Полная версия
Прокаженные. История лепрозория
Многое изменилось и погибло в истории тысячелетий: народы, материки…
Уходили в землю некогда могущественные города, пересыхали реки, отходили к океанам моря, забывались некогда могущественные государства, но Цараат пережила всех и все: она проделала путь от зари человеческого сознания – до наших дней и осталась непобедимой.
Она шла с армиями Дария Гистаспа, Ксеркса, Помпея, шла по тысячеверстным дорогам вместе с ватагами крестоносцев, вестготов, свевов, англов, саксов, с ордами гуннов и вандалов. Могущественные армии оказывались побежденными и погибали, но Цараат продолжает жить.
«Нет ничего нелепее этой болезни, – писал в своей тетради Протасов, – здоровые мужья, живущие с прокаженными женами, остаются здоровыми, и наоборот – известны случаи, когда через жен прокаженные мужья передавали проказу их любовникам, сами же жены оставались здоровыми. В 1884 году доктор Даниэльсон привил проказу себе и трем больничным служителям. Прививка результата не дала, заражения не последовало. Через два года он повторил опыт и снова не достиг цели: проказа не привилась. В 1888 году он произвел прививку себе и двадцати служащим больницы, и опять – безрезультатно. В начале девяностых годов доктор Арнинг по поручению гавайского правительства приступил к опытам над преступником Кеаном, приговоренным за тяжкое преступление к смертной казни. Он бился над ним целых два года, впуская ему под кожу чуть ли не через каждые два месяца новые и новые миллионы палочек Ганзена, и все-таки Кеан остался здоровым. Он разочаровал и гавайское правительство, и ученого. Арнинг вынужден был отказаться от услуг Кеана. В то же время история помнит случаи, когда человек, пробывший всего несколько часов в одном помещении с прокаженными, заболевал проказой. По-видимому, тайна – в степени невосприимчивости организма к данной болезни, тайна – в обстановке и условиях, окружающих жизнь и работу этого человеческого организма. На острове Молокаи, населенном прокаженными, заболело семь врачей из числа обслуживающего персонала. Но почему жены, дети и близкие самих больных – реже всего подвергаются заражению?»
Эти соображения и приводили Протасова к выводу: для победы над проказой следует тщательно изучать условия, в которых живут прокаженные.
Заканчивая чтение, он отодвигал в сторону тетрадь и пристально смотрел на Кравцова. Но тот молчал.
– А знаешь что, Власы Иванович, – говорил Протасов, – она – того… она будет покорена… Да… И это сделаем мы. – Он ударял себя в грудь. – Мы, а не те, кто живет там, на здоровом дворе.
Кравцов только улыбался, и Василий Петрович не мог понять: разделяет ли приятель его мнение или нет.
5. Картины Кравцова
В противоположность Протасову, любившему общение с людьми и склонному являться ни с того ни с сего ко всем «в гости», Кравцов был молчалив и замкнут. Взгляд у него был исподлобья, а улыбка неестественная, будто он не умел улыбаться.
Если у Протасова болезнь приняла форму, которую врачи называли легкой, то Кравцов перенес два пароксизма, лишивших его одной руки, исковеркавших спину и изменивших лицо до неузнаваемости.
К нему никто не приезжал, и Кравцов был доволен этим обстоятельством.
Он был как будто рад, что ему удалось окончательно порвать все нити с тем миром. Он, может быть, даже боялся восстановления этой связи. Кравцов никогда никому не рассказывал о своем прошлом. Во всяком случае, он избегал таких разговоров. Среди прокаженных ходили слухи, будто у Кравцова есть жена и дочь, которые бросили его еще до болезни.
В городе он имел когда-то живописную мастерскую. Он писал вывески и считался хорошим мастером. В одной из церквей до сего времени сохранилась его иконопись, изображающая Христа в различных вариантах. Вот все, что знали о нем в поселке.
Иногда Протасову удавалось вызвать его на откровенность, и тогда Кравцов возбуждался. Он говорил, будто проказа его не угнетает. Наоборот, он удовлетворен. Ремесло кончилось. Довольно мазни на вывесках и церковных стенах! Теперь он может рисовать не по заказу, а по желанию. Теперь его уже не тревожат «житейские скорпионы» и ему не надо зарабатывать на хлеб насущный. Теперь он может послать к чертовой матери всех, кто станет ему мешать. Он не хочет больше возвращаться туда. Он будет отныне работать не для желудка, а во имя искусства.
