
Полная версия
«Герой нашего времени»: не роман, а цикл
Совсем не обязательно верить герою: отнюдь не вздор!
« – Послушай, – говорила мне Вера, – я не хочу, чтоб ты знакомился с моим мужем, но ты должен непременно понравиться княгине; тебе это легко: ты можешь все, что захочешь. Мы здесь только будем видеться…
– Только?..»
Вопрос-восклицание Печорина двусмыслен, поскольку может сопрягаться с разными словами: обозначающим место (только – здесь; это и имела в виду Вера), но и действие (только – видеться). Вера двусмысленность вопроса чувствует: «Она покраснела и продолжала:
– Ты знаешь, что я твоя раба; я никогда не умела тебе противиться… и я буду за это наказана: ты меня разлюбишь! По крайней мере я хочу сберечь свою репутацию… не для себя: ты это знаешь очень хорошо!.. О, я прошу тебя: не мучь меня по-прежнему пустыми сомненьями и притворной холодностью: я, может быть, скоро умру, чувствую, что слабею со дня на день… и, несмотря на это, я не могу думать о будущей жизни, я думаю только о тебе… Вы, мужчины, не понимаете наслаждений взора, пожатия руки… а я, клянусь тебе, я, прислушиваясь к твоему голосу, чувствую такое глубокое, странное блаженство, что самые жаркие поцелуи не могут заменить его».
Но такого рода переживания ведомы и Печорину. При его первой нынешней встрече с Верой в гроте «давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милого голоса…» А в конце свидания Печорин долго следит за уходящей Верой, «пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли со своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок – на память?..»
Значительное время любящие чувства свои они могут выражать исподтишка мимолетными взглядами да тихими репликами. Но воистину – человек становится изобретателен, когда стремится преодолеть препятствия на своем пути. Сообразительный Печорин умеет и тайный разговор вести прилюдно. В гостиной Лиговских он для Веры рассказывает «всю драматическую историю нашего знакомства с нею, нашей любви, – разумеется, прикрыв все это вымышленными именами.
Я так живо изобразил мою нежность, мои беспокойства, восторги; я в таком выгодном свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должна была простить мое кокетство с княжной».
Но Печорин настойчив и, хотя умеет читать во взорах возлюбленной упреки именно за настойчивость, от своего не отступает. Он и против Веры применяет свои испытанные приемы: «…Вера ревнует меня к княжне: добился же я этого благополучия! Чего женщина не сделает, чтоб огорчить соперницу?»; «Кто ж виноват? зачем она не хочет дать мне случай видеться с нею наедине? Любовь, как огонь, без пищи гаснет. Авось ревность сделает то, чего не могли мои просьбы». Однако первое же интимное свидание привело к роковым последствиям.
Место дуэли Печорин покидает с камнем на сердце. Ему не хочется видеть людей, он поворачивает с дороги в ущелье и целый день ездит один. Домой возвращается только на закате солнца. Его ожидают две записки, одна от доктора, деловая, другая от Веры, прощальная… «Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощадно погонял измученного коня, который, храпя и весь в мыле, мчал меня по каменистой дороге».
Поведение Печорина здесь безрассудно в полном значении этого слова: оно совершается именно без рассудка, при полном отключении его – все состояние просто выливается в страстное желание хоть минуту видеть человека, который, мало сказать – стал самым дорогим человеком, он сконцентрировал в себе все самое дорогое в жизни. «В тот момент ему не до рассуждений и логики. В этой сцене становится предельно ощутима авторская тенденция, ярчайшим светом озаряется нравственная позиция Лермонтова»456.
Но случилось то, что было естественным: загнанный конь рухнул в изнеможении. «…Я остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком – ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал».
Я наблюдаю способы выражения чувств литературными героями, а меня одолевают горестные сомнения: страшно, если современной молодежи эти описания покажутся пресными – ей теперь остренького подавай!
Быстро бегут года, и уже весьма далек эпизод культурной жизни, когда рушился «железный занавес» и – воспринималось фантастикой – у себя дома можно было наблюдать телемост между студиями Москвы и Америки. Пока жив, никогда не забуду, как наша милая женщина повергла в шок всю Америку и, может быть, многих соотечественников, не понявших смысл ее высказывания, когда заявила: «У нас секса нет!» Она была, несомненно, права! Но имелось в виду правило, а – увы! – редко встречаются правила, в которые не вклинятся исключения. Находились в ту пору и такие люди, кто занимался отношениями, получившими в наименование омоним английской шестерки, но сии занятия были меж немногими и не афишировались. Общественное мнение санкционировало иной образ жизни. Интимные отношения никуда не девались (и детей рождалось более, чем сейчас), но интим не был самоцелью, а входил компонентом в сложный мир отношений и ощущений, который именовался любовью. Поддерживался культ семьи, причем не формальный, а именно любовью и скрепленный. Понятно, что между достижением половой зрелости и возможностями создать свою семью существует немалый диапазон, но он не был потерянным временем, а был временем активного формирования духовного облика личности.
