Полная версия
Ночь, когда мы исчезли
После уроков я возвращался степью, и к выпускному экзамену мою комнату заполнили гербарии. Химия же давалась легко. Вечерами мать садилась на лавку за моей спиной и смотрела, как я выписываю формулы. Она молчала, но я чувствовал, что её взгляд торопит меня.
С почвой тоже всё оказалось просто. Я без труда выучил её виды и, как мне казалось, мог на ощупь отличить лёсс от суглинка. Даже ранней весной было достаточно лечь на землю, ещё мёрзлую, чтобы почувствовать, как прибывают силы. Я обнимал её, и усталость уходила.
Кто бы знал, что именно из степи, моего святилища, явится наваждение. Сначала оно показалось облачком пыли, которое ползло по дороге от Фрилинга, будто к нам ехал клиент отца или из Одессы возвращался аптекарь. Но чем дольше я всматривался в облачко, тем увереннее мне казалось, что это целый поезд, который скользит медянкой в пыли и взбирается на холм.
Я немного выждал, перебежал выше по склону и разглядел всадников и возниц на телегах. Их одежда и посадка в седле выдавали чужаков, и я подумал: вдруг в наших краях блуждает отставшая австрийская кавалерия с фуражирами?
Но нет, это была не кавалерия. Это была рука Господа, выкинувшая меня из колыбели.
Часть I
Леонид Ира вылезает из лужи
Вера Ельчанинова просыпается в междуцарствии
Ханс Бейтельсбахер бежит
Спросили бы меня, с чего всё началось, я бы ответил просто: ни с чего. Ну не помню я точечки, на которую можно было бы встать и крикнуть: отсюда произошёл Леонид Фёдорович!
Помню грязь на улицах и очень занимательные следы в этой грязи – велосипеда ли шина, автомобиля. Разные. Если у вас есть карандаш, могу нарисовать хоть сейчас. Момент… Это «Проводник»… А это «Мишлен».
И вот я блуждал по такой грязи с деревянной сабелькой. Всё моё пасмурное детство, до разумных лет. А потом ко мне прилетел он – такой сырой, с налипшей грязью, с разлохматившейся шнуровкой – и шлёпнул прямо в голову. Бол. По-русски – мяч.
Я свалился в лужу, а дно её оказалось топким и стало засасывать. На счастье, меня схватили за хлястик и вытащили – хоть бы и без сапог и без сабельки. Отряхнули и пошли дальше лупить по своему намокшему мячу.
Ну вот, я и стал приходить к ним на краешек поля и шагать туда-сюда. Они вкрутили жерди в траву и сконструировали таким образом гол, по-русски – ворота. Впрочем, они были студентами, и у них скоро кончались каникулы. Они разъехались кто в Воронеж, а кто и в Москву. Я же запомнил и оплеуху эту, и лужу, и как лихо они усмиряли подскакивавший мяч, и как выговаривали диковинные слова: офсайд, корнер…
Я удивлён, что в моей душе вообще отпечаталось нечто подобное. Я ничего не знал о футболе и не помышлял о таких развлечениях. На стадионе присутствовал лишь единожды, когда был смотр у кавалерийского полка. И ещё в сладчайший день, когда в Екатеринодар пожаловали кирасиры Ея Величества. Вот в чём была моя страсть.
Мы совершенные пленники младенчества: западёт в душу бог весть что, а ты всю жизнь это носи. Блестящие кирасы, орлы на касках, портупеи вот так, крест-накрест, и кители белые как снег среди глиняного болота на плацу. Всё это отпечаталось во мне как след «Мишлена», и я захотел стать кирасиром. Гимны и всё последование к обедне я выучил потом, как аппендикс, – ради того чтобы только прикоснуться к этим богам, присвоить их, стать одним из них и никогда более не беспокоиться о несбывшихся мечтах.
А мечты во мне роились разные. Мать скончалась от чахотки, когда мне не было и года. Отец передал меня на воспитание своей вдовой сестре, и, когда мы изредка встречались с ним, я видел, что своей хрупкостью и небольшим ростом не нравлюсь ему. Вероятно, поэтому я и сам себе не нравился. Зачислившись в гимназию, я решил стать другим.
