверждения личности, самозащиты, обозначения грани между собой и враждебной средой. Нелепо требовать от Печорина ясности идеала, этой ясности не было и у автора романа… Он недосягаем, выражен лишь в мечтах, в “жадной тоске” по “миру иному”. Здесь источник трагизма Печорина, его ожесточения против мира, людей»476. Исследователь попробовал понять индивидуализм как явление многослойное, позволяющее вычленить «правильный» индивидуализм: «Одно дело, когда индивидуализм проявляется в обыкновенном эгоизме, другое, когда индивидуализм, пусть порой и в уродливых (?) формах, в силу социальных обстоятельств, отражает идею утверждения, раскрепощения личности, когда при известных внешних условиях он выражается в виде резкого противопоставления критически мыслящей личности враждебной среде, равнодушной толпе, “светской черни”, “благопристойным” людям с их пошлой мещанской идеологии смирения. Вот где следует искать корни и природу печоринского индивидуализма. Такого рода индивидуализм играет прогрессивную роль в жизни общества» (с. 76).

Я бы предпочел дифференцировать не явление, а носителей явления. Черного кобеля не отмоешь добела. В реабилитации индивидуализма даже и «в уродливых формах», есть что-то нарочитое. Критерии выделения «прогрессивного» индивидуализма наверняка увязнут в болоте субъективизма. В конкретных случаях разбираться проще. Индивидуалисты-эгоисты вряд ли смогут вызвать симпатии. Жертвы обстоятельств достойны сочувствия.

И. И. Виноградов поддерживает широко распространенную трактовку героя: «…Давно признано, что главная внутренняя пружина характера Печорина, направляющая всю его жизнь, его побуждения и поступки, – откровенный и ярко выраженный индивидуализм»477. Но исследователь не ограничивается, как многие, лишь констатацией, он глубоко и разносторонне пытается понять как само явление, так и конкретное воплощение его в герое: «И мы видим, с какой трезвой ясностью отдает он себе отчет в характере своих поступков и побуждений, как верно понимает смысл малейшего движения собственной души. Мы видим, что индивидуалистическая природа его поступков – отнюдь не секрет для него самого. Она вполне им осознана… Мы видим, что перед нами – принципиальная программа жизненного поведения» (с. 22–23).

У Печорина «нет и полной внутренней убежденности, что именно индивидуалистический символ веры есть истина, он подозревает о существовании иного, “высокого назначения” человека, допуская, что он просто “не угадал” этого назначения. Но реальностью, единственной реальностью, пока не “угадано” нечто другое, остается для него именно этот принцип – “смотреть на страдания и радости других только в отношении к себе”. И он повторяет вновь и вновь это “правило”, он развивает на его основе целую теорию счастья как “насыщенной гордости”…» (с. 23). Исследователю становится очень важно установить, «как же обосновывает и оправдывает для себя Печорин этот свой индивидуалистический символ веры». Тут, со стороны, есть опасность увидеть «просто мелкую месть попранного самолюбия, оскорбленного тщеславия»: «раз светская чернь не заслуживает того, чтобы обращаться с ней по-людски, так пусть же страдают за это все, кто только ни попадется на пути?!» (с. 24). Чтобы отвергнуть такое произвольное предположение, исследователь и погружается в философскую основу книги.

«И, как бы бросая гордый вызов слепой вере, лишающей человека внутренней свободы, Печорин ясно и четко формулирует свое истинное кредо: “Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера”…» (с. 27). Печорин оказывается созвучным своему времени и в том, что подвергаются «пересмотру коренные вопросы человеческого существования». Среди них «вопрос о тех первоначальных основаниях, на которых строятся и от которых зависят уже все остальные человеческие убеждения, любая нравственная программа жизненного поведения. Это вопрос о том, установлены ли высшей божественной волей назначение человека и нравственные законы его жизни или человек сам, своим свободным разумом, свободной своей волей определяет их и следует им» (с. 27).

«Печорин… сопоставляет веру и неверие, “людей премудрых” и их “потомков”. Способность к добру, “к великим жертвам для блага человечества”, к служению этому благу есть только там, где есть убежденность в истинности, конечной оправданности этого служения. Раньше людям премудрым эту убежденность давала именно вера… Но что может сказать о цели человеческой жизни тот, кто утратил эту веру?» (с. 29).

