bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

В шкатулке моря – сбывшееся давно, что ускакало верхом на морском коньке, и то, другое, которое осталось только в мечтах, и глядится в пустое зеркало поверхности воды, ибо не бывают сами по себе ни надежда, ни счастье, ни любовь.

Цапля и баклан

Высматривая что-то на земле среди деревьев, летела цапля. Угловатая, как подросток, неловкая и растерянная слегка. Ей слепили глаза позолоченные солнцем купола церкви из села неподалёку, но переменить направление птица не могла никак. Ей было нужно именно в ту сторону, куда добраться было труднее всего.


А тем временем, над бирюзовыми водами тёплого моря, под недовольные крики одинокой чайки, баклан со товарищи гнал на мелководье рыбу. Та пугалась собственной тени, но даже осознавая всю нелепость своего положения, торопилась туда, где её легче всего изловить. И имали27 её бакланы: слёту-сплаву, или даже, нырнув до дна, по дороге ко вдоху, откуда, разбегаясь, словно посуху, взмывали со свисающим из авоськи клюва рыбьим хвостом. Хорошо быть …бакланом!


…Морской климат. Мягкий, уравновешенный, располагающий к раздумьям и созерцанию. Глядя на то, как волны украдкой облизывают берег, и сам делаешься ласковее, податливее. Иглы приморских сосен – даже они куда как менее суровы наощупь, уступчивы боле, нежели их северные товарки.


Наспех глаженая ветром поверхность воды, вечно измятые её простыни, – бодрит. Горячая, как утюг, галька и нежит босые ступни, и терзает. Но всё – полюбовно, согласно, с тем удовольствием, которого почти что поровну, а иначе – расстройство одно, для одного из.


Просвет грозовых облаков цедит солнечный свет, будто сквозь протёртую пятку шерстяного носка. Быть может, пора уже штопать свои? Впрочем, пускай ещё полежат. Не набрались мы ещё вдоволь тепла и радости. Солнца, как не велико, слишком мало, чтобы растопить всю наледь души. Не торопись, лето! Не уходи!


Очаровательная в своём мнимом несовершенстве, нескладная цапля опустилась неподалёку от церкви, золотой свет куполов которой слепил ей глаза. И чего ж той птице здесь надобно? Ведь ни пруда, ни болота в этих местах не было отродясь…

Всего-то…

– Да что ж ты, прямо на дороге-то?! Неужто негде больше поиграть?

Она огляделась вокруг, и проговорила едва слышно:

– Тут камушки…

– Какие ещё кумушки? – Не понял я.

– К`амушки! Мелкие! Идти не так трудно, как по крупным.

– Ну, знаешь ли… Выбор-то невелик. Или пройти немного по неудобному месту, или не остережёшься, да проедет телега, раздавит колесом, как скорлупку.


После моих слов, её и без того большие глаза, через лупу слёз, увеличились вдвое. И хотя она не сказала ни единого слова кроме, не спросила ни о чём, я предложил свою помощь сам:

– Тебе куда надо-то? Давай, донесу! – И нежно обхватил её за круглую талию.


От неожиданности она сперва втянула голову в плечи, но после вполне доверилась мне и, указав направление, склонила набок милую головку.

Сделав не более пары шагов, я опустил её на вымощенную гладкими листами подорожника, тропинку.

– Вот… здесь тебе будет половчее. – Рассудил я.

…Взамен пустяшной услуги я получил нешуточную признательность и хорошее настроение на целый день.


Всем встречным барышням я кланялся искренне и любезно, а мужчинам пожимал руки, отыскивая для каждого некое приятное, приличное моменту выражение. И кажется даже, моё довольство самим собой передавалось окружающим. Мужчины приветственно приподнимали шляпы, стискивали мою руку чуть крепче обыкновенного, барышни открыто кокетничали, а их маменьки позабыв одёрнуть чадо, улыбались сами, впрочем, для приличия прикрыв платочком губы.


А всего-то… По дороге в купальню я перенёс через дорогу улитку.

Сойка

Обыкновенно скрытная и сдержанная, сойка ворвалась в свой дом посреди листвы дуба и хлопнула веткой, как дверью, да так, что зелёные ещё жёлуди просыпались горохом из карманов дерева, изумлённого поведением жилицы.