На уроке латыни учитель остановил свой палец на моей фамилии и сказал: вот это да, какая редкость, ira означает «ярость». Отец ничего нового сообщить о нашем происхождении не смог, кроме того что прадед учился в Могилянской академии в Киеве и стал священником, читавшим столь яростные проповеди, что от них воспламенялся воздух, а однажды воспламенилась и крытая щепой церковь под Хустом, и он сгорел.
Вот так. А мне казалось, что моей крови не соответствует Леонид. Имя Лёня мягкое, как покрывало, от него тянет бездельем. Книгоноша продал отцу для моего скорейшего воспитания брошюры с житиями, и один из святых оказался воином. Его звали Лонгин, он был одним из стражников, наблюдавших распятие Христа, и позже стал проповедником веры Его.
Раз не удаётся за помазанника Божия сразиться воочию, надо взять меч хотя бы в душе, верно? Я и взял и до последнего класса так и представлялся: Лонгин.
Чтобы не утомлять вас далее, приведу лишь два момента юности, которые обнаружат потом свою важность, и всё.
Первое случилось в двенадцать моих лет под Пшадой, селом, около коего жил дед. Утомившись от социального копошения людей, он построил хутор у моря, чуть в отдалении от деревни собратьев-чехов, прямо у Кавказского хребта. Всё лето, как Адам в раю, я лазил по деревьям и срывал абрикосы, вишни, груши. Горы сияли вдали – когда дед был помоложе, ходил туда, забирался вверх по ущелью и часами пел в скалах: эхо соединяло голоса в ораторию.
Как раз на свой день рожденья я выговорил у деда разрешение сходить к нижнему водопаду с наказом не лезть выше. Наказ, конечно, был попран. Я взял флягу с водой, препоясался рубахой и пошёл через лес. Солнце пробивалось сквозь ветви, реяли хищные птицы, выезжали то дрожки с дальней пасеки, то охотники. Наконец лес кончился, исчезли все живые существа, и я брёл один по долине под палящим солнцем. В тот миг я был свободен так, как никогда более.
Август тогда засушил водопады, в заводях стояла лазурная вода. Скальные ступени я преодолевал, влезая на покатые, зализанные скальные лбы. Покричав и выслушав эхо, взглянул на солнце. Оно пропало, и ветер раздувал фиолетовое облако во всё небо. Я поспешил вниз, но оказалось, что вверх-то забираться легко, а вниз сползаешь осторожно, растопыриваясь как ящерица.
Ударил ливень. Я дважды сорвался и сполз по шершавым плитам, обдирая колени и локти. Водопад пробудился, и мимо меня полилась вода – сначала робко, а затем рекою. Я вымок насквозь и соскользнул вниз по последнему лбу прямо под потоком. Сорвался, покатился кубарем, вскочил и побежал опрометью. Ручей, который я раньше переходил, превратился в бурную реку. Я вбежал в неё, был сбит потоком и ушёл с головой под волны.
Выбравшись из ущелья, мокрый и счастливый, я побежал по долине. Сверху сыпались будто бы ласточкины яйца, только очень твёрдые. Такой град я видел впервые и получал очень больные удары. Когда я вбежал в лес, стемнело и ливень иссяк, оставив на дороге разливы грязи. Ум и чувства мои от усталости обострились чрезвычайно.
Предночной лес молчал, и только с веток капала вода. Мелькали пустынные поляны. Затем они кончились, и я бежал, поскальзываясь, под тёмными кронами. Лес по краям от дороги ожил, и со мною вместе неслись тени.
Сначала неизвестные мне звери, потом всадники, затем всадники в доспехах и шлемах с плюмажами, а за ними полководцы, о которых я читал в «Истории армии и флота». Вскоре их кавалькада свернула в сторону, и появились новые тени: предки. Они мчались тихо, один в камилавке, другой в доспехах, третья сидя по-дамски на лошади и покачивая пятном светлой юбки. Я боялся взглянуть на них и просто следил краем глаза за их полётом вдоль моего пути.
Когда же лес поредел и замерцали огоньки Пшады, духи растворились между стволами, но один из них, невидимый, всё-таки продолжил мчаться и приблизился ко мне. Немой и незримый, он впрыгнул в меня и остался во мне навсегда.
Второе событие… Оно тянулось долгие годы. А началось с того, что, проходя мимо полкового плаца, я услышал прерывающийся стук, то громкий, то тихий, который нельзя было перепутать ни с чем: бол, тот самый, со шнуровкой. Я перелез через забор и побежал к мальчикам, пасующим друг другу красивый блистающий мяч, правда, уже припылённый.