Легко предположить начало ответа: если судьба человека «свободна от божественного вмешательства, то, стало быть, он сам творец своей жизни». Но как «может убедиться человеческий разум, что служение общему благу есть непременное условие» «полноты человеческой жизни»? (с. 29).

«Горькое признание Печорина в том, что его поколение в отличие от “людей премудрых” не способно “к великим жертвам для блага человечества”, доказывает, что ему нечего поставить на место той веры, что была для “предков” стимулом “благородных побуждений”. Отбрасывая принцип религиозного отношения к миру, Печорин не в состоянии вместе с тем и противопоставить ему какой-либо иной позитивный нравственный принцип…» (с. 30).

«Остается действительно ведь только одно – единственно “бесспорная”, очевидная реальность: собственное “я”. Остается именно индивидуализм – в тех или иных его формах… Остается принять именно собственное “я” в качестве единственного мерила всех ценностей, единственного бога, которому стоит служить и который становится тем самым по ту сторону добра и зла…» Исследователь считает нужным «помнить и о реальных социально-исторических условиях николаевской эпохи. Она сделала, конечно, немало для того, чтобы люди, подобные Печорину, пришли именно к индивидуалистическим принципам жизненного поведения». Но еще важнее И. И. Виноградов считает нужным подчеркнуть, что выход Печорина к индивидуалистическому кодексу «совершился в результате глубоких и мучительных мировоззренческих исканий – как прямое их следствие, через них и благодаря им» (с. 31). Итог печален. «Глубинный, безысходный скепсис, всеобщее и полное отрицание, разъедающее сомнение в истинности добра вообще, в самой правомерности существования гуманистических идеалов, – вот действительный крест печоринской души, ее гнетущая ноша…» (с. 32). К сходным заключениям приходит Ф. Раскольников: «…Печорин переживает драму познания, которая приводит его к одиночеству и отчаянию»478.

Выросший в ситуации человеческой разобщенности, активно способствующей укоренению индивидуализма, Печорин твердо делает выбор и вырабатывает свое индивидуалистическое кредо: «…Я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости?» Вот и пойми Печорина: он стремится властвовать над всеми окружающими людьми, но устраняется от сближения с потенциальными друзьями, т. е. с благорасположенными к нему людьми. Ревниво не хочет с ними делиться своей властью? Но вот и еще своеобразное подтверждение такой его особенности: «для Печорина разрешение нравственно-философской проблемы гораздо важнее, чем то, как сложится его личная жизнь…»479.

Не зачеркивает ли такое откровение все обаяние этого образа? Герой-то доволен тем, что и зло может выглядеть привлекательным. Каково его жертвам! Впрочем, на эту тему мы уже выходили.

Да и непродуктивно ограничиваться одними рассуждениями. Как возникает одиночество Печорина, надо приглядеться непосредственно. Мы не будем перебирать всю систему образов книги, выделим только общение героя с людьми достойными. Ни с кем не возникает у него прочных контактов.

Княгиня и княжна Лиговские. Нормальные светские люди, отнюдь не кичливые при своем княжеском достоинстве! Но образ их жизни обыкновенен, это не для Печорина, предубежденного против женитьбы. Княжна? «В этом юном, доверчивом существе все настолько еще чисто, не замутнено прозой жизни, не тронуто фальшью, вся она так еще поэтична, искренна, полна жажды истинной, высокой любви, что даже жестокая воля Печорина, его твердая решимость подавить возникшее было чувство едва в силах устоять перед беззащитностью этой любви (вспомним: “…еще минута, и я бы упал к ногам ее”)»480. Мери – легкая добыча в игре искушенного в этой науке героя; как-то она перенесет полученную сердечную травму?

Максим Максимыч? На виду, что при встрече со старым знакомым Печорин проявил сдержанность; протянув руку, он пресек его желание заключить былого сослуживца в объятия, чем поверг штабс-капитана в замешательство. Для Максима Максимыча, всю жизнь отдавшего службе, встреча с сослуживцем, да еще «необыкновенным», – событие. Печорин служил по обстоятельствам, соответственно к этой встрече равнодушен. Но Печорин лишь выводит наружу их подспудную разобщенность. Что же лучше: искать компромиссы, сдерживая свои эмоции, либо выставлять свои принципы?

