bannerbanner
Яичница из одного яйца
Яичница из одного яйцаполная версия

Яичница из одного яйца

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Он опять обрел прежний ободрительный тон и так азартно влепил вопрос, что Фомин, на всякий случай кивнув, отпустил губу и сказал "да".

– А то! – тут же закивал Славик.– А то нет! Ну их, врачей! Врачи-грачи! А лекарства ихние взять? Ну, губу, конечно, помазать можно, это ничего, если ушиблись где, а пить… Вон на мясокомбинате – не слыхал, дядь Лень? – мужики киряли, четверо, так? Эти-то трое – ладно, а один козел все таблетками тряс: мне, мол, через каждые полчаса. Ну и дотряс, ага: кирнул – и в отруб! Наложилось, видать, на таблетки-то, ну… А мужики-то, блин, пока всякое такое, в ширинку ему вымя пристроили, козлы. Тот, значит, оклемался, пошел отлить – цоп-цоп, ага, а там их четыре и ни одно не работает! Х-ха! Слышь, дядь Лень? Ну, эти-то козлы сзади, ясное дело – ржать! А мужик, не будь дурак, обернулся, хвать лом, да одному – хлесь! И прямо по губе! Слышь, дядь Лень?

– По губе? – переспросил Фомин.

– Ну! Хлесь – и по губе! Хвать лом и… То есть не совсем по губе,– поправился Славик.– Не по губе, а в область губы… А не по губе. Короче, нанес тяжкие телесные повреждения, в область губы,– нахмурился он и принялся что-то выцарапывать из ладони, ковыряя ее ногтем.– А все на почве пьянства. Вернее, лекарства,– совсем угрюмо буркнул он, зыркнув на Фомина (но Фомин не заметил этого, поскольку тоже смотрел в Славикову ладонь).– А хотя, какая разница – пьянство, лекарство… Где лекарство, там и пьянство. Вот так… Как говорится, простой пример: одна ранее незамеченная гражданка сломала ногу – травма, хорошо. Месяц была нетрудоспособной, о чем имеется подтверждающий документ – так. В течение указанного срока завела себе, понимаете ли, сожителя, начала совместно пить, спилась, и в результате сожитель за водкой пошел, а она повесилась. Вот такой печальный факт. Так прямо в гипсе и висела. Представляешь, дядь Лень?

Выбравшись, наконец, из повествования, Славик поднял глаза и потер ладонь о штаны.

– Я уж матери говорю, сестре вашей то есть,– ободрясь, уточнил он.– Иди, говорю, работать, чего ты сидишь? Тоже, сопьешься еще! Вон дяде Лене, говорю, пить некогда, он день и ночь в своей типографии, даже вон губу, говорю, на работе разбил. Так ведь, дядь Лень?

– А… она пьет? – осторожно спросил Фомин.

– Мать-то? Да не-е. Не больно разопьешься, на пенсию-то… Так, сидит, эхо гоняет. Дверь откроешь, а она с кухни: "Слава, ты-ы?" А эхо – ы-ы-ы… Метров-то полно, кубатура пустая, вот и развлекается. Ы да ы. Я говорю, вон дядь Ле…

Но Лев Николаевич уже не слышал ничего. Поднявшись вдруг, он сделал четыре быстрых шага и остановился так же резко, как встал – с полной и омерзительной яркостью осознавая, что стоит как раз посередине собственной комнаты и смотрит на будильник, который показывает абсолютную нелепость (на будильнике было два-сорок пять), а в кресле рядом сидит племянник Славик, который спрашивает, куда дядя пошел -

– Нет-нет, ничего… – и где именно – не в типографии ли? – он расквасил себе губу.

– Нет-нет… – но все это, конкретное, мешало ужасно, как мешает болтовня, шум, или как крыжовниковые ветки, колючки и прочее мешают руке, прихватившей ягодку.

"Ы-ы! – думал Лев Николаевич.– Ы-ы!"