Действительно, Кравцов рисовал. Обитатели поселка видели его картины, удивлявшие своими ярко-голубыми красками и обилием света. Это были пейзажи, какие-то детские головки, небо без туч, поле в цветах. Но хотя он и стремился дать в своих творениях как можно больше солнца, тем не менее на всех картинах лежала печать какого-то неживого покоя. Яркие краски не оживляли их. В них отсутствовало биение жизни.
Свои работы он показывал неохотно, хотя все, кто видели картины, находили их прекрасными.
Один только Протасов не хвалил произведений своего друга. Он вообще молчал, стараясь не высказываться.
К тому же Кравцов был совершенно равнодушен к критике, и его не трогали никакие отзывы, будто речь шла о чьих-то чужих, не имеющих никакого к нему отношения работах.
– Все это – слишком светло. Ты бы вот насчет лепрозория что-нибудь намалевал… о прокаженных… – сказал ему однажды Протасов.
Но Кравцов смотрел на него безразличными глазами и ничего не отвечал.
Протасов решил больше не говорить с ним на эту тему.
Действительно, казалось странным: за несколько лет пребывания в лепрозории он закончил несколько десятков маленьких и больших картин, но среди них не было ни одной, которая имела хотя бы отдаленное отношение к прокаженным.
Он словно умышленно избегал этой темы, будто она была ему не под силу или он боялся ее; в своих ярких, солнечных красках он как будто пытался утопить мрак, тяготевший над поселком.
Впрочем, никто не знал, что у Кравцова хранятся картины совсем другого содержания.
В течение нескольких лет, ночь за ночью, Кравцов работал, и все яснее на этих никому не известных полотнах вырисовывались чьи-то мрачные лица.
Окруженные темным, каким-то таинственным фоном, они производили странное, тяжелое впечатление.
Если там, на светлых картинах, отсутствовала жизнь и сияющие лучи казались мертвыми, то здесь, с этих темных полотен, окутанных мраком, лилась жизнь: в них играло движение, они показывали высокую силу руки, создавшей их.
…Вдали, над горизонтом, белеет слабая полоска света, на которую давят неестественно темные тучи, такие неподвижные, будто созданы они из затвердевшего дыма. Кругом мрак. Маленькая полоска света едва освещает лицо человека. Глаза его глубоки и страшны. В них горит и жажда жизни, и тоска, они – зовущие, куда-то устремленные. Кажется, будто эти глаза затаили в себе судьбу всей человеческой жизни.
На другой картине изображался человек, идущий по грязной дороге. Позади него толпа людей. В их позах, в выражениях лиц – отвращение, угроза. При первом же взгляде на картину можно безошибочно сказать, что толпа прогоняет человека. Она боится, она сторонится его и стремится от него избавиться.
Чья-то рука поднята над толпой и сжимает камень, очевидно предназначенный для уходящего. Вот сейчас камень полетит и ударит ему в спину. Она очень выразительна, эта спина, такая скорбная, такая приниженная. В руке уходящего маленький узелок. Впереди, куда убегает тоскливая дорога, – мрак…
Обе картины были почти закончены, но художнику все казалось, что еще много в них недостатков. Кравцов продолжал работать над ними, стремясь добиться совершенства.
Он не нуждался ни в красках, ни в полотне. Он располагал деньгами. Несмотря на свою инвалидность, Кравцов работал в поле, и Пыхачев щедро платил ему. В кассе лепрозория на счету Кравцова лежала некоторая сумма денег, к которым, впрочем, он почти не прикасался. Он говорил: деньги ему не нужны, Пыхачев может обратить их, по своему усмотрению, на хозяйственные нужды лепрозория, так как, кроме материалов для рисования, ему не на что тратить заработок.
Быть может, сбережения лежали бы в неприкосновенности до самой смерти Кравцова, если бы однажды на имя директора лепрозория не пришло письмо от какой-то женщины. Она просила отсылать по указанному адресу деньги, зарабатываемые Кравцовым, если, конечно, на то последует согласие самого Кравцова… Впрочем, на этот счет у автора письма не было никаких сомнений.
Для получения согласия она считала вполне достаточным, чтобы Кравцову сообщили – кто пишет это письмо. Никаких доводов, разъясняющих основательность такой просьбы, в письме не приводилось.
Когда доктор Туркеев прочел его, он возмутился и хотел бросить письмо в корзину, но раздумал и вызвал Кравцова. Не говоря ни слова, Туркеев передал ему письмо. Как только Кравцов взглянул на почерк, лицо его, исковерканное язвами, дрогнуло, будто его ударили хлыстом. Он заморгал глазами и долго смотрел на подпись. Затем вернул письмо доктору Туркееву и спросил:
– Что она пишет?