Впрочем, поиск лучшего означает стремление к должному, универсальному, а универсальный ответ невозможен: все равно он неизбежно будет корректироваться применительно к личности отвечающего. В конфликте былых сослуживцев существует тенденция поддерживать штабс-капитана. Вот оценка, явно завышенная: «этот обыкновенный, “маленький” человек гораздо выше по своим моральным качествам, чем “необыкновенный” человек, гордо поднимающийся над “толпой”»481; социологичная: «Умение Лермонтова вызвать горячее сочувствие к “маленькому человеку”, ущемленному в его человеческом достоинстве (?), было проявлением демократического гуманизма автора»482; односторонняя: «…образ этого старого солдата, простого и бесхитростного в своих привязанностях, сумевшего сохранить под суровой личиной доброе, отзывчивое сердце, относят к лучшим, самым светлым созданиям лермонтовского таланта»483. А все-таки герой времени не он!

Вера? Печорин выделяет ее; для него она «женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкими слабостями, дурными страстями…» Ее прощальное письмо свидетельствует, что ее неугасимая любовь к Печорину – чувство осознанное. То, что мы видим, – их вынужденно платонические отношения красивы, истинно человечны, духовно богаты, включают широчайший диапазон эмоций. Но их чувство из-за «принципов» Печорина обречено оставаться потаенным, а ставшее вызнанным повлекло неизбежный разрыв. И Печорин сдался. Бурно пережитая потеря привела в конце концов к чувству облегчения, даже к циничному восклицанию: «Все к лучшему!».

Доктор Вернер? Но и с этим духовно наиболее близким к нему человеком Печорин не пожелал сблизиться из-за своего принципиального неверия в дружбу.

Получилось, что Печорин с полной серьезностью следует ироническому пожеланию Пушкина:


Кого ж любить? Кому же верить?

Кто не изменит нам один?

Кто все дела, все речи мерит

Услужливо на наш аршин?

Кто клеветы на нас не сеет?

Кто нас заботливо лелеет?

Кому порок наш не беда?

Кто не наскучит никогда?

Призрака суетный искатель,

Трудов напрасно не губя,

Любите самого себя,

Достопочтенный мой читатель!

Предмет достойный: ничего

Любезней верно нет его.


Вот и поставим вопрос: как живется Печорину наедине с самим собою, любимым? Плохо живется. Альтернативой оказался беспросветный индивидуализм. Печорин откровенно об этом говорит доктору: «вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя». Его положение тупиковое. Он даже решительно опровергает один из иронических комплиментов одиночке у Пушкина: «Кто не наскучит никогда?» Какое там «не наскучит»! Печорина до изнеможения измучил его рациональный двойник, умолкающий разве что во время скачки на горячем коне, да еще изредка минутно побеждаемый импульсивным эмоциональным порывом. Только ведь вслед за тем опять приходит, говоря привычным Печорину военным слогом, диверсия; притом редко она воспринимается счастливой, а чаще тоже оказывается мучительной484.

Но так мог существовать Демон.


И вновь остался он, надменный,

Один, как прежде, во вселенной

Без упованья и любви!..


А ведь и Демона однажды потянуло к человеческой (женской) красоте!

Печорин живет в определенное время, которое не только не предлагает достойные человеческого существования пути, но такие пути отнимает. Чтобы такие пути обрести, надо было вступать в борьбу. Сравним: Печорин пишет записки (талантливо – пером выдающегося писателя – пишет!) – это для себя, заметки на память; они, в конце концов, для их номинального автора потеряли цену; Лермонтов (в то же самое время) пишет и публикует книгу – это подвиг борца. На такой подвиг Печорин не способен, потому он при всей его жажде деятельности, герой безвременья, поддавшийся ему. Получается так, что, живя среди людей, он руководствуется законами, им самим для себя писанными. Может ли такое быть? О ту пору даже «государственная идея» существовала: «самодержавие – православие – народность». Но – «до Бога высоко, до царя далеко». Вопросов веры Печорин касается лишь по обстоятельствам. Бэлу он пытается убедить, что различие религий для любви не помеха. «Народность» напоминает Печорину о себе только тогда, когда у него возникает необходимость обновить лакеев.