На менее обморочном языке это означало вот что: под треп племянника Фомин не переставал, конечно, рассуждать о трагедии в типографии. (Ну или хотя бы – помнить. Рассуждать он не мог.) И когда Славик вдруг изобразил эхо, Фомин вдруг с восторгом вцепился в мысль, что тот далекий крик – жуткий крик вслед – мог быть отражением его собственного.

"О-о! – думал Фомин.– А-а!"

До восторга полного не хватало пустяка: вспомнить, как кричал он сам. И как отозвался тот. Но именно этого пустяка Фомин не мог восстановить, оглушительно вопя про себя вариант за вариантом.

И все-таки, заслышав стук, он правильно и сразу обернулся к окну.

– Стучат,– сказал он.

– Слышу. Это ко мне,– отрезал Славик.– Едрена мать.

Слегка пихнув Фомина в грудь, он вспрыгнул на подоконник, распахнул форточку и сунул голову в темноту.

– Ну? – гаркнул он.– Когда? А ты где был? Где ты был, я спрашиваю!

Продолжая пятиться, оттолкнутый Лев Николаевич заметил, как мимо Славиковой шеи в форточку влетели две снежинки и тут же искристо растаяли на стекле.

"Нет, не ы-ы",– решил он.

Что произошло, он не знал – за окном слышалось лишь виноватое бубнение и проглядывался силуэт, похожий на черный сугроб. Но то, что происшедшее было чрезвычайным, Фомин догадался, когда Славик, проорав "Как штык!", вдруг рявкнул "Отставить! Стой!", рванул шпингалет, расшвырял окно по сторонам и выпрыгнул в ночь.

Правда, пару секунд спустя его голова повысунулась над подоконником, и по огорченной гримасе можно было предположить, что Славик подвернул невидимую ступню.

– Ну, вы… это. Поправляйтесь, и все такое,– морщась, кивнул он.– Я, пожалуй, пойду. Пора… Да, кстати, вот что: дядя, где вы находились в период с восемнадцати… А, ладно! Потом. Пока!

И Славик исчез опять.

И как почему-то подумал Фомин – навсегда.

Но пока он догадался затворить окно, из темноты насыпало снега, и подоконник покрылся моросью – выпуклой и холодной, как воровской пот.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Дай кафтан: уж поплетусь…

Тятя

Последний раз ночью Фомин выходил из дома шесть лет назад.

Тогда у него засорился унитаз. Напуганный все прибывающими экскрементами, он провел в ночи, в поисках исправного телефона, около двадцати минут и запомнил их на шесть лет.

Теперь же был не просто поздний час. Теперь был совершенно неизвестный час: еще в шоке Фомин долго вертел рычажки будильника, выкручивая из него хоть какое-то алиби, и теперь эта самотикающая глупость показывала ровно три.

И тем не менее, едва закрыв за Славиком окно, он чуть не в следующий миг уже стоял на лестничной площадке и тарахтел ключом в замочной скважине.

Дверь квартиры он пытался замкнуть ключом от кабинета. Он по-прежнему искал нужный звук, свой типографский крик, готовясь ежесекундно поймать его в себе, каждый раз замирая лицом, как рыболов. К тому же, он очень спешил. Он спешил проверить все на месте. Хотя не знал – как.

Иными словами, Фомин был в крайней степени сосредоточенности. То есть в состоянии, близком к контузии. Он был глух и слеп. И это сказалось с первых шагов.

Во-первых, он не увидел кота. Кругломордый серый кот сидел этажом выше, высунув башку в пролет, и пока Фомин был занят возней с ключами, кот ползуче пялился вниз. Во всякое другое время Фомин наверняка бы почувствовал взгляд и как минимум два дня неприятно помнил, что где-то наверху сидит кот.

Во-вторых, если бы Фомин заметил кота, он не смог бы не заметить, что кошачья морда, справа, от носа до уха, вымазана зеленой краской. Такая деталь заставила бы оглядеться, хотя бы в недоумении. Теперь же краску, большую зеленую лужу, разлитую под самым порогом на манер коврика, Лев Николаевич обнаружил, наступив в нее по разу каждой ногой.

