bannerbanner
Золото и сталь
Золото и сталь

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

– Волынский и Монэ хуже Лёвенвольда, – подтвердил Анисим Семёныч. Подкатился немудрящий канцелярский возок. – Садись же!

Вдвоем они забрались в карету.

– Я не понимаю. Как же мне-то быть… – почти проскулил Бюрен.

– Не здесь же, при кучере, про такое рассказывать. Давай-ка, Яган, завтра утром – и махнём на рыбалку. Удочку я для тебя найду, – предложил весёлый Анисим Семёныч.

Не зная, наверное, «рыбалки» немецкой, он употребил в своей речи французское двусмысленное «peche», означавшее одновременно «ловить рыбу» и «грешить». И Бюрен выдохнул с облегчением, когда Маслов продолжил всё-таки про рыбу:

– Посидим, половим на реке щурят – и заодно разберёмся с твоей бедой. А то наш Герман насоветует тебе со всей злобы…

– Спасибо, Анисим. Знаешь же, что я такой дурак…

– Ты не дурак, ты новичок на этом поле, еще разберёшься, – утешил Маслов, – как русские говорят, «одна голова хорошо, а две – лучше». А вот, кстати, неплохая иллюстрация, – и он указал, смеясь, на выпуклый русский герб на фронтоне здания, на орла-растопырку с двумя головами.


Над рекой пластами лежал туман. Первые птички пробовали голос в переплетённых низких ветвях, и от воды отчетливо и резко пахло рыбой. Бюрен и Маслов сидели у самой воды, и разноцветные поплавки дремали, снесённые течением, среди острых сабелек осоки.

– Ты не должен думать, Яган, что они какие-то подонки, – рассказывал Анисим Семёныч. – Виллим Монц был на войне переговорщиком, и абсолютно бесстрашным, побывал в самом пекле. Сейчас, конечно, он оброс жирком и оставляет впечатление такого пустоцвета, но это офицер, герой, умница и хитрец. А Волынский, Артемий Петрович – он легенда среди дипломатов. Этот человек сам выбирает себе покровителей, и патроны, ты не поверишь, готовы встать к нему в очередь.

– Почему же?

– Десять лет назад, в Стамбуле, Артемий Петрович, тогда еще простой дипкурьер, добровольно сошел в зиндан Семибашенного замка – вслед за главой русской дипмиссии, графом Шафировым. Сам понимаешь, каждый патрон мечтает, чтобы кто-то последовал за ним, в последней верности, в зиндан, или в ссылку, или на эшафот. Так поступок и делает человеку имя…

– Жаль, что они еще и… – искренне посетовал Бюрен.

– Уж каковы есть. И слава богу, скажу тебе еще раз, что ты ничего им не должен. Эти два охотника стреляют, не оставляя подранков.

Бюрен вспомнил, как на выходе из царицыных покоев де Моне и Волынский, нагнав его, встали справа и слева, словно ангел и бес, и спросили, с двух сторон одновременно шепча в уши:

– Эрихен, а говоришь ли ты по-гречески?

Он ответил тогда, что и на латыни-то изъясняется с трудом, и они, хохоча, отошли. Но ведь вопрос их был, кажется, совсем не про знание языков, про что-то другое…

– А Лёвенвольд? – спросил Бюрен.

– Он немного иное.

– Герман говорил мне, что он именно то. И он целуется при встрече. – Бюрен вспомнил томительный, жадный поцелуй Рене и нервно сглотнул.

– Это сейчас модно, оттого что царь Пётр при встрече целовался. Миньон делает то, что модно, вот и всё, он раб минутных веяний. И он играет роль – своего начальника, Виллима Ивановича, ловеласа и опасного содомита. Но сам Миньон – не содомит. Он как вода, принимающая форму сосуда, ему неинтересны мужчины, но интересны интриги, и поцелуи, и карты, и векселя, и возможность заставить красивого человека подчиниться, покориться, играть в его игры. Он любит, когда мужчины целуют его ноги, но перепугается, если вдруг поцелуют – выше… Есть такое австрийское слово, «бузеранти» – это любитель пообжиматься с собственным полом. Греховодник, но всё же еще не содомит.