Сойка кудахтала курой и охала, повторяла нечто невразумительное, что переняла из подслушанного у людей. Крайнее её возмущение чем-то, случившимся незадолго перед тем, было столь явным, что всякому очевидцу делалось не то, чтобы совестно не посочувствовать, но любопытно принять в птице участие.


Скоро под деревом собралась довольно приличная толпа сострадателей, которые, не вполне понимая причин происходящего переполоха, но обрадованные возможностью излить скопившееся, между делом и в общем, недовольство жизнью, споро перешли от «бедненькая птичка, кто тебя обидел» до «обидчик должен быть наказан».


А тем временем, убедившись, что зрителей более, чем достаточно, сойка перестала хлопать себя крылами по бокам, и оборотившись к ним своей филейной частью, изобразила то, что предпринимают обычно птицы прежде чем взлететь. Впрочем, сойка-то никуда не собиралась!..


Расслышав гневные вопли толпы, не удостоив вниманием палки и камни, летящие к ней наверх, при упоминании ружья, имеющего в наличии у сторожа, сойка слегка, совсем немного занервничала, но памятуя крайней скаредности мужичка, усмехнулась и произвела некий отвратительный звук, напоминающий разом простуженный смех местного звонаря, скрип телеги и качелей, что раздавался иногда со стороны барской усадьбы.


…В оправе утренней и вечерней зорь, да в сопровождении скрежета, производимого неутомимой птицей, прошла вся ночь, которая оказалась самой беспокойной для жителей, населяющих эту округу, где в одном месте сошлись два порока: неблагодарность и любопытство.

Казалось…

Казалось, небо и море поменялись местами. На полотне небосвода, крупными мазками и малыми красками были нарисованы волны, шторм не менее девяти баллов по шкале Бофорта. Вода же, ровная, как отглаженная скатерть, казалась раскинутой для того, чтобы остыла перед тем, как убрать её в шкап. И вода неспешно стыла, прислушиваясь к тому, что делается у неё на глубине, как к сытому бурчанию в животе.


Ну, а там… там происходило всё, как и обыкновенно бывает в морях. Послушное морскому течению мерцание водорослей давало приют немалому числу мальков. Там же, среди морской травы, сообща паслись сеголетки, и по-одиночке – придонные интроверты, что избегали встреч не то с чужими, но и с себе подобными.


На застеленных плюшевыми покрывалами пуфиках и банкетках, позабытыми чашечками лежали опрокинутые навзничь или перевёрнутые вверх дном рапаны28. Противу наземного здравомыслия, первые были полны, тогда как другие свободны, и ожидали новых жильцов, среди которых первыми на очереди стояли раки-отшельники. Прежние скорлупки сделались им тесны и темны.

Сотворённая из той же тьмы, осторожная и обходительная, на мгновение показалась нокотница29, игольчатая акула, катран. Уют обширного её жилища усугубился плотной драпировкой мути из-за многих ливней на морском берегу. Выпятив нижнюю губу, акула неторопливо ощупывала мелководье, вспоминая, как мать водила их с сёстрами по этим местам, покуда они не подросли, а после увела их от берега, туда, где водится более крупная рыба, посытнее.


Казалось, небо и море поменялись местами… Но это только почудилось так.

Благодарность

Соловьи, эти баловни людской молвы, как самой судьбы, задирали крошечную, меньше их самих жабу, прибившуюся ко двору во время очередного ливня. Набравшись сил, как нахальства, птицы делали вид, что разучились летать и роняли себя на малышку. Они то задевали её всклокоченным жабо перьев на груди, то царапали клювом или когтем, не разбирая, куда попадут. В перерывах между набегами, соловьишки яростно откусывали от почти чёрной вишенки, что затерялась незамеченной прочими лакомками.


Отважная жабёнка отмахивалась крохотными ручками от нападавших, как от мошкары и одновременно пыталась ухватиться за скользкий край лохани, неосторожно позабытой хозяйкой у порога. По всей видимости, жабка поскользнулась, оступившись на подножке струй дождя, и оказалась в том месте, именно которого намеревалась избежать.


Заметив происходившее непотребство, я счёл необходимым вмешаться. Отогнав соловьёв, подхватил малышку под живот, осторожно пересадил на широкий лист кубышки, который простирался с берега до воды, наподобие сходней, и предложил жабке остаться погостить, а в случае, если ей покажется подле нас покойно, то и вовсе расположиться для постоянного житья.