Допустим, жизнь не одарила Печорина возможностью осознать назначение высокое; она все же предлагает некоторый индивидуально уточняемый список духовных ценностей. Тут будем учитывать, что Печорин дан нам фрагментарно, так что явленных и обсуждаемых ценностей в книге немного.

Дружба? От нее Печорин открестился софизмом: «я к дружбе не способен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае – труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги». Грустное, словоблудное заключение!

Любовь? Любовный опыт Печорина богат и разнообразен, начиная с удовольствий, получаемых за деньги. Дополняется он отношениями, упомянутыми в «Фаталисте»: «Я жил у одного старого урядника, которого любил за добрый его нрав, а особенно за хорошенькую дочку Настю». (Какой виртуоз Печорин в обращении со словом! Говорит, что любил отца, но не говорит, что любил его дочку! А слово это не очень-то подходит к обозначению его отношений с дочкой). Один раз, но в недобрый поздний вечер мы даже видим ее с милыми губками, посиневшими от холода. За отношениями такого рода, ныне заимствованными у прогрессивного Запада и активно пропагандируемыми, и закрепилось наименование «секс». Печорин умеет пользоваться тем, что «имел одну из тех оригинальных физиогномий, которые особенно нравятся женщинам светским» (и не только светским). А тут он на распутье: Веру потерял и еще не знает, что есть на свете некая Бэла.

Обнаруживается заметное противоречие между умозрительными размышлениями и практической жизнью Печорина; впрочем, это следствие неустойчивости, несбалансированности его раздумий. Он записывает: «Да, я уже прошел тот период жизни душевной, когда ищут только счастья, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно кого-нибудь, – теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; даже мне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкая привычка сердца!» А сам категорический противник брака! Потом случилась любовь Бэлы: тут уже не привязанность, а страстное чувство было бы неизменным. Но и эта любовь грела Печорина только месяца четыре… Печорин теоретизирует: «Женщины должны бы желать, чтоб все мужчины их так же хорошо знали, как я, потому что я люблю их во сто раз больше с тех пор, как их не боюсь и постиг их мелкие слабости». (их «не боюсь» – а «злой жены»?). Но похваставшегося ждет печальный итог: «Моя любовь никому не принесла счастья…»

Любовь многое значит для человека, но жизнь принципиально многогранна.

Поверья? Это необходимо осмыслить, поскольку они становятся предметом обсуждения в «Фаталисте». Там завязка событий – «занимательный разговор: «Рассуждали о том, что мусульманское поверье, будто судьба человека написана на небесах, находит и между нами, христианами, многих поклонников…» Печорин, возвращаясь к приюту на ночлег, при виде звездного неба размышляет, «что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах…»

Самый азарт, с которым написан «Фаталист», свидетельствует, насколько поднятые здесь вопросы значительны как для героя, так и для автора, его создателя. Печорин не просто философски мыслящая личность, это человек, имеющий мужество и решимость применить философскую идею к своей жизни, идущий до конца и не боящийся последствий. Он не созерцатель, а деятель»485. Необычное пари с Вуличем глубоко взволновало Печорина. «Доказательства существования предопределения (“русская рулетка” Вулича и его неожиданная, хотя и предсказанная гибель) представляется ему неопровержимыми. Однако Печорин изо всех сил сопротивляется искушению. Он подавляет подсознательное желание поверить в предопределение и, как и раньше, обращается к своему излюбленному средству – иронии» (с. 171). Исследователь видит психологическое подкрепление философской позиции героя: «С одной стороны, верить в иррациональное для Печорина – значит быть как все, признать свою ординарность, что для него совершенно невыносимо… С другой стороны… рационалистическая рефлексия, характерная для многих современных Лермонтову интеллектуалов, мешает Печорину поверить в иррациональное (с. 172). Видимо, существует и разлад между разумом и чувством. «Печорин-аналитик пытается рассуждать логически, но в нем глубоко сидит подсознательное ощущение, что его жизнь направляется таинственным роком, что он обречен на одиночество и постоянную неудовлетворенность и что ему суждено приносить несчастья другим и быть несчастным самому» (с. 169). Уточняется позиция автора: Лермонтов «симпатизирует типу рационалиста-скептика, отвергающего наивную веру и мировую гармонию и покорность судьбе… Его Печорин, в силу своего характера и склонности к философскому скептицизму, не может не бунтовать против традиционных ценностей (в том числе и против веры), и в этом Лермонтов-интеллектуал разделяет многие его взгляды. Однако Лермонтов-поэт верит в иррациональное и признает бесперспективность рационализма. Более того, во многих произведениях он выражает веру в судьбу» (с. 176).