Мы познакомились, их команда именовалась «Ахиллес», хотя состав никак не набирался. Братья Аракеловы развесили самодельные афиши около гимназии, но не преуспели. Пришедшим было от четырнадцати до семнадцати, и совсем не все гимназисты. Самый старший сколачивал ящики на табачной фабрике. Кто-то сказал: «Погодите, раз он девятый, давайте поставим гол и сыграем четверо на четверо, а он будет голкипером. Потом сменим».
Я уточнил, что́ есть голкипер, и, пока команда вкапывала в землю кривые жерди для ворот, выслушал правила – да так и остался стоять между жердей. Мне показалось, что я свой, здешний, как будто всегда стоял тут – в прямоугольнике между штангами, землёй и перекладиной. Аракелов вытащил из мешка и помог мне натянуть свирепо разодранные перчатки его тёти – лакированные, с ошмётками блестящей кожи.
И очень быстро я понял, что вратарское дело – не худшее. Водить мяч в поле – это грандиозное напряжение для дыхания. Необходимо применять финты, выдумывать атаки, а голкипер… всегда наособицу. То сосредоточен, то мечтателен. Большая часть игры проходит без его участия. Он наблюдатель, который видит то, чего не видят другие, и подсказывает, как действовать. Но игра капризна, и часто вратарь остаётся тем наблюдателем, который предвидит, какие беды грозят, но отвратить их не успевает и встречает врага на последнем рубеже.
Вратарь и всевластен, и ущемлён: его единственное преимущество – право играть руками – действует только в его небольшой площадке, но зато там он правит безраздельно. Нападающие могут забить сколько угодно голов, однако если вратарь – как Пётр, ключарь у врат рая, вратарь, да? – если он не поймает направленные в его ворота мячи, то всё, проигрыш. Посему роль голкипера не просто особая, а и вовсе решающая.
Короче говоря, в разодранные тётины лаковые перчатки подсунули ключ от успеха. Оттого росла во мне и заполняла меня не осознаваемая поначалу страсть к спасению… Нет, так выразиться неверно. Извините, я держал русский язык не в совершенстве.
Скажу по-другому: во мне проросло мнение, что я должен спасать всегда. Что через меня, как меловая присыпка линии ворот, идёт важная черта, и на ней я последний стражник. Я вижу, что творится на поле, игра испорчена, команда в упадке, я знаю, что случится дальше, и не могу это предотвратить – однако должен спасти.
Первое поле «Ахиллеса» было гаревым, то бишь песчаным, из мелких камушков. Оттого мои бёдра и локти немедленно закровоточили и рубашка с брюками присохли к ранам – отдирали с трудом и криком. Мать Аракелова разодрала ватное одеяло и сшила мне наколенники и налокотники. Бутсы мы уговорились купить по почте.
Полгода спустя «Ахиллес» немного навострился и бросил вызов команде из Новороссийска. Тамошние футболисты раз в неделю играли в порту с чужеземными матросами. Они огорошили нас необычной тактикой, направляя мяч сразу в атаку. Их форварды врывались в пространства между нашими беками, и мне пришлось шесть раз выпутывать мяч из сетки, как рыбаки достают рыбу.
Зато в первом же своём матче я отразил штрафной удар, penalty. Игрок заглянул мне в глаза, и я чуть задержал его взор. С того мига он был вынужден принять меня в расчёт. Его уверенность была подкошена, до самого удара он не решил, в какой угол отправлять мяч, и потому отправил довольно близко ко мне. Я прыгнул, сложил руки в лодочку и отбил ею мяч в сторону. Публика засвистала.
Летом двенадцатого года мы ездили на поезде играть в других городах. Поля везде были ужасными – играли то на облысевшей поляне ипподрома, то на зияющих между домов пустырях. Тёткины перчатки издирались раз за разом, и я терпеливо их латал.
Я уяснил, что вратари знают себе цену и пользуются успехом у зрителя, но не у всякого, а только того, кто падок на необычное. Даже самой плохой голкипер запомнится, а в полевых игроках легко потеряться. Так у меня нашлось двое вернейших почитателей.
Один – Аракелов Николай, младший из двух Аракеловых. Мы чудовищно сдружились и редко не проводили дня вместе. Коля, хромоногий, неловкий, восторгался моими прыжками за мячом и смелостью, когда я нырял за мячом в ноги набегавшим соперникам. Мне же нравилось подчинять души.