Научились у цивилизованного Запада: дурному легко учиться. Уже в школе пробуют пропагандировать «безопасный секс». И этого становится мало. Все шире разливается движение в защиту «нетрадиционных отношений». Уже кое-где и однополые браки узаконены. Свобода! Права человека! Понадобился фиговый листок духовности, чтобы прикрыть отношения, сведенные к физиологии, а духовность из которых изгнана. Но ведь тогда происходит скатывание к животным инстинктам. Если к ним прибавляется изобретательность, это лишь воровство у человеческой сообразительности, к человечности не имеющее отношения. Вот и литературоведение заново осваивает спецтермин – «либертинизм».
Русская литература держалась за духовность. Ужели это ее замечательное свойство потеряет свою актуальность?
«И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие – исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк…
Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно. Что мне еще надобно? – ее видеть? – зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться».
Заметим попутно, что эта в основе трезвая оценка воображаемого свидания включает горечь, но не до конца разрушает идиллию картинки, предполагавшей свидание наедине, которое в новых условиях уж точно было невозможно. В мыслях Печорина начисто отсутствует Верин муж; так тому и быть; но как не думать о том, какой губительный удар новое вторжение любовника, а теперь еще и публичное, нанесло бы по Вере, положение которой и без того незавидное. Но – вернемся к тому, к чему возвращается и Печорин, – к оценке реальности.
«Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок.
Все к лучшему! это новое страдание, говоря военным языком, сделало во мне эту счастливую диверсию. Плакать здорово: и потом, вероятно, если б я не проскакал верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и в эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих».
Спать Печорину и в эту ночь, вторую подряд, не пришлось, но и попыток не было; так сложились обстоятельства.
«Я возвратился в Кисловодск в пять часов утра, бросился на постель и заснул сном Наполеона после Ватерлоо».
Какие зигзаги выписывает пробуждающаяся мысль, вбирая и пафос, и иронию! Очень может быть, что и читатели этот сложный фрагмент будут подгибать под себя: кто-то отдаст должное герою, побеждающему свой рационализм, почувствовавшему радость отдаваться на произвол непосредственных эмоций; кто-то оценит торжество материализма, способность героя объяснить сложные движения души простейшими внешними и внутренними обстоятельствами; кому-то будет важен самый факт, что писатель показывает героя разным.
К слову, человеческая память очень хорошо может хранить духовные компоненты любви, все, что фиксируется сознанием, – вид, улыбку, голос, слова… (Вера: «клянусь тебе, я, прислушиваясь к твоему голосу, чувствую такое глубокое, странное блаженство, что самые жаркие поцелуи не могут заменить его»). Физические ощущения помнить невозможно. Аналогия: попробуйте описать какое-нибудь кушанье. Слов таких (за ненадобностью?) не найдется. Есть только типовые обозначения: вкусно, сладко, кисло, горько, горячее, остывшее.
Все истории, собранные в «Герое нашего времени», – рассказываемые истории; меняются рассказчики, но неизменна манера. Следовательно, в каждом описании велика доля субъективности. В особенности это относится к изображению Веры. Человека-героя характеризуют поступки; по ним у читателя может формироваться мнение, не совпадающее с тем, которое декларируется рассказчиком. Но Вера очень мало действует! Она обменивается с Печориным взглядами, иногда словами; часть из них в записках героя приводится, другая – только помечается. Возникают курьезные ситуации: «Княжна вздумала, кажется, ей поверять свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор!» Непосредственно Вера раскрывается только в своем прощальном письме.
Вопрос, удачен или неудачен художественно этот образ, нельзя решать абстрактно457. Надо непременно учитывать, какие средства поэтики избрал писатель, оценивать, достаточны ли они для пластического воплощения образа. Использованный Лермонтовым прием известен. Есть принцип: короля (в данном случае – королеву) играет его (ее) окружение. Но и «окружение» тут Печориным монополизировано (единственный штрих «со стороны»: доктора Вернера ее лицо «поразило своею выразительностию»).