– Батенька мой, – сказал Туркеев, – это письмо надо вам самому прочесть. Тут дело денежное, но сознаюсь, что удивлен. Я не знаю и не хочу знать чужие интимные дела, но мне кажется все-таки странным… От такого больного и вдруг какие-то деньги, как будто он открыл новый Клондайк…
Туркеев изложил Кравцову содержание письма и с любопытством взглянул на него. Тот развел руками и, не раздумывая, тут же дал согласие.
– Так, значит, посылать? – удивился доктор.
– Посылать, – тихо ответил Кравцов.
С тех пор причитающиеся Кравцову деньги Пыхачев отправлял по указанному в письме адресу.
Случай с письмом стал известен всему лепрозорию. Им тотчас заинтересовался Протасов, имевший в данном случае какие-то свои соображения и решивший, что тут открывается новая деталь для изучения характеристики если не всех прокаженных, то, по крайней мере, Кравцова.
В тот же день он явился к нему:
– Я знаю, в жизни есть вещи, о которых трудно и даже невозможно говорить. Ты извини меня. Но пойми: интересуюсь я не праздно. Я не сплетник, не баба. Я не сгораю от подлого любопытства – в этом ты можешь быть покоен, и поэтому я считаю, что могу спросить у тебя – кто эта женщина? Почему она требует от тебя деньги? Почему ты беспрекословно их отсылаешь? Почему к тебе никто никогда не приезжает? И где начало твоей болезни? Подожди, не отворачивай лица…
Кравцов исподлобья смотрел на Протасова и ничего не говорил.
– Хорошо, я не насилую тебя. Если не можешь – не надо. Но я ведь знаю: такую тяжесть, какую ты носишь в сердце своем, нельзя таить всю жизнь. Расскажи… Увидишь, как тебе сразу станет легко.
Кравцов продолжал молчать и словно откуда-то издали смотрел на Протасова. В конце концов тот перестал допытываться. Он был уверен: рано или поздно Кравцова прорвет и потянет на откровенность.
Человек – не камень.
Протасов был прав.
Это произошло случайно, спустя несколько месяцев.
Однажды ночью, мучимый бессонницей и головной болью, Протасов поднялся, надел свой халат и вышел во двор. Поселок спал. Кругом на много верст простирались покой и молчание. Все огни на больном дворе были потушены.
Обитатели его спали, забыв о боли и проказе. Ночное молчание изредка нарушал доносившийся из глубины степи детский плач шакалов. Василий Петрович прошел весь поселок и остановился перед последним домом. Здесь жил Кравцов. Но почему так поздно освещено его окно?
«Вот тебе н-на… Не спит, чего ж это он не спит?» – подумал Протасов и подошел к окну. Через занавешенное окно ничего нельзя было рассмотреть. Он подошел к двери и увидел свет, падавший из щели на темный пол открытого коридора. Дверь оказалась незапертой. Протасов нажал ручку и шагнул через порог.
…Прямо у стены стоял Кравцов и смотрел на Протасова глазами, в которых застыл ужас. Он что-то прошептал Протасову, но тот ничего не расслышал. Наконец, спустя некоторое время, до него донесся голос Кравцова:
– Ты зачем?.. Ты… как сюда пришел? Почему ты пришел?
Протасов всмотрелся в него и понял, что Кравцов пытался прикрыть своим телом какую-то висящую на стене картину.
– Экий ты чудак, будь ты неладен! Тьфу, как ты испугал меня.
– Зачем ты пришел сюда? – снова прошептал Кравцов, постепенно начиная приходить в себя. – Как… как ты попал сюда?
– Да ты впрямь ошалел… Почему я не могу приходить к тебе? Ты в тюрьме или в раю сидишь, что ли? Ну, брат, я не ожидал такого… Ей-ей…
Протасов решил уйти.
– Если у тебя, – сказал он, – действительно есть такое, чего нельзя знать другим, изволь, голубчик, – я уйду… Но зачем ты смотришь такими глазами? Ведь так ты насмерть напугать можешь… Ну, ты и шальной… Прямо – не узнать человека.
Он повернулся к двери и взялся за ручку и в тот же момент услышал голос Кравцова:
– Обожди, не уходи. Останься… Раз вошел – будь гостем… Пускай… Все равно.