Дружба с Аракеловым пошла рябью, когда на трибуне показалась Галя Межерицкая в белой шляпе и с павлиньим зонтом. Поманив меня после игры пальчиком в сетчатой перчатке, она рассмотрела моё румяное лицо с пробившимися усами и обрушила на меня все свои безумства и эксцентрику. Я же был во власти идей. Я был вратарь, и я считал, что футбол есть великий объединитель сословий – а вовсе не революция, как проповедовали некоторые. И если отменить дворянство и преимущества знати, считал я, то люди смогут мирно сосуществовать, уважая друг и друга и объединяясь для развлечений.
Я, я, я… Мне требовался оруженосец, и, поддавшись моему напору, эту роль согласилась играть Галя. Её влекли особое положение вратаря и моё трескучее резонёрство – чуть-чуть осмысленное, но в огромной своей части пустое…
Знаете, я хотел бы приостановиться, иначе меня унесёт далеко от сути дела. Об Аракелове и Межерицкой я помянул для того, чтобы подчеркнуть, что привык получать удовольствие от своей особости, питая к обоим поклонникам разные, но довольно горячие чувства. Я был, как и многие, одновременно расчётлив и сентиментален.
Решающая же встреча состоялась на десять лет позже, чем вся эта катавасия для голоса с хором, в двадцать четвёртом…
Ей предшествовало следующее. Играя в футбол, я вовсе не отделался от мечтаний о кирасах, украшенных гербом. Они неминуемо вставали перед взором, когда я думал о выборе дальнейших сражений. В этом намерении меня поддержал отец, в войну оставшийся из-за почтенного возраста в тылу. Он отыскал преподавателя, который выучил меня верховой езде, сабельной технике – всему, что требовалось, чтобы поступить в училище.
Я хотел в Николаевское, так как прочёл в газете, что теперь из-за войны в любое училище принимали без оглядки на происхождение. Каково же было разочарование, когда полковник узнал от отца о моих намерениях и обругал его: нельзя верить газетам, в Николаевское до сих пор принимают лишь дворян.
Мечта моя раскололась, как тонкостенная чашка, однако не фатально. Случилась первая революция, и появилось краевое правительство. Я опасался учиться и пока работал секретарём у одного адвоката. Вскоре грянула вторая революция – и вот тут-то изменилось всё. Всюду стало тревожно.
Я записался в ополчение, но, когда к городу подступили большевики, наши командиры решили не сопротивляться. Дальнейшие несколько дней февраля восемнадцатого года и сейчас висят передо мною кровавым сном. Не разбираясь, кого схватили и за что, большевики расстреляли под сто человек. В первый же день. У нашего забора лежал, вывернув ногу, мальчик-сосед, который благоговейно маячил за моими воротами каждую игру и помогал туго затянуть перчатки.
Лицезрея зверства и желая починить сломанную жизнь хоть в каком-нибудь виде, я стал искать возможность примкнуть к силам, противостоящим большевизму. Ходили слухи о разных восстаниях, и однажды я услышал, что с севера к Новочеркасску приближается Добровольческая армия. И, что самое важное, этой армии был придан полк кирасиров Ея Величества!
Я немедленно нашёл тайное собрание несостоявшихся ополченцев, которые намеревались соединиться с Доброармией. Кавалерийские навыки наконец пригодились, и вышедший на пенсию отец меня благословил.
Собравшись за околицей, мы выступили в сторону Новочеркасска. На четвёртый день нас обнаружили. Вдалеке мелькали тени на лошадях и в бурых шинелях, но боя не состоялось. Когда мы таки сошлись с Доброармией, я бросился узнавать, где стоят кирасиры. Однако у всех костров грелись столь голодные и замёрзшие люди, что я бросил искать вожделенный штандарт и дождался, когда части расквартируют в предместье.
Когда я выведал, где кирасиры, разочарованию моему не было пределов: радетели Ея Величества отменили дворянский ценз, но брали только тех, кто служил в кавалерии и был ростом под сажень. Я же, играя в футбол, вытянулся, но далеко не настолько.
Но я не бросил свои мечтания и рассудил, что всё равно следует попытаться проникнуть в ряды кирасиров и там быстро показать удаль. Для того я явился к полковнику Данилову и заявил, что служил в отцовском кавалерийском полку и немного, но яро сражался с большевиками в чине младшего унтер-офицера, а затем потерял все документы и примкнул к ополчению. Генерал-майор открыл рот, чтобы отказать, но я тут же выкрикнул всех командиров полка и цвета штандартов с самоей Екатерины и поклялся исполнять опасные поручения, для которых могут понадобиться невысокие бойцы.