Можно ли доверять оценкам Печорина? Не вижу оснований для противного отношения. Записки героя бесхитростны – так, на память, на случай прочтения в старости. В отношениях с Верой Печорин ценит непосредственность. Вот запись о первой (нынешней) встрече: «Она не заставляла меня клясться в верности, не спрашивала, любил ли я других с тех пор, как мы расстались… Она вверилась мне снова с прежней беспечностью – и я ее не обману: она единственная женщина в мире, которую я не в силах был бы обмануть».
Между прочим, одну из записей мы можем даже проверить. Многое, оказывается, можно успеть сделать в гостиной Лиговских. Печорин, для отвода глаз, поговорил с княжной Мери. «Остальную часть вечера с провел возле Веры и досыта наговорился о старине… За что она меня так любит, право, не знаю! Тем более что это одна женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкими слабостями, дурными страстями… Неужели зло так привлекательно?..» А Вера написала ему: «…в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное; в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком зло не бывает так привлекательно; ничей взор не обещает столько блаженства; никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами и никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном». Вера как будто умеет угадывать мысли: Печорин (мысленно) спрашивает («неужели…») – она (в письме) прямо отвечает (да!..).
О такой любви, какую дарит Вера, может только мечтать человек, кого влечет стабильное устройство жизни. Печорин, разбудивший ее любовь, «для оной жизни» не рожден (в отличие от персонажа Пушкина: «Мой бедный Ленский, сердцем он / Для оной жизни был рожден»). А что взамен? Ничего определенного, сплошная путаница.
Так что эмоции прилипчивы, выгнанные в дверь, проникнут через окошко…
Но есть разительный контраст. Для Печорина ситуация умозрительна, а для влюбленных в него? Вера жертвует честью, Мери – трагедией первой любви, Бэла – своей семьей, предназначенным для нее «обыкновенным» образом жизни, да и, как оказалось, самой жизнью!
Любовь Печорина к Бэле у нас уже рассматривалась: она уникальна как любовь с первого взгляда, исключительна по содержанию как подарок судьбы.
Не лишнее добавить то, что видно под нашим общим ракурсом.
Отношения Белы и Печорина больше, чем отношения любовников – тайные (с Верой), недозревшие (с Мери). Они открытые (впрочем, только для обитателей крепости; начальству за ее пределами о них лучше было не знать). По современным понятиям это гражданский брак.
Было серьезное к тому препятствие: различие веры. Не шибко религиозному Печорину преодолеть этот порог было проще, свое чувство он и выставляет как пример: «Поверь мне, аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?» Бэле переступить веление традиции много труднее, и все-таки любовь пересилила.
Вот для официального брака препятствие было непреодолимым: никакой служитель религии брак с иноверцем не благословил бы. У наших влюбленных дело до таких попыток не дошло.
По внутреннему ощущению Бэла наверняка считала Печорина своим мужем – и была счастлива. Печорин ту же ситуацию оценивал в иных категориях: «она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня». Добился своего – и некоторое время был счастлив. Прелести именно семейной жизни вряд ли вкусил.
Еще раз обратимся к опыту Алеко. Его грел не только огонь костра, но и огонь улыбки или приветливого слова, нечаянное прикосновение, «милое щебетанье», «упоительное лобзанье» (так, меж делом); бытовые мелочи приуготовляли и ночные ласки. Это ли не клад семейной жизни? Вот подруге захотелось новенького…
Об отношениях с Верой Печорин рассказывает сам; нашлось место и для описания платонических переживаний. Об отношениях Печорина с Бэлой мы узнаем от Максима Максимыча: тут только внешнее, что видит глаз и слышит ухо. Так что нет возможности определить, к кому из них, к Вере или к Бэле, отношение Печорина теплее.
Увереннее можно судить о том, что «диверсия» после безуспешной погони за потерянной решительно помогла задвинуть ее образ в дальние уголки памяти. Потеря Бэлы чувствительнее, остается свежей и три года спустя…
Печорин совершенно одинаков, какую бы сферу его интересов мы ни затронули. «Каждый шаг Печорина – словно издевательская насмешка судьбы, словно камень, положенный в протянутую руку. Каждый шаг его с неумолимой последовательностью доказывает, что полнота жизни, свобода самовыявления невозможна без полноты жизни чувства, а полнота чувств невозможна там, где прервана межчеловеческая связь, где общение человека с окружающим миром идет лишь в одном направлении: к тебе, но не от тебя»458. «…Печорину лишь кажется, что он всесильный господин положения. В действительности же его действия ведут не к тем результатам, которые он предполагал. Печорин хотел подшутить над Грушницким, а вовсе не убивать его – и убил. Он хотел пофлиртовать с Мери, чтобы отвлечь внимание от своего романа с Верой, а дело кончилось драмой для обеих женщин. Оказывается, что, будучи свободным в своих действиях, Печорин не свободен в их последствиях, а именно в них сказывается роковая закономерность: что бы он ни задумывал, все кончается драматически и для него, и для других»459.