Д. Е. Тамарченко между представлениями, что судьба человека написана на небесах и что светила небесные принимают участие в наших спорах, видит огромную разницу: «Первое представление обрекает человека на пассивность, покорность судьбе… Второе представление возбуждает активно-действенное отношение к жизни»486.


Для меня разница между этими представлениями нивелируется из-за того, что результат одинаково нельзя проверить. Что там про меня написано в небесной книге – мне неведомо; так что действовать мне все равно – есть ли запись, нет ли записи – придется по своему разумению. Задним числом какой-нибудь Максим Максимыч скажет: «Так ему на роду было написано». И ведь Максим Максимыч (не небесную книгу читая, а наблюдая видимый результат и давая ему эдакую оценку) по факту не ошибется (ему поверят на слово, сверки с записью небесной книги требовать, за бесполезностью запроса, не будут).

Второе представление вроде бы под собой имеет прочную опору – целую науку, астрологию. Только во времена Лермонтова астрологов был явный дефицит. Я не знаю, был ли тогда в России хоть один профессионал. О, активно действовали гадалки; одному гаданию Печорин еще мальчишкой был свидетель, оно его напугало. Влечение к спиритизму уже обозначилось, усилится позже. Ныне астрологических прогнозов, самых разных, пруд пруди. Особенно активны прогнозы по знакам зодиака. А я прикидываю. Наверное, в какие-то месяцы больше рождается детей, в другие меньше, но эта разница не обвальная; значит, у меня судьба такая же, как (примерно) у одной двенадцатой жителей Земли: это ж сколько у меня сотен миллионов братьев и сестер по судьбе! Сделаем гендерную и возрастную поправку, разделив детство, юность, зрелость, старость; все равно «родственников» по судьбе окажется баснословное количество. У всех непременно только то и сбудется, что очертили Вернер с Печориным: человеку известна (по документам и по словам родителей) только дата его рождения, начальная, а вот конечная остается таинственной (по факту становится известной, собственно, не самому умершему, а его близким; путь между этими двумя вехами выпадает каждому свой, непредсказуемый. При таком необозримом количественном изобилии неизбежны частичные совпадения, но закономерности выводить затруднительно. А под одними звездами живем!


Ф. Раскольников, глубоко проанализировавший философскую позицию Печорина, не убедителен, применяя эти воззрения к объяснению поступка героя: «Когда он, безоружный, прыгает в окно хаты, в которой заперся обезумевший и готовый на все казак, – это в значительной степени (?) та же “русская рулетка”, что и пари Вулича. И то, что Печорин, несмотря на большой риск, остается жив, – …может быть, самое убедительное доказательство существования предопределения. Исход его схватки с казаком еще раз подтверждает то, что ему смутно представлялось и раньше»487.

Вроде бы это рассуждение опирается на мысль героя: «…у меня в голове промелькнула странная мысль: подобно Вуличу, я вздумал испытать судьбу». Но подобие не есть тождество.

Печоринский поступок – слабое доказательство в спорной ситуации, поскольку мы не можем знать, каково было предопределение для Печорина (воображаемого человека). Может быть, ему и предназначено было уцелеть в опасной схватке и получить смерть в безобидной бытовой ситуации. Вот в случае с Вуличем заметна воля судьбы: какие-то прочитанные Печориным знаки не помешали несчастному выиграть опасное пари, но не уберегли от роковой встречи с обезумевшим казаком. Не совсем в рулетку играет Печорин. Он тщательно готовит атаку: велит есаулу вести отвлекающий разговор, поставил готовых выбить дверь трех казаков. Еще больше помощи ему оказывает писатель. Вряд ли нужно было отрывать ставень: их было принято запирать снаружи. Так или иначе – со ставнем Печорин справился. Но за ставнем – окно. И оно само распахнулось? Я не знаю, как запирались окна в лермонтовские времена, но наверняка запирались, причем изнутри. Как герой преодолел такую преграду?

На страницу:
29 из 34