– Я слышал, он алхимик. Делает яды, – вспомнил Бюрен. Даже яды показались ему меньшей гадостью, чем обцелованные ноги.

– Их три брата, и все трое делают яды, – подтвердил Анисим Семёныч. – А что, ты разве смыслишь в этом деле? Если ты в благодарность за протекцию вдруг кинешься ему на шею – боюсь, наш Миньон и сам струсит. Они друзья с моим шефом, Остерманом, и оба такие церемонные, закрытые снобы, не любят, когда их трогают руками. Но если ты порадуешь герра Лёвенвольда свежей алхимической формулой – это может стать началом прекрасной дружбы.

– Я совсем не знаю алхимии, – признался Бюрен, – но знаком с астрологией. Может, составить для него гороскоп?


На коронацию вместе с хозяйкой отправились избранные – Кайзерлинг и Корф. Бюрен и Козодавлев не поместились в церемониальную роспись. Скромное положение герцогини Курляндской, увы, не предусматривало пышной свиты.

Обойдённые судьбою юнкеры грустно играли в карты в комнатке Бюрена, и Козодавлев продул уже талер, когда явился лакей с запиской.

– Юнкеру Бюрену от господина Лёвенвольда, – торжественно, как герольд, объявил сей ливрейный юноша.

Бюрен взял записку, развернул. У господина Лёвенвольда был смешной почерк, острый и мелкий, как царапины от птичьих коготков.

«Я знаю, что ты отставлен. Я осушу твои слезы, я тебя утешу. Приезжай к Китайскому павильону, здесь репетирует оркестр, поют кастраты – и недурно, и генерал фон Мюних готовит к запуску знаменитые свои фейерверки. У меня два кресла на крыше павильона и всего лишь одна задница. Ты можешь подняться ко мне на крышу и разделить со мною всю эту сказочную феерию». Рене явно не давались сложные обороты в переписке.

– Где Китайский павильон? – спросил Бюрен. – Нужно ехать или можно дойти пешком?

Козодавлев, прежде угнетённый проигранным талером, воспрянул духом – игра отменилась, и наметился праздник:

– Так здесь же, в трёх кварталах, неподалёку от Успенского…

– Тебя не зовут, – огорчил его Бюрен, – у барона Лёвенвольда на крыше только два кресла.

Про задницу он уж не стал цитировать.

– Deux étions et n’avions qu’un coeur… – пропел насмешливо дважды отвергнутый Козодавлев («У нас на двоих было одно сердце», из Вийона). Он не унывал – игра-то всё равно отменилась.

– Мне велено вас проводить, – напомнил о себе лакей.

Бюрен снял с вешалки шляпу и устремился за ним, по гулкой лесенке, бог знает чему навстречу.


У самой воды весёлые солдатики возводили тонкие остовы предстоящих огненных фигур – корону, и Палладу, и двуглавого орла. Китайский павильон стоял к фейерверкам так близко, что огненные искры непременно должны были просыпаться на легкомысленные головы его обитателей. Но грядущее никого не смущало – среди резных драконов и арочек заливался арией лохматый кастрат, и четыре скрипача играли на ажурной галерее мелодию одновременно бравурную и тревожную.

– Вот, – кивнул лакей на лестницу позади павильона, – там они.

И сбежал, не дожидаясь подачки – знал, что у юнкеров не бывает наличных денег.

Бюрен задрал голову – Рене смотрел на него с крыши, свесившись с ограждения, как кукушка из часов:

– Забирайся, трусишка – я подам тебе руку!

Бюрен вознёсся по лесенке, Рене протянул ему сверху сразу две руки, втащил на крышу (их бросило друг к другу) и, невольно прижавшись, осторожно и нежно поцеловал. Так, что захотелось ответить – но Бюрен терпеливо переждал поцелуй и спросил:

– Что это за место?