Печорин как личность
«Печорин – одна из самых спорных фигур в русской литературе. Причина этого кроется не только в особенностях личности лермонтовского героя, но и в отсутствии определенности, однозначности как самооценок, так и восприятия Печорина другими героями романа»460. Добавлю к этому наблюдению: изображение Печорина загадочное.
Загадка – емкое понятие. Оно обозначает и особенную (неясную) ситуацию, и популярный жанр краткого устного изображения, когда предлагается угадать наименование предмета, обозначенного намеками и описаниями его признаков; но ведь повторяющихся признаков много, на этом держится метафоризация. (В «Поэтическом словаре» А. Квятковского приводится удивительная загадка: «Черный конь прыгает в огонь». Она складная, а изюминка ее – отгадка (ко-чер-га) по слогам вмонтирована в слова текста461; последний слог даже с ориентацией на устное произношение («в агонь»), не на норму письменной речи).
Какое отношение имеет эта аналогия к «Герою нашего времени»? Вроде бы уже заглавие ставит иную, четкую задачу: понять выдвинутого на центральную роль героя. Только в решении такой задачи нельзя не видеть парадокс: показ героя времени реальный автор уступает подставным лицам. Один из них – воин-ветеран, человек уважаемый, многоопытный, но другого уровня мышления; странности своего сослуживца не может не видеть, объяснить их не способен. Странствующий офицер первоначально был образом автобиографическим, потом был отстранен от авторских черт; его компетентность человека пишущего сомнений не вызывает; только его личное знакомство с героем минимально. Спасибо ему – он «опубликовал» фрагменты Журнала Печорина. Это важнейший документ, но без анализа им непродуктивно пользоваться.
«У Лермонтова… повествование – не слово демиурга, а слово персонажа, слово личности, создающей диалог внутри мира. Мир у Лермонтова – не един, его центр находится не в демиурге, не в создателе, а в каждом индивидуальном человеке, при этом перемещаясь от одного человека к другому…»462.
Реальный автор устранился от повествования только внешне; его присутствие ощутимо. Максим Максимыч начинает рассказ о странном сослуживце: «наделал он хлопот, не тем будь помянут!» Хлопоты растянулись на несколько месяцев, но как следствие одной истории. А когда окидываешь взором всю книгу, понимаешь, что множественное число «хлопоты» имеет и еще один оттенок: и поводы к хлопотам многократны, без них не обходится ни одна повесть. Лермонтов умеет насыщать текст смыслом гуще, чем того требует конкретный момент повествования.
Так получилось, что герой книги – образ загадочный; субъективный элемент в его восприятии не только неизбежен, но очень активен. Это не избавляет интерпретатора от необходимости мотивировать свое мнение.
«“Герой нашего времени” – произведение этапное, фиксирующее в историко-поэтическом смысле время пристального художественного внимания к человеческой индивидуальности как носителю собственной, не ориентированной ни на сакральный образец, ни на устоявшийся авторитет, ни на авторское всезнание жизненной позиции. Персонаж как “другой” в это историко-литературное время обретает собственную значимость, собственную логику и силу, требующую к себе авторского уважения»463.
Из сложного, многогранного понятия «типическое» здесь под анализ из контрастных составляющих, обобщения и индивидуализации, взято только второе слагаемое; но и в нем выделено только активное начало (а было и пассивное: Печорин признает это в исповеди перед Мери). Так что и дельным наблюдениям трудно удержаться в узкой сфере точности; в оценках заглавного героя встретятся прямо противоречащие друг другу заявления.
Э. Г. Герштейн полагает: «Печорин задуман природой как высший образец гармоничной человеческой природы. На это указывает его всесторонняя одаренность»464. Исследовательница весьма щедро рисует воображаемые варианты плодотворной деятельности, которые могли бы быть по силам герою (даже и за пределами его исторического времени, где у героя одна «вина», что слишком рано родился). Реальный итог плачевен: «Но Печорин умер бесславно: сгинул где-то между Персией и Россией» (с. 119–120). «Рассказанная нам история его жизни – это надгробный плач над искаженным человеком» (с. 120). Вопрос, почему богатые задатки оказались искаженными, исследовательницу не привлекает, она судит по результату и к Печорину непримирима, для итогового раздела книги использовав фразу из дневника Кюхельбекера: «Этот “гадкий Печорин”». Но – в «надгробный плач» неприлично вплетать усмешку.