– Фу… какая гадость! Ты брал её в руки!

– ?! Брал, а как же ещё?

– Вымой сейчас же хорошенько! С мылом!

– А то что?

– Да как же ты не понимаешь! Они ядовитые30! И ещё… бородавки от них!

– В самом деле?! – Усмехнулся я и перевернул ладонь, на которой, вместо бородавок и следов яда, всё ещё чувствовался лёгкий холод бледного животишка маленькой жабы. Точно такое же ощущение оставляет крепкое рукопожатие, когда оно намного больше, нежели вежливость и куда как сильнее, чем простая благодарность.

Саранча

Дождь переливался с листа на лист, как в фонтане посреди городского сада. Воды было так много, что земля не успевала впитать в себя тающие небеса и они собиралась в лужи, небольшие озёра или ручьи. Поляны превращались на время в болота, неглубокие овраги в пруды…


Спасаясь от воды, кобылка, одинокая саранча, совершенно зелёная, не от сырости, а от окружающей её с рождения травы31, забралась на холм из намытых прежними дождями камней. Тут-то я её и заприметил, да ступая прямо по воде, подобрался поближе, дабы рассмотреть названного родича кузнечика. Деваться той было некуда, и вынужденная терпеть моё присутствие, она лишь смотрела с искренним недоумением прямо мне в глаза.

Вот именно этот пристальный взгляд саранчи, – искренний, участливый, – несколько озадачил меня. На мне не было надето ничего зелёного цвета, а в её представлении съедобным могло считаться всякое, обладающее любым из подобных оттенков.

Выражение, самый взор саранчи был едва ли не по-человечьи красноречив. Да что там, – не кривя душой, это было именно так, безо всяких оговорок. Сочувствие первой минуты сменилось удивлением, затем усталостью, которую сменило разочарование, отрешённость, а вскоре и вовсе безразличие. Не ко мне, к самому себе.

Будь я более внимательным, более сердечным, то не оставил бы кобылку один на один с её тревогой. Однако, вполне утолив свой никчёмный интерес, я удалился. Впрочем, ввечеру я всё же вернулся к холму, удостовериться, там ли ещё моя знакомица. Но нет, камни были уже пусты.

Следующим утром, прогуливаясь по саду, я выловил её бездыханной из пруда. Судя по виду, трагедия произошла совсем недавно, и повремени я намедни уходить, кобылка хлебнула бы досыта не воды, а жизни, до своих полных двух лет.


Неведомо, что послужило тому причиной, – моё ли навязчивое, равнодушное любопытство или обилие дождей32, но я-таки беру всю вину на себя. Не стоило вторгаться в чужую жизнь корыстно, без намерения помочь или спросу33. Существуют же разница меж любопытством и вниманием, в конце концов!?! Только вот не каждому она видна…


А коли спросите, в чём была та корысть… Пусть не теперь, но когда-то прежде и наверняка потом, окажетесь виноваты и вы.

Отцу

В детстве меня коробило слово «отец». Оно казалось нарочито грубым, отстраняющим от родного человека. Но, с его уходом, всё поменялось. Это слово помогает не разрыдаться, хотя, если честно, довольно слабо.

Автор


При первом знакомстве с новым человеком, он всегда интересовался, есть ли у того в жизни цель. Одни принимались приглядываться, не шутит ли он, другие с серьёзным видом сочиняли на ходу нечто, что в последствии оказывалось вполне себе правдой. Но никто, ни один из них не ответил так, как ему было нужно. Он искал в жизни интереса. «Чтобы было интересно!» – Так просто говорил он, и эта очевидная правда жизни делала его в глазах окружающих не от мира сего, чудаком, который знает нечто, неведомое прочим.


Как-то раз, когда мы шли с ним после похорон родственника, бок о бок, нога в ногу, не сговариваясь, просто так выходило само собой, и он спросил меня, преувеличенно внимательно рассматривая дорогу впереди:

– Как ты к такому?

Посмотрев на его напряжённое лицо, на щёку, обмороженную волнением до мурашек, я ответил честно:

– В ужасе. Цепенею. – И уточнил, не скрывая испуга, – Надеюсь, ты не собираешься устроить мне подобное?!!!