Однако главная неприятность была впереди.

Скользя ладошкой по перилам и внимательно отпечатывая зеленые следы, Фомин глядел на них через плечо. Нельзя сказать, что циркульным чередованием ног он был увлечен целиком, но он не полагал еще ничего определенного и смотрел назад, будто желая увидеть стукающийся по ступенькам собственный хвост. А потому не был готов даже к испугу: вдруг схваченный за грудки, он молча и криво повис поперек чьего-то ватника.

Второй рывок – вверх – заставил его болтнуть головой и понять, что это, наконец, произошло.

Дело в том, что нападения в подъезде Фомин ждал всегда. Вернее, не ждал – он боялся и не хотел,– но часто думал о грозящем нападении из закутка под лестницей.

При этом – дальше – как все малотелые люди, Лев Николаевич рассчитывал на удар в пах. Он очень давно решил, что в случае нападения сильно и резко нанесет удар в пах. Правой ногой. Он так тщательно представлял себе этот удар, что ни на что другое места просто не оставалось. И теперь, когда правая нога, чуть-чуть скребя ступеньку, болталась позади левой, а пах нападающего находился вообще неизвестно где (схваченный за грудки, Лев Николаевич сразу зажмурился), беспомощный Фомин чувствовал себя беспомощным вдвойне.

Заслышав близкое сопение, он зажмурился еще крепче, заранее переживая боль. Но тут случилась вещь, которой Лев Николаевич не ожидал уже совсем: не брившийся сегодня, но все же гладкий, он вдруг явственно ощутил, как в правую щеку остро и со скрипом врастает чужая щетина, а вслед за ней чавкнул мокрый чавк, и рот – вместе с больной губой – со всех сторон оказался вонюче облепленным чем-то очень теплым.

Лев Николаевич никогда не пил БФ-6, но то, что противник пил именно клей, он догадался, что есть силы задергавшись запрокинутой головой – тем более, противник в ответ тоже потянул ртом в сторону, не то отдувая, не то отплевывая прилипший фоминский усик.

В бодливо сбитые очки, а точнее – в одно, в правое стеклышко Фомин мог видеть только глаз. Глаз начинался сразу за стеклом и занимал весь экран. Время от времени на него, под шумный выдох, тяжко опускалось веко, отчего казалось, что пыхтит и воняет как раз он.

– Ты-а…– сказал глаз.– Мужэ-эк…

– А? Да-да! Я мужик! – с надеждой подхватил Лев Николаевич.– Мужик, мужик!

– Мужэ-эк,– уронив веко, выдохнул глаз.– Купи куркуляр-тр…

– А-а?– пискнул Фомин.

– Куркуляр-тр купи. Будь друк-х…

– Какой курку… какой калькулятор?

– Какой куркуляр-тр? – как бы тоже удивился глаз.– А вот…

И висячий Фомин вдруг грюкнул каблуками в пол, увидев при этом, как противник, запустив в глубины телогрейки сразу две руки, потянул оттуда ком электрических проводов. Пользуясь занятостью этих рук, Фомин сделал шаг назад.

– Не надо калькулятор,– сказал он.

– Не надо куркуляр-тр? – опять удивился ватник.– Тебе?

– Да. Не надо, и все!

– Куркуляр-тр?

– Да. У меня есть.

– На ж… шерсть,– срифмовал ватник.

Но даже если эта реплика не означала конца разговора, сказать что-то еще он не успел бы все равно: допятившись до двери, Фомин шмыгнул в щель и выбежал во двор.

Какое-то время он шел боком, как краб. Затем повернулся и заспешил словно бы обычной трусцой. Хотя ничего обычного не было вообще.

Прежде всего, странным был снег. Он колотил и колотил, больно – по губам, все еще воняющим клеем БФ, и очень громко – по голове, словно на голове Фомина была не шапка, не черный каракулевый треух с кожаным верхом и ботиночными тесемками, а каска.

Стальной шлем американского морского пехотинца.

Кое-как обтянутый маскировочной сеткой.

В которую в теплое время года – как в тятин бредень – втыкаются ветки, листочки и другая растительная чушь… ("Чу-чу,– подумал Фомин.– Чу".)

Он силой прекратил эту мысль и поднял лицо: ему показалось, что он хочет увидеть, откуда летит бьющий вниз снег.

В очках зазвенело, но вместо снега Фомин увидел над собой окно второго этажа. В окне, на подоконнике, стоял сосед-инвалид. Как-то арматурно распявшись там на костылях, он подавал в темноту сигналы, но приглядевшись еще, Фомин понял, что инвалид не подает сигналы, а душит котенка, которого держит на веревке за окном. Заметив Фомина, он перестал махать, дожидаясь, пока тот пройдет, и делая вид, будто осматривает оконную раму. Но Лев Николаевич уже отвел глаза.

Он уже глядел вперед, в прогал меж домов, где гнулся фонарь, и под фонарем, под снегом, на рыбацких ящиках сутулились шесть рыбаков. Они сидели плотным кружком, как будто ловили из одной лунки, и лишь самый правый, в милицейском тулупе, через погон косился на Фомина.

Безусловно, они могли ждать трамвай. А милиционер – иметь рыбацкий выходной. (А инвалид – ужасно родливую кошку.) И все же настороженный Лев Николаевич решил дойти только до угла, изобразив там, будто тоже интересуется трамваем, но затем, не достигая рыбаков, раздраженно вернуться – дескать, черт его дери, этот трамвай,– и как-нибудь проскочить через интернат.

План был прост и удался бы наверняка. Но, вышагнув за угол, Фомин буквально ткнулся в капот микроавтобуса.

"Скорая" ждала, притушив огни. Водитель, как положено в таких случаях, читал за рулем журнал "Здоровье", а над головой у него покачивалась рыбка, сплетенная из капельницы. Но рядом с рыбкой качался капроновый чулок, и по инерции поискав другой, Лев Николаевич увидел две женских ноги (одна была в чулке), раскоряченные большой "викторией". Ноги стояли в глубине салона, упершись в потолок. И потому, может быть, что салон был освещен тускло, а ноги стояли вертикально, а по лицу сек снег, Фомину почудилось вдруг, будто ноги, а также водитель, поверх журнала, и даже плетеная рыбка в ответ рассматривают его – совсем как скорчившийся за спиной милиционер.

– Чу-чу…– прошептал Фомин.

Как минимум половина этих подозрений была явной глупостью. Однако изображать ожидание трамвая теперь было глупостью вовсе. И Фомин – стараясь зачем-то ступать по собственным следам и косясь из-под громкогремящей шапки на подъезд, откуда в любую минуту мог вывалиться торговец калькуляторами – свернул во двор, где слышался визг, плеск воды и бряканье оцинкованных ведер.

Говоря оперативным языком, он был обложен со всех сторон. Но, как матерый волк под флажки, Лев Николаевич ринулся сквозь шеренги полудурков – выстроенные в два ряда, полудурки обливались по системе Иванова,– нырнул в интернатский сад и замелькал среди теней, ветвей и собачьих троп.

Какой-то определенной дороги Фомин не знал. Он держался только направления, понимая, что во всяком заборе должны быть дыры. И когда малоутоптанная тропа вынесла его на сплошной горбыль, Лев Николаевич не раздумывая раздвинул доски, как раздвигают занавески, просунул в проем шумную голову и огляделся по сторонам.

Место, куда он попал сквозь сад, называлось типографский хоздвор.

Как раз напротив высвечивались железные ворота. Они высвечивались прожектором, приваренным прямо к воротам и пялившимся в них в упор, сверху вниз. Справа вдоль пустой улицы мигал желтый светофор. Слева светился киоск. Все это посыпалось снегом и зияло безлюдием.

Исключение составлял киоск.

В этом краю типографии Лев Николаевич не был лет восемь, и сам по себе киоск его не удивил. Вообще как-то удивиться киоску он не мог в принципе, поскольку прежде этим не интересовался совсем и обходился знанием, что в киосках продают спиртное и сигареты "САМЕЦ" с самцом верблюда на картинке. И теперь, завидев киоск, он только обрадовался, получив возможность подобраться к типографии легально, в роли позднего алкаша. Удивление пришло чуть поздней.

Сперва он заметил одного. Еще издали, через дорогу, демонстрируя любопытство, Фомин различил за частоколом винных горлышек рыльце продавца. Рыльце походило на поплавок: круглое, оно было двухцветным, до бровей срезанное вязаной шапочкой. Кроме того, оно подергивалось вверх-вниз, так как жевало резинку. Фомин это понял, когда продавец выдавил из себя большой пузырь, стрельнул им и оставил висеть на губе, как презерватив.

И в то же мгновенье рядом с первым рыльцем выскочило еще два, и все трое уставились на Фомина.

В сущности, ничего страшного не случилось. Таких пузырей и таких шапок Лев Николаевич видел много, например, у полудурков по утрам. Смущало лишь то, что три рыльца двигали челюстями совершенно синхронно, на счет "раз-два". Вспомнив трюмо, Фомин уже готов был заподозрить рекламный трюк с системой зеркал, как вдруг правое рыльце что-то прошептало среднему, словно бы пожевав ему ухо, и оба чуть-чуть повисели неподвижно, а затем принялись жевать вразнобой, что в первый момент показалось даже странным.

Поэтому на скрип двери Фомин обернулся лишь тогда, когда в ноги ему упал свет.

На незаинтересованный взгляд – если б у кого-то здесь был незаинтересованный взгляд – происходило самое заурядное из дел: сторож хоздвора вышел из сторожки у ворот. На нем было бабье пальто, и против света он казался фигуристым. По-хозяйски распахнув дверь, он сыпанул вбок горсть яичной скорлупы, сердито, как всякий сторож, сунул в рот папиросу, прикурил, оглядывая прилегающую территорию, и, фукнув на спичку, стал спускаться с крыльца.

Все это была полная дрянь на незаинтересованный взгляд. Но Лев Николаевич почти с восторгом, боясь пропустить хоть единую из подробностей, следил за тем, как сторож в бабьем пальто, отодвинув полу и притоптавши снег, пристраивается к столбику у ворот – ибо каждое из этих неторопливых движений означало одно: абсолютный, тихий и славный покой во всей типографии, где не случилось и даже не могло случиться ровным счетом ни черта.

Он немножко вздрогнул, когда сторож, стоя у столбика, кивнул ему через плечо. Это было непонятно и походило на приглашение справить нужду на брудершафт. Но почти обрадованный Фомин ничего плохого уже не предполагал.

Он подошел и стал чуть позади.

– Вы меня? – спросил он.

Он желал дать взаймы, услышать анекдот и сказать, который час.

– Тебя! – проскрипел сторож.– Явился, гад? Руки вверх!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Самым глупым работником типографии был Иван Егорович Одинцов. Он служил инженером по гражданской обороне, но славу дурака и прозвище «Конь» он получил не за жеребячью живость в противогазе и не за конскую стать в президиуме, когда типография праздновала что-нибудь вроде Восьмого Марта. В сущности, ни при чем была и его страсть – подкрасться в обед к кучке шахматистов, схватить первую попавшуюся фигуру и, гаркнув «Лошадью ходи», шарахнуть ею по доске. Эту шутку за ним помнили четырнадцать лет и поэтому следили только за доской – чтоб не опрокинулась. Но, проорав свою «лошадь», Иван Егорович начинал одиноко хохотать, действительно делаясь похожим на коня, деревянного шахматного коня, с двумя полными рядами деревянных зубов. Досмеявшись до конца, он уходил в кабинет слушать «В рабочий полдень».

Выдоить что-то другое не получалось даже уговорами, и коллектив справедливо считал, что Конь не столько конь, сколько баран. О том, что существует шутка номер два, знал только один человек, главный бухгалтер Нектофомин, и страдал от этого по-настоящему.

Стоило типографии в надлежащую грязь выехать в подшефный колхоз, а типографскому автобусу – остановиться на берегу картофельного поля, как Иван Егорович брал Льва Николаевича за локоток и с озабоченным лицом отзывал в сторону. В стороне, в кустах, он сперва чем-то шебуршал впереди себя, а затем, вдруг развернувшись, вопил "Руки вверх!" и с хохотом хлестал струей, размахивая по сторонам и как бы целя Фомину в сапоги. Отступая и треща бересклетом, Лев Николаевич валился на спину.

Главный специалист, в конце концов, он вставал каждый раз с решением принять, в конце концов, меры. Вплоть, черт побери, до увольнения. Но мешали обстоятельства. Во-первых, Конь тоже считал себя руководством. А шутку – дружеской и мужской. А во-вторых – и это главней – Фомин не знал, как сформулировать, хотя бы для докладной, то, что происходило в кустах. Конь называл это "пассат" и бодро ржал.

– Пасса-ат!

Теперь он делал то же самое. Что было вполне естественно, поскольку поумнеть он никогда не обещал. И в то же время – совершенно невероятно, так как умер в 84-м году.

– Попался, гад!

По крайней мере Лев Николаевич четко помнил две подробности: чек на восемьдесят четыре рубля, за венок, и фанерный профиль носом вверх, посередине "красного уголка", на который тоже уголком – глаза – косился он сам, еще Нектофомин, с траурной повязкой на рукаве.

Может быть, это было как-то из сна. А еще вернее – дремотные картинки перед сном, что-то вроде размышлений вслух. Но уже уставший от белиберды, Фомин грубо, как тятя, поспешил закрыть тему мертвеца и просто сел в сугроб, загородившись ногой. Все, что следовало понимать теперь, было на виду: Конь был жив, работал сторожем и застегивал штаны.

– Чего это у тебя нога-то? – спросил он.– Зеленая, что ль?

– Да,– сказал Фомин.

Понималось и то, что недавний восторг у ворот был преждевременным. Живой или мертвый, Конь был Конем и мог означать что угодно: от покоя в типографии до третьей мировой войны. Оставалось ждать, и Лев Николаевич дал себя поднять, похлопать по плечу и под вопрос про какжизнь подвести к самым дверям сторожки, в которых стоял теперь здоровенный негр и прихлебывал из каски чай.

– Здравствуй, незнакомый друг,– сказал негр.– Мое имя Виктор Петров. А мое имя Виктор Иванов. Очень приятно. Мне тоже. Будем знакомы.

– И пошел бы ты на хрен,– кивнул Конь, отодвигая негра в сторону.– Пошли, ну его. Айда амвон покажу.

Насквозь, из двери в дверь миновав теплую вонь сторожки, Фомин уже со двора, в неприкрытый створ ворот еще раз увидел прожектор, из которого сыпался'снег, киоск с тремя висячими рыльцами и морского пехотинца, молча вытряхивающего остатки чая на крыльцо. Это было чудно, как взгляд с изнанки, но мелькнуло на ходу и почти без смысла, потому что Фомин параллельно говорил с Конем и радовался, что они идут в наборный цех: хотя его и тянуло на место преступления, но по дороге сразу в административный корпус с ним случился бы криз.

В целом же двор пугал. В темноте мотало снегом, и щурясь по сторонам в поисках хоть одного светящегося окна, Лев Николаевич мог ободряться только сознанием, что где-то, среди таких же, может быть, закоулков бегает по делам племянник Славик, а рядом вот топочет Конь.