Очень странную трактовку образа героя времени предлагает Г. К. Щенников: «Печорин – не тип лишнего человека, оказавшегося между правительством и народом, а сверхчеловек-неудачник, бросающий вызов всему строю нравственных отношений, сложившихся в обществе (и оттого личность обаятельная), но обреченный на поражение не только в силу своей “преждевременности”, но и по причине внутреннего изъяна – предельного эгоцентризма и “экспериментаторства” в отношениях с другими людьми. Печорин – тип русского человека, наделенного беспокойной совестью, жаждущего целей высоких и истины предельно открытой»465. Тут все неладно. Если герой – неудачник, то его и нельзя называть сверхчеловеком. Исследователь видит «внутренний изъян» героя, а уравновесить его привлекательными качествами не получается. Отмена «строя нравственных отношений» Печорину не по зубам. «Беспокойной совестью» он не наделен; она бы помешала ему успокоиться после диверсии вслед за безуспешной погоней за Верой. Жажда «открытой истины» несовместима с лукавством и перед Грушницким, и перед Мери.
Не перевелись и попытки заступиться за лермонтовского героя: «Сам уходящий, казалось бы, из русской жизни романтизм возвращен, оправдан и гениально поэтизирован Лермонтовым не только в Мцыри, но и в Арбенине и Демоне, а Печорин продолжает оставаться любимым положительным героем для миллионов молодых русских читателей»466. «Люди печоринского типа непонятны бодрячку-обывателю с его дешевым оптимизмом, с его ограниченным, жалким кругом духовных интересов. Печорин кажется “странным” и непонятным всем тем, кому не знакомы ни “муки сомнения”, ни “духовная жажда”, ни “жадная тоска”. Он уже тем неприятен самодовольной “толпе”, что она видит в нем угрозу своему мещанскому благополучию»467.
В ночь перед дуэлью Печорин сам подводит итоги своей жизни, без подсказки видит ничтожный результат, не робеет прямо сказать об этом – и не ищет себе оправданий. Так что нет оснований злорадствовать над слепотой героя, который свой промах видит со всей ясностью. «В нем живет не только гордое чувство своего превосходства над другими, как защитное средство от самодовольной “толпы”, как форма самоутверждения личности, но и потребность возвышения над самим собой, критической оценки собственных поступков» (с. 74).
«Печоринское начало – это прежде всего какая-то досрочность душевной работы, преждевременность настроений, слишком ранняя и не радующая зрелость… Печоринское начало – это, далее, из такой досрочности неминуемо вытекающее одиночество, глубокое, безмерное, страдальческое… Печоринское начало – это, наконец, именно лермонтовская скука…»468. Только ведь все равно – какой бы содержательно богатой констатация ни была, неизбежно потянется цепочка вопросов «почему?»; уклониться от таких вопросов нельзя.
В попытке понять Печорина как личность прежде всего и сталкиваешься с парадоксом: герой духовно предстает предельно одиноким. Констатация тут легкая, напрашивающаяся: «В массовом сознании типичный лермонтовский герой – это гордый одиночка, противопоставивший себя всему миру, страдающий от одиночества, но не способный к контакту, диалогу с другими людьми»469. Анализ ситуации оказывается много труднее. Соавторы И. С. Юхнова и М. П. Леонова продолжают: «обращает на себя внимание тот факт, что лермонтовские герои стремятся к общению, им необходим тот, кто сможет если не понять, то хотя бы выслушать, какие внутренние бури сокрушают их души» (там же). А это утверждение прямо противоречит печоринскому признанию, причем именно доктору Вернеру, который его вполне понимает: «я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться».
Печорин, до своей отставки, был офицером. Ирония судьбы: к нему как будто прилипает поговорочка: «Вся рота шагает не в ногу. Один поручик (тут – прапорщик) шагает в ногу». «Но там, где отдельная личность по своему собственному произволу вершит судьбы других людей, там нет и не может быть равенства и подлинного счастья»470. В. М. Маркович обобщает: «…В русской литературе XIX века творчество Лермонтова явилось едва ли не самым мощным и уж, безусловно, самым непосредственным (как в смысле прямоты, так и в смысле эмоциональности) художественным выражением индивидуализма»471. «Сила Печорина – в его трезвом реалистическом, атеистическом прозрении, в отказе от фаталистической веры предков; слабость – в неспособности выработать подлинно гуманистический нравственный идеал в условиях переходного времени с его неустоявшимися, неопределившимися формами нового»472.