Я врал горячо и убеждённо, держа перед взором свои мнимые подвиги и веря в них, и переживал их тут же, в уме своём, лишь пересказывая генералу сюжеты своих видений. В те секунды я понял, что могу внушать великое доверие. Данилов смотрел на меня едва не со слезами – казалось, такие люди ему давно не встречались.
Спустя ещё несколько подобных эпизодов я осознал, что мне не просто верят, а будто даже не позволяют выказывать сомнений в моей правдивости. Позже я сообразил, что, во-первых, не все встречные подвержены такому внушению. А во-вторых, я догадался о корнях внушения: любой начальник бесконечно ищет выгоду, считает сребреники и потому, встретив настоящего идеалиста, тотчас начинает терзаться совестью и собственными затоптанными идеалами. И если даже такие начальники понимают, что стремления идеалиста наивны, то всё равно стыдятся и отдают нужные распоряжения, подписывают бумаги…
В Новочеркасске я получил испытательное звание корнета и впервые почувствовал силу. Нужно искренне верить в то, что говоришь. И наоборот: говорить то, во что искренне веришь, горячо и одновременно сдержанно, недоумевая и как бы спрашивая совета, разочаровываясь в несправедливости мироздания, но надеясь его исправить. О своём же интересе следует умалчивать, словно его нет, а есть только искренняя вера и честные глаза.
И раз я не мог из-за происхождения достичь того, о чём мечталось, – значит, мне предстояло получить желаемое тем путём, какой был доступен. А что достигнутая цель подчас становится скучной и мелкой – так вся наша жизнь такова… Мне хотелось войти в какое-то огромное, судьбоносное дело и затеять игру, которая была бы не просто забавна, а ещё и важна.
Что же, звучит это пышно – а там, в степи, всё было по-другому: грязно и бедненько. Зимняя война – как дурной сон. Вот у перелеска появляются чёрные фигурки и медленно, нехотя бредут нам навстречу по колено в снегу. Затем палит артиллерия, пулемёты тук-тукают, и начинается бой. Фигурки ложатся в снег и тук-тукают в нас обратно.
Лишь под Киевом на лунном поле бесовской ночью засвистали шашки, принуждая людей кричать по-звериному. Кирасиры столкнулись с красными на дорожке, где разъехаться невозможно. Моя лошадь угодила в канаву, закрытую снегом, и мы перекувырнулись. Пока я выбирался, атака укатилась далее, и, догнав её, я понял, что всё уже кончено – врага порубили.
До самого Киева я так и не коснулся своей саблей человеческой плоти и никого не убил. В Киеве же нас ждали квартиры и праздность. Полковник велел ходить в театры, а на Воздвиженье отстоять всенощную и литургию в церкви, которая считалась древнейшей на Руси. Это был белокаменный храм с очень узкими оконцами и кукольным крылечком.
Сразу после притвора меня придавил собою огромный ангел. Он летел на фреске напротив входа. Огромен был не он сам, а его белый бесписьменный свиток на полнеба. Свиток закручивался как волна и исчезал в бездне.
Я сел у стены и провёл там час, пока не явилась мысль, что этот свиток – время и ангел его, наоборот, разматывает. Предначертанное тянется и уходит за пределы взоров живых, однако длится непрерывно и сохраняется вечно. Боже, как хотелось видеть, что на изнанке.
Через год мы отступили в Ялту. Прибыл отец, и я повёл его в океанографический музей смотреть на венозную рапану – будто ничего не случилось, и война с большевиками не проиграна, и нет ни смерти, ни могил предков, ни брошенного дома и большевиков, марширующих на гаревом поле, где я спас пенальти.
Кирасиры готовились бежать. Отель «Россия» напоминал и казарму, и дворец – его заселили генералами из резерва, которым было некем командовать. Остатки частей сражались в степи, а эти старцы картёжничали в гулком ресторане по соседству с глотающей и переваривающей своих жертв венозной рапаной.
Такая тоска тянулась до ноября, когда нас эвакуировали из Севастополя на пароходе. Отец мучался от меланхолии и морской болезни, а я простился со всем, что было, и лихорадочно и даже страстно ждал новой жизни. Первая игра проиграна, но уже началась следующая. К чему тратить время на горевание, если бол уже летит в твои ворота, верно?
3. …Сb4
Асте ВороновойРю де ля Монтань, Сент-Женевьев, 20, 75005, Париж, ФранцияВера ЕльчаниноваБекстер-авеню, 18, Нью-Йорк, 11040, СШАИ вот я стояла перед ними, забравшись на ватных ногах на кафедру и разложив конспекты. Можешь вообразить, кто сидел в зале: новоржевские учителя, дновские, опочецкие, островские. Май был особенно холоден, и некоторые сидели в зипунах, а один несчастный надел дырявые туфли вместо сапог и обвернул дрожащие ноги мешковиной.
Разумеется, они глядели на всякого лектора с уважением, да и сама аудитория с её высоченными потолками придавливала их, но всё равно я знала, что они думали: вот явилась институтка с отапливаемым общежитием и столовой и хочет научить нас внедрять критиков в программу, будто не понимает, что мы сами бы рады внедрить кого угодно хоть в геометрию – но нет ни сил, ни времени, а также хлеба и дров.
Нет, я всё понимала! Я оканчивала только третий курс, но мама работала в школе, и все ужасные учительские мучения мне были знакомы. Меня затошнило оттого, насколько фальшив мой доклад. Я не могла рассказать им ничего настоящего и потому решила сломать свой план и начать с цитаты из статьи Белинского, которую долго искала в многотомнике.
Подняв руку, я окинула их взглядом, и зал притих. Дорогие товарищи, сказала я надломившимся голосом, ровно сто лет назад знаменитый русский критик написал о нас с вами, послушайте.
И стала читать: «Много припасено для нас веком прошлым, но ещё большее предлежит совершить ему, создать новое, уничтожить много старого, приобресть, открыть и передать своему преемнику. Завидуем внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году – стоящею во главе образованного мира, дающею законы и науке, и искусству, принимающею благоговейную дань уважения от всего просвещённого человечества…»
По мере чтения в аудитории рождался не слышанный мною ранее звук – вдох с сиплым полувыдохом, когда воздуху что-то мешает вырваться наружу, как у задыхающегося аллергика. Я догадалась, что это был смех, но какой-то страшный, удушливый, точно в зал пустили газ. Сначала учителя справлялись с собой, но на «благоговейной дани уважения от всего человечества» смех прорвался кряканьем и плачем.
По рядам катилась судорога. Одна девушка тряслась будто в эпилепсии, но занавесила рот платком и делала вид, что откашливается. Лицо её умывали слёзы…
А начинался день обычно. Учебная часть пила чай. Заведующая попросила принести что-нибудь к столу, но, как всегда, никто ничего не принёс, кроме меня – я купила мешочек галет. Профессора расположились за столом и развлекались анекдотами, прихлёбывая из чашек. Доцентка спряталась за вешалкой, чтобы иметь возможность читать не отвлекаясь.
Новиков подозвал меня. Он был начальником учительских курсов, опекал меня по-отечески и сейчас тоже протянул ко рту моему галету: на, откуси. Я поблагодарила и отломила половину, вежливо улыбаясь.
Далее я выслушала наставления. Неделю подряд приезжих учителей терзали методами общественной работы, от которой и так спасения не было. Поэтому Новиков хотел бы, чтобы я их не утомляла. Напротив, мне следовало обрадовать учителей подсказками, как искать у таких сложных критиков, как Белинский, статьи, которые могут лечь на сердце старшеклассникам.
Но у меня ничего не вышло. Осознав коллективную судорогу, я испугалась смеха ещё сильнее и закрыла книгу. Крикнула: «Как же был прав великий Белинский!» – и с трудом, будто перетаскивая камни, начала говорить о статье.
Учителям немного полегчало, так как материал я помнила хорошо. Они пришли в себя, и остекленение их глаз сменилось жалостью. Сократив лекцию едва ли не вдвое, я скатилась с кафедры и, стараясь не попасться Новикову, пронеслась к выходу…
Что же, Аста, опять и опять я благодарю тебя за письма и за то, что ты согласилась на партию. Хотя ты и писала, что простила меня, но всё же я хочу объяснить тебе (и, что скрывать, себе), почему я так поступила и как стала такой. Ведь началось всё ещё давно, в Торжке, городочке под Тверью…