Протасову показалось, что эти слова произнес не Кравцов, а кто-то другой, стоявший за стеной. Он остановился.
– Нет, брат, сегодня я не узнаю тебя. Или я одурел от бессонницы, или ты сумасшедший…
– Сядь и смотри, – перебил его Кравцов.
Первое, бросившееся в глаза Протасову на полотне, – была лампа, спокойным светом освещавшая нечто темное, едва заметное на полотне. Он подошел ближе, вгляделся в картину и снова отошел от нее к двери. Только тогда ему стал ясен сюжет.
Он долго молча смотрел на картину и не мог подобрать соответствующих слов.
Потом сказал:
– Так, брат, рисовал один голландский художник – Рембрандт. Гений. Такая глубина освещения, такие тени, такие мазки! Только один Рембрандт умел на таком фоне освещать так места, которые ему хотелось сильнее показать. Да, брат, я не знал… Ты умеешь рисовать… Но что это такое? Вот это лицо прокаженного – ясно. Но почему это? Что за необычайное действо? Разве такое может быть? А?
Он пристально взглянул на Кравцова. Тот продолжал сидеть на койке, уронив голову на руку.
На картине был изображен непристойный сюжет: два человеческих обнаженных тела, охваченных порывом какой-то неудержимой страсти. Они освещались мягким светом лампочки, горящей на ночном столике. Лицо женщины и тело ее были красивыми и нежными, но лицо мужчины оставляло страшное впечатление: оно изрыто язвами проказы так же, как и обнаженная спина…
– Тебе не нравится? – глухо спросил Кравцов, не поднимая головы.
– Да, братец, эта вещь по технике – вполне совершенная, – тихо сказал Протасов, – сила чувствуется, но сюжет мне не нравится, неестествен. В жизни такого положения не может быть. Такая красавица, и вдруг… такой оборот. Сумасшедшая фантазия. Бред. Это полотно сжечь надо. Нарисуй лучше что-нибудь другое. Только возьми реально… Это – мистика…
Кравцов поднял голову, встал, быстро подошел к картине, отодрал ее от стены и, так же быстро свернув, бросил ее под кровать.
– Ты говоришь: такого не может быть? Мистика? – почти закричал он. – Ты говоришь, это – бред, фантазия? Значит, ты сам… Протасов, или ангел, или осел. Значит, ты ничего не знаешь.
Наступило молчание.
Протасов забыл о сне, о головной боли, о том, что он пришел сюда в одном халате.
– Так ты, значит, не веришь? – опять спросил Кравцов. – Хорошо, – добавил он вдруг решительно, – если уж так вышло, то я тебе расскажу все… тебе одному расскажу, никому больше… понял? Значит, так надо.
Они сели рядом.
– Ты понимаешь, – начал Кравцов, – произошло все это вот как… Собственно, я еще до сих пор не знаю, как у них все это вышло. Тут какая-то дьявольская путаница, и я в ней до сих пор не могу разобраться.
– О чем ты говоришь? У кого это «у них»?
– Обожди, обожди, не перебивай… Главное – не перебивай… Иначе я могу забыть, хотя помню все до мельчайших подробностей. Я всегда и всем, в том числе и тебе, говорил: я не знаю, где и как я заразился проказой. Нет, я знаю, где заразился, и пусть она не лжет! Да, я знаю… Хотя, может быть, и ошибаюсь – кто знает? Обожди, не перебивай… Ты слушай… Главное, молчи и слушай…
Протасов сидел и удивленно смотрел на Кравцова, ожидая, когда тот начнет свой рассказ.
6. Протасов слушает Кравцова
– Я сказал уже, что она лгала, когда пыталась убеждать меня в том, чего на самом деле не было и не могло быть. Все это произошло как раз наоборот.
Пусть она не клевещет. Между тем, ты знаешь, – мне приходит иногда в голову мысль, что, может быть, все это было именно так, как говорила она… Но нет, она лгала – я знаю… Зачем ты смотришь такими глазами? Ты думаешь, я сумасшедший? Ты ошибаешься, я рассуждаю совершенно ясно и отчетливо. Ну, так вот… Кстати, ты женат? Впрочем, я знаю, ты женат, и не в этом суть, – при чем тут твоя жена?.. Я спросил об этом так, между прочим. Интересно, о чем ты думал в тот момент, когда узнал о своей проказе?