– Павильон для оркестра. – Рене кончиком пальца стёр с его губ свою помаду. – Концертмейстер влюблен в меня. Без взаимности, но он предоставил мне эту крышу и эти стулья за возможность хотя бы смотреть на меня снизу вверх.

Бюрен взглянул на Рене, словно оценивая – да, этого концертмейстера можно было понять, Рене походил одновременно на оперную травести, девочку, переодетую в мужское, и на фарфоровую куклу с каминных часов. Стоило пожертвовать крышей и парой стульев за возможность смотреть и смотреть на такого, снизу вверх…

– А почему ты не в Успенском, на коронации? – спросил Бюрен.

– Представь, мне больше нравится здесь. С оперой, с фейерверками. И с тобой…

Если он играл сейчас в своего шефа, Виллима Ивановича, то играл решительно, насмерть и всерьёз. Бюрен вспомнил об Анисиме Семёныче, об их вчерашнем разговоре…

Рене бродил по крыше, огибая стулья, и странно взглядывал искоса, из-под длинных золоченых ресниц.

– Скажи мне дату своего рождения, – попросил Бюрен.

– Зачем? – Рене остановился и уставился на него широко раскрытыми, недоуменными глазищами.

– Я составлю для тебя гороскоп, – пояснил Бюрен, – я знаю, что ты алхимик. А я – астролог. Больше мне нечем тебе заплатить за твоё доброе и любезное обхождение.

Рене усмехнулся краешком рта, подошел к Бюрену близко-близко, обнял его за плечи бархатной, браслетами звякнувшей рукой и на ухо прошептал щекочущим шёпотом какие-то даты. От его тёплого, медово-сладкого дыхания по шее побежали мурашки, и слава богу, что Рене сейчас же отступил и встал у края крыши, вглядываясь в ажурные фигуры фейерверков.

– Вот скажи, что ты думаешь обо мне, Эрик? Что я идиот, наверное?

– Ты, наверное, очень добрый человек, Рене, – смутился и растерялся Бюрен, – если оказываешь протекцию такому болвану, как я. Ты поистине ангел милосердия. Даже не знаю, что ты во мне разглядел, раз взялся помогать – быть может, себя в прошлом?

– Дурак! – сердито воскликнул Рене. – Я мог бы держать на коронации хвост своей муттер, и обо мне написали бы в хронике. А я здесь, с тобою… Мы на крыше парадного павильона, для нас играют четыре императорские скрипки и поет кастрат – два русских рубля в час, между прочим, и концертмейстер дирижирует, вот этим всем.

– Я думал, они репетируют…

Рене резко повернулся к нему – красиво разлетелись широкие полы его бархатного придворного наряда – и смотрел на Бюрена тёмными, ложно-раскосыми, бесстрашными глазами. Он выговорил это негромко и решительно, с весёлым отчаянием:

– Я люблю тебя, Эрик, а ты и не видишь. Уже все это видят, все, все, кроме тебя…

Как же ты мог так ошибиться, многоумный Анисим Семёныч!

– Я не знаю, что тебе отвечать, – совсем потерялся бедняга Бюрен, – но, как честный лютеранин, я, наверное, должен сейчас тебя пристыдить…

– Неожиданно! – звеняще рассмеялся Рене. – Только я не лютеранин. Я агностик. Мы, Лёвенвольде, шотландцы, католики, но при русском дворе, как ни забавно, безопаснее слыть агностиком, нежели католиком. Что ж, прощай, мой невероятный, прекрасный, демонический Эрик. Здесь делается опасно – герр Мюних вот-вот зажжёт свои фигуры, посыплются искры, а я не желаю заживо сгореть. Не желаю – сгореть…

Бюрен протянул было руку, чтобы поймать, удержать его, но поздно – Рене с козьим цокотом слетел по лестнице, и Бюрен видел сверху – как он почти бежит, так торопится, словно боится, что кто-то его схватит. Припомнилась невольно сказка про ангела, неудержимо и безвозвратно взмывающего над земляничной полянкой, прочь, прочь от злого мальчишки, дурака и грубияна.