Разговор с Конем был прост. Решив на всякий случай все отрицать, Лев Николаевич дважды соврал, что не забыл старых друзей и заходил, но не застал, а на посулы чего-то показать молча думал о темноте вокруг. Только в тамбуре наборного, где из нескольких щелей сочился жиденький свет, он решился спросить, но не про тьму, а про непривычную для цеха тишину, на что Конь с ходу предложил заорать – "а чего, заори чего-нибудь, а?" – и Лев Николаевич не стал спрашивать ни о второй смене, ни о возможной аварии – что ли, авария? – с электричеством.

– Непривы-ычно,– передразнил Конь.– Ты когда последний раз тут был-то, ты?

– Никогда,– быстро ответил Фомин.

– Во-во,– сказал Конь. И толкнул дверь.

Много лет назад, еще до условной смерти, Конь заявил, что в типографии надо выкопать бомбоубежище. Бомбоубежище как-то тут же и забылось, и после собрания все стали говорить, что Конь требовал построить баню, и строить будут финскую сауну, и такие новости весело вставлялись в любой разговор, хоть про развод, потому что было известно, что в финских банях слесаря моются вместе с линотипистками.

Все это Фомин вспомнил, озирая бывший цех.

Цех был пуст, кое-где замусорен малярным хламом и расписан как Сандуны. (Правда, как расписаны Сандуны, Лев Николаевич не знал, но среди прочей роскоши предполагал там и подобную живопись, так или иначе отражающую тему мытья.)

Ближе к потолку там и сям резвилась голенькая кучерявая ребятня, с толстыми, как щеки, задами. В женском отделении вытирали вымытого младенца. Мужские компании в простынях отдыхали за столом, выпивая и закусывая то на воздухе, то в кабинетах, увитых виноградом, а помывшиеся пенсионеры, укутанные после бани с головой, шли домой в обществе баранов и ослов. Дело венчал большой банный сюжет, изображающий мужчину в мокрых волосах, похожего на дирижера С. Зингера, которого Фомин запомнил со времен культпохода в филармонию. На нем был махровый халат, и выходя из клубов пара и раскидывая от жары руки, он как бы приглашал посетить парилку. Плохо, что от локтей и дальше рук не было, но понимать это как деталь не следовало, поскольку трафареты на обе руки, а также ведро с краской и надписью "тело хр" стояли внизу, на скамейке у стены.

– Ну? Хоть бы удивился, зараза,– упрекнул Конь. Он торчал позади Фомина, с интересом глядя ему в шею.

– Я удивляюсь,– сказал Фомин.

– Ой! Удивляется он… Так не удивляются. Удивляются громко – о-ё. Или – ух ты! Учить тебя, что ли, теремок? – брякнул Конь.– Ладно… Во, гляди, сегодня привезли. Амвон! – он пнул продолговатый ящик, на котором значилось фабричное тавро "аналой".– Ну, хрен с ним, пусть аналой. Хороший, видать, аналой. Тяжелый, гад. А который же тут амвон? Привязалось, понимаешь: амвон, амвон… Слышь, бабай, ты не амвон?

Проследив направление вопроса, дальше в углу Фомин увидел сгорбленную телогрейку. Телогрейка как-то держалась на похожем ящике, и Лев Николаевич понял, что человек, сидя на ящике, спит или что-то читает, низко наклонив голову.

– Тоже, сторож, ежикова мать! – гоготнул Конь.– Глухой, как… дуб! Ни черта не слышит, видал? Ну-ка, заори. Слышь? Ори давай, говорю!

– Я?

– Ну а кто – я? А! или давай сперва я. А после ты. Идет?

– Зачем? – осторожно спросил Фомин.

– Ну как… Увидишь, что не слышит. Идет? Ну, я ору,– пообещал Конь и, сложив ладони рупором, рявкнул в зенит: – Руки вверх!

Слишком знакомая команда заставила Фомина слегка отшатнуться. Но даже попятившись, он успел заметить шевеление – не в углу, где спал глухой сторож, а на потолке, куда целился Конь.

На страницу:
2 из 6