– Мне не верилось, – сказал Протасов, – мне показалось, будто это – сифилис. Я не поверил даже тогда, когда врач устранил всякие сомнения. Я полтора года не верил… А потом меня отвезли сюда…
– А я поверил сразу. И так стало мне жутко в тот момент, до того отвратительным показался я самому себе, что в течение двух месяцев у меня недоставало решимости смотреть на эти багровые пятна, а потом и на язвы. Я много раз подходил к зеркалу и каждый раз не решался открыть глаза и отходил прочь. Ну так вот, слушай дальше. Тогда я начал искать причину. Я начал припоминать. Ты тоже искал? Тоже припоминал? Я бился долго. Искал ее так, как будто в причине той таилось средство, которое может излечить меня и вернуть мне здоровье. Странное занятие – искать причину! Но для меня эти поиски – статья особого рода. Я хочу установить истину: кто же виноват в этом – я сам, то есть непредвиденная, непредотвратимая, несчастная случайность, или кто-то другой? Над этим вопросом я бьюсь вот уже сколько лет и не могу сказать «да», не могу сказать «нет». Какой-то круг. Я чувствую, я верю, что это было так, как предполагаю, но она пытается опровергнуть мое убеждение и утверждает, будто было иначе, будто во всей этой катастрофе повинен только один человек, а именно – я сам. Ты понимаешь, какой фокус? Когда у себя под грудью я увидел впервые странное багровое пятно, – я был в недоумении. И только когда пятна появились на плече, на лице, когда они начали превращаться в язвы, тогда я сразу понял, что это – проказа. Мне не хотелось верить. Я долго не решался пойти к врачу, ибо знал: это будет окончательный приговор. Потом пошел. Через несколько дней он показал результат микроскопического исследования. Все было ясно. Мне оставалось только одно – искать причины. Я перерыл в своем прошлом все. Извлек из памяти все детали моей жизни, встречи, припомнил всех людей, с которыми приходилось встречаться, и не нашел никого, кто мог бы привлечь мое внимание. Ты вот знаешь причину – ты ездил обращать в христианскую веру астраханских калмыков и там заполучил проказу. Ты не поймешь мучительного чувства прокаженного, не знающего источника своего заражения, не имеющего даже повода заподозрить кого-нибудь. Целью моей жизни стали поиски этого источника. Я почти забросил работу. Я все думал над причиной, искал ее даже во сне и не мог отыскать. В таком состоянии можно покончить самоубийством, но я не покончил. Жизнь показалась мне отчего-то еще более значительной и ценной, может быть потому, что теперь у меня имелась цель – найти причину, выяснить момент заражения.
От жены и дочери я заперся в отдельную комнату: мне была страшна моя близость к ним. Я никого не допускал к себе и жил сам по себе, как жил бы человек, заброшенный на необитаемый остров.
Между семьей и мной встала стена. Мы почти не общались и не приходили друг к другу, – даже деньги, которые я зарабатывал, заказчики относили жене.
Мне страшно тяжело было жить таким образом. Пойми, у меня была пятилетняя дочь, к которой я не смел приближаться, я должен был убегать от нее всякий раз, как только она делала попытку приблизиться… Помню, подойдет к моей двери – и замрет, постоит так, а после… несмело постучится и скажет: «Папочка, папочка, открой мне дверь». Как я прислушивался к ее голосу, такому просящему! Мне хотелось тогда забыть все, распахнуть двери и броситься к ней… И вместо этого я подходил к закрытой двери и кричал ей: «Ты больше никогда не приходи сюда, слышишь! Ты не смей сюда приходить! Уходи отсюда, уходи!..» И она уходила. А потом я слышал, как она плакала, и вместе с нею плакал я. Так – каждый день, и по нескольку раз. Я продолжал искать причину. Я рылся в своей памяти и, как прежде, не находил ничего.
С женой я все-таки виделся, виделся, впрочем, только издали, не меньше чем на расстоянии десяти шагов. Странно, с того момента, как выяснилась моя болезнь, она стала веселее… Она как будто радовалась. Ее глаза светились счастьем. Каким? «Чему она радуется?» – думал я и не мог понять. Может быть, мне только так казалось? Во всяком случае, я продолжал работать и, возвращаясь из мастерской в свою комнату, находил там приготовленную мне еду. Иногда мною овладевало странное желание: мне хотелось чьей-нибудь ласки, я хотел, чтобы кто-нибудь пожалел меня, чтобы меня не боялись, не сторонились, но я знал, что моя жена никогда не допустит меня ближе, чем на десять шагов. Единственное существо, которое могло бы сделать это и безбоязненно прийти ко мне, даже если бы понимало всю грозящую ему опасность, – была моя дочь, мой ребенок. Но я гнал ее от себя, я не хотел видеть ее, ибо знал: увидя ее, я не выдержу и брошусь к ней… В то время моя болезнь прикрыта была одеждой, дальше груди она не пошла, и лицо не было еще тронуто язвами. Но я понимал: скоро очередь дойдет и до лица. Я продолжал работать, мне хотелось накопить как можно больше денег, обеспечить жену и дочь, а потом уйти или покончить с собой. Особенно тяжело давались мне ночи. Я почти не спал – не от боли, а от сознания, что в теле моем – проказа. В такие минуты я тихо выходил из своей комнаты и на цыпочках пробирался туда, где спала дочь. Мне страшно было отворить дверь ее комнаты.