«Нужно было вернуть его, – подумал Бюрен, но тут же задумался: – И что же потом? Спать с ним? Нет, довольно с нас и герцогини, хотя Рене, конечно, красивее герцогини. Да что там – он красивее всех, кого я когда-либо видел. Такая талия и такие глаза… Но он мужчина, и притом с усами – тут умри, но не представишь, что ты с бабой… Интересно, Бинна и с ним велела бы мне переспать – если это так выгодно?»

И Бюрен впервые за всё время, что был в Москве, порадовался, что Бинна не приехала с ним.

Начался фейерверк, и огненные стрелы посыпались с темного неба, рискуя и в самом деле подпалить на Бюрене парик. Незадачливый юнкер сошёл на землю и смотрел с земли, из толпы, с безопасного расстояния, как красиво горят корона, орёл и Паллада, и Паллада всё передает и передает орлу какой-то жезл, да всё никак не передаст.


– Как будешь в Петербурге, не нанимай квартиру, живи у меня.

Анисим Семёныч зашёл попрощаться. Герцогиня со свитой отправлялись восвояси, в Курляндию, но напоследок безденежной гостье даровано было право на одну охоту в Измайлове, в царском ягд-гартене.

Бюрен быстро собрал свой нищенский дорожный кофр – три рубашки без кружев, одна с кружевами, бритва и парадный кафтан. Анисим Семёныч следил за сборами, кажется, несколько смущённо.

– Я перевел на немецкий первые несколько глав из «Аль-Мукаддимы», – сказал он наконец. – Я пришлю их тебе. Хотел перевести и на русский, но для кого, кто тут станет читать? А так хоть два читателя будет у меня, ты да барон Остерман.

– Ты льстишь мне, полагая, что я стою сил, потраченных на такой перевод, – ответил Бюрен почти сердито.

– Мне не хотелось бы потерять твою дружбу, Яган, – признался Анисим Семёныч, – не из-за твоих тюремных познаний, просто, кажется мне, ты человек дельный и не подлый, из тебя выйдет толк.

– Корф у нас признанная дива, – горько рассмеялся Бюрен, – вот с ним выгодно дружить. Он фаворит, и его прочат в финансисты, вместо старины Бестужева, который, кажется, спёкся. А я – только свита дивы и управляю одним бедным Вюрцау. Не ищи во мне, Анисим Семёныч, не стоит…

– Корф? – лукаво улыбнулся Маслов. – Тот еще выйдет финансист. Про Корфа наш Остерман говорит только: «Корфу не хватает…», и далее – загадочные глаза…

– Чего не хватает? – не понял Бюрен.

– И ума, и цепкости, и того, о чем ты сейчас подумал. Я не знаток в таких делах, но по мне – ты легко его подвинешь, если захочешь.

– Ты не знаток, Анисим. И я, увы, не знаток, – вздохнул Бюрен, – как выяснилось.

– Миньон? – тотчас догадался Маслов. – Он всё-таки…

– Он разве что не позвал меня замуж. А я, со всей деревенской прямотой, послал его подальше. Вежливо, но отчётливо. Подвёл ты меня, Анисим, со своими советами. Я едва не нажил в Москве могущественного врага.

– Миньон не могущественный, – возразил Анисим Семёныч, – ты ему польстил.

– Но знаешь, я придумал, как всё это дело исправить, – продолжил Бюрен, не слушая его. – У меня его книга, и я верну её, и вложу в неё записку…

– Вот эта? – Анисим Семёныч снял с полки Плювинеля. – Удивительно, что ему подобное интересно.

– Это книга его брата. Так вот, я вложу в книгу записку с извинениями и приглашением на нашу охоту.

– Но Лёвенвольд не охотится! – рассмеялся Анисим Семёныч.

– Я знаю, мне говорили. В том-то и дело. Я извинюсь за свою грубость, позову его на охоту, а то, что он не поедет, – так сам виноват. – У Бюрена был довольный вид человека, сочинившего удачную комбинацию.

– А если он опять поймёт тебя не так? И примет приглашение за нечто большее? И прилетит к тебе на твою охоту?

Бюрен задумался, и новый друг его с любопытством следил, как меняется хищное красивое лицо. Бюрен не знал, чего он точно хочет. Он и верил, что Рене не поедет к нему в Измайлово – ведь молодой Лёвенвольд не охотился, все это знали, – но он всё-таки немножко хотел еще раз увидеть Рене. Объяснить ему, что он, Бюрен, не содомит и не это, не бузеранти, и потом предложить – просто свою дружбу. Рене ему нравился, с первого их взгляда, с первого их слова, и Бюрену не хотелось бы терять навсегда это раскосое порывистое существо, и не в могуществе его было дело, просто – не хотелось терять…

– Ты пошлёшь ему книгу со слугой? – спросил Анисим Семёныч, нарочно, чтобы Бюрен очнулся.

– Да, пожалуй. Знаешь, если он всё-таки приедет – я просто предложу ему свою дружбу. Как думаешь, это будет очень глупо?

– Да так же, как я сейчас предлагаю тебе свою.

– Твоя дружба мне куда дороже, – отвечал Бюрен, пожимая Маслову протянутую руку, – только она для меня – навырост, я тебе пока что бесполезен.

– Не всё меряется выгодой, – с тёплой учительской интонацией отозвался Анисим Семёныч, – и дружба – не сделка. А если будешь в Петербурге – все-таки живи у меня, не ищи квартиры. Я напишу тебе адрес.

Маслов отпустил его руку и смотрел в глаза – уже без лукавства, открыто и честно, словно, как и Рене когда-то, приглашал его в свой круг, в свою стаю. Но – не играть, и без проклятого двойного дна. И Бюрен невольно сравнил и подумал: здесь – надёжнее и проще, но там зато – интересней.


Всю охоту Бюрен поглядывал на Корфа, вспоминая веселую фразу Анисима Семёныча – «Корфу не хватает». И сглазил-таки парня – Корф, наверняка от ведьмина его взгляда, свалился с коня, отбил бока, испачкался, разозлился и отправился злиться и дальше – в свою палатку. Так и выпала Бюрену на вечер работа, неверный жребий фаворита.

Бюрен выпил у костра с егерями какой-то жуткой шотландской сивухи, краденной еще с московских празднеств, отправился к хозяйке в её охотничий домик и выполнил работу свою, отдал честь, ответил урок – на отлично.

– Ты хорош, – похвалила его хозяйка, – а вот Корфу, бедняге – ему не хватает.

Бюрен усмехнулся забавному совпадению их мыслей и придвинул хозяйское кресло поближе к огню. Днём было жарко, а ночи стояли прохладные, приходилось топить. Бюрен подумал, что вот нормальные люди с женою – представляют в воображении метресс, а он, дурак такой, наоборот…

– Я слыхала, мальчонка у тебя родился, – припомнила хозяйка, – как он, здоров? Пишет тебе жена?

Она говорила по-русски, Бюрен отвечал ей по-немецки – но ничего, оба понимали.

– Сынок, Петер Густав, – похвастался Бюрен, – супруга пишет – крепкий мальчишка, обжора и крикун. Жду не дождусь, чтоб его увидеть.

– И я бы взглянула, – отчего-то грустно проговорила хозяйка, – привез бы ты к нам его, показал.

Бюрен вспомнил, что хозяйка-то вдова, детей у неё нет и, скорее всего, не будет. Сёстры-фрейлины насплетничали ему, давно ещё, о том, что у герцогини женская болезнь, застудилась в холодных митавских покоях. Значит, если привезти к ней ребёнка – она может привязаться к ребёнку, а потом и к нему, Бюрену, а так нетрудно станет и переиграть красавчика Корфа…

– Я привезу к вам сына, для меня большая радость и честь – видеть его у вас на руках, – нежно и почтительно прошептал Бюрен, склоняясь над креслом. Да, если женщина возьмёт ребёнка на руки… Забавно, а ведь можно удерживать чужое сердце в ладонях – не только постелью, но и чем-то иным…

В домик заглянул егерь:

– Там барон Лёвенвольд, к вашей светлости.

Герцогиня аж подскочила с кресла – ей очень захотелось барона Лёвенвольда. Бюрен ещё прежде сказал ей, что пригласил барона на их охоту, да только вот не пояснил – какого. Впрочем, нельзя было судить его строго – баронов Лёвенвольде все и всегда путали. Хозяйка влюблена была в старшего, неистово как кошка, и сейчас её ожидал не самый приятный сюрприз.

– Проси барона! – нетерпеливо крикнула герцогиня. – А ты, Бюрен, денься куда-нибудь с глаз моих.

Деваться из комнаты было особенно некуда, и Бюрен просто отступил – в неосвещённый угол.

Распахнулась дверь, явился обещанный барон – и, конечно же, не тот. Впрочем, Бюрен-то думал, что не будет совсем никакого, он не ждал, что Рене приедет. То есть как – пока шла охота, немножко ждал, и потом чуть-чуть, а сейчас – уже нет.

– А я надеялась увидеть вашего старшего, – разочарованно протянула герцогиня.

Рене склонился к её руке – длинные его серьги красиво качнулись:

– Лёвенвольд-первый связан обязанностями ландрата. Увы, родина не в силах разжать свои когти и отдать его нам, даже ненадолго.

Он отпустил герцогинину руку, мазнул равнодушным взглядом по Бюрену, словно не видя. Это был Рене – и это не был Рене. Его прежняя львиная лохматая гривка – то был, оказалось, парик, а собственные волосы у Рене были чёрные – гладко зачесанные за уши, будто у рижских сутенёров. Он приехал на охоту – потому и львиный парик, и мушки, и краску оставил дома. На бледном, без грима лице выделялись лишь синие раскосые стрелки, и губы его без помады совсем сливались с кожей. И жеманная смешливость, и кокетливые изломанные жесты – все это тоже осталось в Москве, в том сундучке, с мушками и краской.

– Жаль, что Гасси занят, – герцогиня смотрела на Рене как смотрят на маленьких собачек – с явным желанием взять на руки и хорошенечко потискать, – палатку тебе поставили, но лучше в доме ночуй, барон, земля нынче холодная. Я выпить прикажу, ужин…

Наверное, она решила – ну, не один, так другой, этот тоже ничего…

– Благодарен за приглашение, – Рене поклонился и продолжил с трагической серьёзностью, – но доктор Бидлоу запретил мне пить. Могут повторно раскрыться сифилитические язвы.

Бюрен рассмеялся про себя: «Мистификатор! Ты же это выдумал!»

А Рене отступил, печальный и серьёзный, под привычным ему женским вожделеющим взглядом, невозможно красивый и – увы! – фатально недоступный. Наклонил голову – мол, простите, что разочаровал, – и серьги качнулись, заиграли, и в глазах заиграло – пламя.

– Ступай, барон, в палатку – мой Бюрен тебя проводит. – Хозяйка отыскала глазами Бюрена в его темном углу, прошипела: – Ну и приятели у тебя, Яган. Иди, отведи его…


– Не может быть, чтобы у тебя – и были язвы, – не поверил Бюрен. Он смотрел на Рене, на его непривычно-чёрные волосы – гладкие сверху, за ушами они вились уже крутыми колечками, словно цветы гиацинта. И серьги – даже в темноте ловили какой-то свет, то ли лунный, то ли далёкого костра, и всё качались, мерцая.

– Были бы язвы, я бы давно уже сидел с этими язвами у себя на мызе, ты же знаешь, чем я живу, – ядовито усмехнулся Рене. – Я просто не хотел с нею пить. Для тебя она – служба, а мне довольно и моих московских чучел.

– А со мною ты будешь пить? – спросил Бюрен, он весь день представлял себе их предстоящий разговор, переворачивал его и так и эдак, и все-таки не знал, что получится у них – дружба или ссора.

– С тобой? Ты же знаешь, хоть яд, – рассмеялся Рене, – с тобой – хоть яд… Пойдем, бесстыдно напьёмся с твоими егерями и наделаем глупостей…

Они подошли к костру – огонь осветил Рене, в темном охотничьем он был совсем чёртик, изящный, злодейски красивый, или же – чёрный херувим, с очень бледными, нежно-бескровными губами. И плащ вздрагивал на ветру за его плечами – слабые, бессильные тёмные крылья…

У костра остался всего один егерь, прочие разошлись, спать или свежевать туши. Егерь откупорил бутылку с той шотландской смертельной сивухой, Бюрен сделал глоток и предложил Рене. Тот расстелил свой плащ поверх ветвей и егерских лежанок и красиво уселся, подогнув под себя одну ногу, как это делают дети или королевские олени. Ботфорты были на нем те самые, бархатные, до бедер – по моде столичных инвертов.

– Почему твоя хозяйка звала тебя – Яган? – спросил Рене, делая из бутылки несколько осторожных, неумелых глотков. Кажется, он совсем не умел пить – не только из горлышка, просто – не умел пить.

– Оттого, что полное мое имя Эрнст Иоганн, и сам бы я предпочел, чтобы меня звали вторым именем, первое мне – не очень…

– Фигушки, для меня ты так и будешь всегда – Эрик, – фыркнул Рене, – мой прекрасный месье Эрик…

– Иногда ты жестоко шутишь.

Этот «месье» был издёвкой, злой шуткой, в ядовитых традициях большого двора. Семейство Бюренов с давних времен приписывало себе родство с древним и гордым французским родом Биронов де Гонто, и папенька Бюрена подписывался – «Карл Бирон», и сёстры его писались во фрейлинском реестре – «Бироновы», и, собственно, сам Эрик… Он понимал, умом, что это наивно и глупость, вот как Монц в нелепой гордыне именует себя – «де Ла Кроа», а настоящий адмирал де Ла Кроа у себя в Ревеле злобно фырчит, отплевываясь от небывалого родственничка.

– Я не шучу, по крайней мере сегодня, – ответил Рене с нежданной серьёзностью, – я знаю, кто ты. Вы и в самом деле родственники с маршалом Арманом. Вот Виллим Иванович, он выдумал свое родство с де Ла Кроа. А ты и твоя семья – вы вправду цепляетесь веточками за большое бироновское дерево, хоть и у самого края. Вы зовётесь от замка Бирон, а не от саксонского городишки Бюрен. Я это знаю, Эрик… Я прихожу по вечерам от метресс, отмываюсь в ванне и ночь напролёт рисую генеалогические деревья моих знакомых дворян, таково уж моё пристрастие. У меня уже целая папка таких деревьев – и собственное, и Унгернов, и Врангелей, и Корфов, и твоё.

– Покажешь?

– Вот еще! Изволь разбираться в собственных веточках сам. – Рене снова фыркнул, словно капризный кот. – Ну, может, когда-нибудь… когда мы станем достаточно близки… Ты обещал мне гороскоп – конечно, позабыл?

– Отчего же. – Бюрен вытянул из-за обшлага свернутый гороскоп. Он весь день таскал его с собой и чуть было не выбросил в печку, когда отчаялся ждать. – Вот, читай. Только какая-то гиль получилась, если честно…

Рене сделал из бутылки очередной глоток и развернул лист:

– Асцендент во Льве, Плутон в восьмом доме… Стеллиум в седьмом доме… Расточительность, игра, склонность к авантюрам. Грациозность и изящество – ты мне льстишь, Эрик… Год двадцать пятый – открывает кредит, что ж, спасибо. Так, год тридцатый – год благовещения… Ты прав, гиль редкостная – куда мне, агностику, и вдруг благовещение. Любовь, взаимная любовь, игра, долги, неограниченный кредит – спасибо, спасибо, маэстро. Сорок второй – эшафот, смерть. Вот порадовал… В расцвете лет…

– Читай дальше.

– Еще не конец? Ага, вот дальше – позор, скитания, утрата себя и – сюрприз, сюрприз! – ещё одна смерть, в году пятьдесят восьмом. Не так обидно – это уже глубокая старость…

На страницу:
4 из 6