– Не волнуйся, я планирую прожить до ста двадцати одного года…


Эх… лучше бы он не рассказывал про то никому, а твердил, как и прежде, что Лермонтова ему ни за что не пережить…


Каким же я был глупцом! Ведь он и вправду успокоил меня тогда, дал надежду на безмятежность, на возможность ещё немного побыть ребёнком…


***


В прошлой жизни шмель был певчим, не иначе. С утра пораньше он связно, но нудно голосил свои псалмы, от которых сперва делалось тоскливо, а после клонило в сон. В общем же, басок шмеля наводил на мысли о быстром течении жизни, и об её непререкаемом праве быть самым прекрасным из возможных даров. Одна беда, мы часто столь небрежны к подаркам, будь то цветок или талант, ровно так же не умеем обращаться бережно с плодами чужих, а подчас и собственных трудов.


Говорят, что усердие весьма похвально, но ради самого себя, минуя душу, – пустая трата времени. Впрочем, даже и вложи ты дюже от сердца в работу, – результат, всё одно, покроется пылью забвения когда-нибудь. А, коль скоро дело обстоит именно так, стоит ли утруждать себя, отвлекаясь от проистечения бытия? Не лучше ли отдаться на волю судьбы и приготовленных ею случайностей?

Может оно так и было в самом деле, и, по здравому рассуждению, шмелю стоило опустить крылья, присесть на ближний цветок, ожидая, покуда склюёт его птица или ветер словит в холодный кулак, наиграется, да бросит в реку. Но шмель не отдавал предпочтение уму34 в ущерб сердцу, также как было глубоко безразлично, кто и что думает про него, вкупе с его ролью в круговерти вселенной. Не заботился он о себе ни в прошлом, ни в будущем, а жил одним лишь настоящим, от которого не ожидал ровным счётом ничего…


– Как это?! Для чего ж он тогда жил, этот ваш шмель?

– Так чтобы использовать данный ему дар, не вытоптать на корню возложенную на него надежду!

– Не понимаю…

– Интересно он жил! С интересом ко всему, что его окружало!


***

– Ты знаешь, когда я по-настоящему счастлив? Когда я лежу на дне реки или моря, – всё равно где, – и гляжу на серебристое зеркало поверхности воды. Мне больше ничего не нужно, только это.

Впору

Заслонив собой кошачий глаз солнца, сбился чуб облака. Ветер сдувал его тщательно, но тщетно, так как облако неизменно возвращалось на место, и даже то, что земля понемногу отворачивала голову, разглядывая по правую руку, на востоке обкусанный мелкими зубами сосняка горизонт, никак не помогало делу.


Листья подорожника перебрасывались кузнечиками, словно бы воланами. Иногда в их шутейную перепалку встревали одуванчики, но у тех всё выходило как-то нехорошо, дурно, невпопад. Может быть, мешал их пышный начёс, а то и неловкость пальцев листвы, с которых кузнечики соскальзывали в траву, где путались и после нескоро могли выбраться обратно, чтобы вновь вступить в игру.


Бронзовик, известный на всю округу притворщик35, крутился тут ж, неподалёку, делая вид, что рассматривает травинки. С сердитым гудением он ощупывал каждую, будто выбирал на базаре зелень, а сам внимательно следил за тем, как забавляются другие. Жук не мог позволить себе подобной праздности36, но чужие праздники любил, и не сетовал, как иные, на непозволительный, недоступный ему досуг, не пенял, не завидовал сторонней радости. Да и вообще, он был большой добряк, этот бронзовик, а за сиянием его металлических доспехов скрывалась трепетная душа поэта, ибо временами, забывши обо всём, он подолгу восхищался одним-единственным цветком37.


Чего мы хотим от окружающих? Чтобы те жили своей жизнью или следили за нашей? Загодя одобряя всё, что будет сделано нами или оценивая? Но дотошно или справедливо, для блезиру или всурьёз?.. А оно вам, действительно, вот так и надо, – по чужим меркам?! Ведь это, как надевать одежду не по размеру. Всё одно будет не впору.


…Когда ветру удалось, наконец, справиться с непослушным седым локоном облака, солнце, прикрыв веком горизонта глаз, уже дремало безучастно. А пришедшая на смену дню ночь, ловко заправив то же самое облако за бледное ухо месяца, да щурилась близоруко, присматриваясь к своему отражению в каждом из осколков зеркала воды, разбросанных по земле…

Судьба

Надтреснутый плафон леса едва пропускал свет лампы луны, что несомненно был ярок, но определённо утверждать про то можно было лишь дождавшись осени, да и то, если бы деревья уже успели побросать наземь утомившую их ношу листвы, и не были елями или соснами.

Из-под подола леса было видно круглое колено сломанного напополам ствола ясеня.


На холсте неба подсыхала небрежно написанная акварель облаков. Да и не акварель ещё, а так, сырой набросок.


Жёлтые цветы вечерней примулы, яркие, как звёзды, манили к себе доступностью, но тронуть их, оскорбить прикосновением, не поднималась рука. Не ощупываем же мы небосвод! Не треплем луну за впалые щёки, уговаривая начать. наконец, кушать, не засиживаться допоздна, а ложиться спать в одно и тоже время. Единственно, в чём можно нас упрекнуть,– что не без корысти подглядываем за ссыпающимися с высоты блёстками метеоритов, дабы загадать заветное. Вдруг, да сбудется оно.


– А какое у тебя желание?

– Не скажу!

– Ну, ладно тебе, брось жеманиться. Что тут такого?! Ведь все знают, это так, пустяки, выдумка! В самом деле хоть загадывай, хоть нет, – кому что суждено, то и будет.

– Ах если эдак, то я тем более промолчу…


Сквозняк, коим отличается вечерняя пора, пробежал промеж них холодным ручьём и прежняя теплота, что мнилась вечной, понемногу рассеялась. Ей показалось вдруг, что он не так уж добр, а ему, что она не слишком уж хороша, есть и покрасивее, и попроще. Они пришли сюда вместе, да ушли порознь, и огненный росчерк с небес утвердил то, что произошло.


– Судьба… – С горечью скажет один.

– Она. – Согласно вздохнёт другой.

Стирка

Сальный даже на вид, пар вырывается из узких ноздрей разбухшей от сырости двери в ванную. Мне интересно было бы зайти внутрь, обнять его облако, почувствовать как проскальзывает оно сквозь пальцы, оседая на ладонях и щеках. Но, заслышав глухой скрип влажных половиц под моими ногами, мать предупреждает:

– Не смей заходить, отправишься в угол!


Я неохотно отступаю назад, в полумрак коридора и направляюсь в кухню. Взвесив на весах родительской проницательности немалую толику моей неуклюжести и любопытства, мать кричит мне в спину, приоткрыв дверь в ванную:

– На кухню ни ногой! Там в баке кипятится бельё!


Чтобы вслед за тем не вскипела сама матушка и не всыпала мне «по первое число», я бреду в прихожую, усаживаюсь на низкую, в треть аршина скамеечку, которую для своего удобства смастерил дед, и принимаюсь ждать, когда мать сама позовёт меня на помощь, «крутить» бельё.

Прежде, чем вывесить постиранное на улицу, его нужно было хорошенько отжать, пустив между двумя барабанами, дабы успело высохнуть до того, как переменится ветер. Южный нёс к нам сажу с фабрики неподалёку, превращая белоснежные простыни в серые тряпки.

Обычно мать придерживала наволочку или пододеяльник, а я, вцепившись в ручку, приводившую в движение барабаны, крутил её изо всех сил. Первый раз бельё не скупилось на влагу, разве что не желало, чтобы ему плющили швы, но я наваливался телом на рукоять, отжимая постельное почти что досуха. Лишь отцовские рубахи избегали подобной участи, их мать сушила бережно, на распорках, чтобы не поломать манжеты с воротником.


Подплечники, подмышники, подворотнички, которые надо было отпороть перед тем, как топить одежду в тёплой воде. Стружки хозяйственного мыла, похожие на измельчённые тёркой финики. Вкусный запах от распаренной древесины дубовых щипцов, обваренных кипятком белья, и скользкий из-за слёз носовой платок, который мать заставляла стирать руками в тазике на табурете.


Кажется, что всё это было не для чистоты даже, не для порядка, а одних воспоминаний ради. Чтобы были! Чистыми, как снег…

Нет веры августу…

Шершни, слепни и оводы, каждый сам по себе, играли партию в теннис, но не один на один, а сами с собой. Преградой своим порывам они избрали тугую, податливую из-за жары поверхность пруда. И с обеда до сумерек было слышно нескончаемое «Ж-жух!», покуда луна, наконец, не отправила играющих спать. Как там говорится? Во всём нужна мера? Ну вот, то-то и оно.


Облако, что чудилось длинным, пушистым усом, сорвавшимся с лица Деда Мороза, неведомо как занесённым в лето, не скрывало солнца и от того казалось не помехой, но украшением неба. Ветер, сторонник совершенства талантов и добродетели, гнал облако прочь, как ненужный сор, пока оно в самом деле не рассеялось, оставив солнцу разбираться с текучкой дня самому.


Истома зноя стала виной тому, что бабочки пьянели от переизбытка сил, а жуки, лишённые их, напротив, падали на спину в траву или в пыль дороги. Перебирая ногами, они лениво топтали небосвод, им казалось, что вскорости добредут, куда надо, хотя лучшее, что их ожидало – быть отвергнутым голодным, но разборчивым птенцом. А худшее… Мало кто вспомнит себя после хруста раздавленных надкрылий.


Август собирал яркие лоскуты листвы в подарок сентябрю. По слухам, тот большой мастер плести цветные коврики лесных дорог, как интриги. А каверза осени лишь в том, что, наткав дорожек, она не оставит их для радости сердца и глаз, но задубив дождями и подсушив хорошенько морозцем, отправит под спуд снегопада, где они скоро потеряют свой праздничный вид, и сделаются в один тон со слякотью.


Август. Он лето ещё, а уже выглядывает наперёд: где там осень, загадывает встречу с нею, и, заместо того, чтобы поддать жару, студит ночи, ибо осень не любит горячих подушек, да всё раньше ложится спать.


Нет веры августу. Вовсе нет, никакой.

В самом деле…

С неподдельным, искренним интересом, детёныш лягушки наблюдал за тем, как бережно я отодвигаю руками занавес воды. Не отпускаю, как иные, пощёчин гребков, уродуя её гладкие щёки, но стараюсь не разбрызгать ни капли той радости, которой отдаёшься невольно и безраздельно, делаясь лёгким и ловким, словно дитя, что нежится под сердцем матери, с полуулыбкой прислушиваясь к тому, что его ждёт там, за пределами уюта доселе безмятежного мира.


Сдержанность, с которой вода принимает всё, что преподносит ей судьба, вызывает восхищение. Канувшее в её глубины, остаётся неузнанным, позабытым, сокрытым от посторонних взоров. Она не болтлива, вода, но не чинит препятствий тому, кто наберётся воздуху, как смелости погрузиться в пучину, дабы рассмотреть что там и как. Ну, а в тех звучных местах… Рыбы припудривают незамысловатые письмена, выведенные на песчаном дне перьями створок моллюсков. Фразы разборчивы до поры. Первый же шторм спутает все слова, переменив порядок, смысл, так что придётся начинать всё заново: и думать, и писать, и пудрить, из-за чего всякий раз будет не так, да не то.


По течению, как по ветру, водоросли кокетливо встряхивают: кто кудрями, кто длинными локонами. Украшенные рыбьей икрой, будто гроздьями янтаря, они не хвастают перед теми, кого обошли стороной, не достало кому подобной обузы, ибо, лишённые лицемерия Primus inter pares38, они и в самом деле равны.


…Плыл я так медленно, как мог. Вода играла мной, то баюкая, то пощипывая за пальцы своими – нежными и холодными, когда я заметил пристальный взгляд лягушонка, что сидел на берегу. Он был худенький, с треть мизинца, не больше. Лягушонок рассматривал меня почтительно, словно старшего брата, причуды которого не стоит осуждать, но принимать его таким, каков есть. Время от времени лягушонок спокойно, умиротворённо вздыхал, отчего привёл меня в смятение:

– Ты чего так горестно вздыхаешь, кроха?


Малыш без труда понял если не человеческую речь, то переливающуюся через её край сердечность, и не двинулся с места, даже когда я вышел из воды, чтобы подойти к нему:

– Отчего ты грустишь? Что произошло?


Лягушонок повернулся боком, предоставив убедиться в том, что он в полном порядке, после чего вновь повернулся ко мне лицом. На первый взгляд, он был в порядке, единственно, казался слишком худым. Младенческий прозапас был уже растрачен, а нагулять жирок покуда не довелось, но как он был хорош! Крошечные его глаза излучали ту вселенскую мудрость, коей мы добиваемся образованием и рассуждениями.

На страницу:
4 из 6