Я только безмолвно стоял у двери, за которой она спала, и затем уходил обратно… Тянуло меня и к жене… Я подходил иногда к двери ее комнаты и тоже не решался войти, хотя знал, что при встречах и она, и я постараемся не забывать о действительности… Мне казалось: она скучает по мне так же, как я – по ней. Скучает… Если бы я знал! Я думал, что она пожалеет меня хоть издали, хоть взглядом, улыбкой.
В ту ночь, подойдя к двери, я взялся за ручку и нажал. Дверь открылась.
Я тихо переступил порог. Первое, что бросилось мне в глаза, был мягкий, зеленоватый свет на ночном столике, около ее кровати, а на кровати я различил двух людей. Сперва я ничего не понял и почти забыл о болезни. Тихо и медленно пошел я туда, к зеленому свету. Они меня не заметили! Они думали, я лежу как сваленное дерево там, в своем болоте, и сплю. Они не предполагали, что я могу так неожиданно войти в спальню моей жены, – ведь я – вычеркнутый из жизни! Прокаженный!
И вот, подойдя вплотную к кровати, я понял наконец происходившее. Он сразу вскочил с постели и, как-то испуганно взглянув на меня, принялся торопливо возиться с брюками. Он старался не смотреть на меня, и, может быть, поэтому его лицо попало в полосу света, мне показалось, будто я увидел на лбу у него какое-то темное пятно. И тогда словно внезапный луч ворвался в мой мозг. Я подошел к нему и, не говоря ни слова, взял руками его голову так крепко и сильно, что он крикнул. Я еще ближе подтянул его к свету. Он сопротивлялся и барахтался…
На лбу, в том месте, где собирались морщины, действительно темнело бурое пятно. Жена бросилась к двери и замерла там.
Тогда я приказал ему раздеться. Он продолжал возиться с пуговицами на брюках. Ни она, ни он, вероятно, не подозревали – какую цель я преследую.
Жена закричала. Она, вероятно, думала, будто я глумлюсь над ним. Я снова потребовал сбросить одежду. «Я не разденусь!» – ответил он и как-то умоляюще виновато взглянул на меня. Мне стало противно ждать, противно наблюдать эту возню с брюками. Я повалил его на пол и начал срывать одежду. Я сорвал нижнюю сорочку и на спине его увидел почти зажившие, явно подлеченные язвы.
Тотчас же я оставил его в покое и снова ушел в свою комнату, не сказав никому из них ни слова.
– Это она – на картине? – не выдержал Протасов.
– Она. Ты слушай, не перебивай.
– А прокаженный, вместе с нею, это он?
– Он.
– И абажур тот самый?
– Тот самый.
– Она действительно такая красавица?
– Да.
– Ты ее любил?
– Ты слушай, а то я собьюсь и потеряю мысль.
Так вот, на следующий день жизнь протекала так же, как текла она до этого происшествия. Случая в спальне жены будто и не было, но в душе моей было торжество – я нашел причину! Вот где источник! Теперь я должен как будто бы успокоиться, примириться… Нет, успокоения я не получил. Во мне поднималось новое чувство – негодование. У меня теперь не осталось ни малейшего сомнения, каким путем произошло заражение. Однако никто из нас в течение нескольких дней не решался заговорить друг с другом. Я по-прежнему, возвращаясь из мастерской, находил в своей комнате приготовленную мне еду. И вот однажды потянуло объясниться с женой, хотя с того момента я понял, что все нити, соединявшие нас до сего времени, были оборваны. Может быть, мне надо было убить ее, но я не сделал этого, потому что с нею оставалась моя дочь. Я решил уйти. И, прежде чем сделать это, я пошел к ней. Вот какой разговор произошел между нами: