bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Всё одно

Дождь по всю ночь занимался стиркой, и наутро небо от неровного спила сосен до самогО горизонта было покрыто мыльной стружкой облаков. Уходя, не нарочно, обмакнул дождь каждую иголочку сосны в чистую воду, из-за чего веточки засияли, как бы облитые сладким сиропом, либо свежевыгнанным летним мёдом. Да так это всё ладно, да славно…


И чудится в неясный рассветный час, будто поросшие тысячелистником поляны густо посыпаны колотым сахаром, словно в добрую память о храбрейшем из героев, Ахиллесе. Он, как и все мальчишки, наверняка был сладкоежкой, и в тайне лакомился перетёртым кунжутом с мёдом16. Тысячелистник17 же, прозванный в его честь, хотя и горчит, да не огорчает собой, а как пользовать его при многих хворях, знает самая последняя русская баба в деревне. Да, к тому же, от ран, омытых отваром сей полезной травы, не остаётся и следа.


Подчас, смеётся над иной бабой вОрон, глядя, как та срывает корзинки белых цветов в подол, а сам после пасётся в тех же зарослях, имея в виду грядущую мочливую18 осень и бесконечную стыдь19 зимы.


Впервые вылетев из гнезда, дети вОрона оценивающе разглядывают окрестности, и капризничают заодно так, что слышно на всю округу, даже в самой дальней просеке, что у реки. Скромные в родном дому, теперь они переборчивы и вопиют ежеминутно : «Не то!», на что каждый из родителей резонно ответствует: «Не хочешь, не ешь, значит не голоден», – и проглатывает добычу подле раскрывшего рот дитяти, после чего улетает, ухмыляясь, да сверкая зловеще, отражённым в зрачках солнцем. Оставляя без себя своё потомство впервые, ворон, впрочем, неусыпно следит издали за тем, как озадаченный воронёнок принимается гулить. Выходит как-то совсем уж по-человечески: он и агукает, и стонет, и причмокивает, закусив сладкую макушку сосны. Ну, так и ничего, пусть. Так лишь и дойдёт, как оно, без мамки-то с папкой, жить, ибо, помимо них, свет солнца слишком ярок, а луна чересчур мутна.


– Стр-р-ра-а-ашно! – Вскричит в другой раз тонкошеий воронёнок.


Повсегда отзывчивый филин хочет было встрять тут же, по своему обыкновению, с неизменный своим «агу», да вОроны не допускают помешать уроку.


Утро давно уж оставило думать про рассвет, а горизонт затаил свои устремления до поры, под промокшей насквозь дерюгой ночной мглы. Столь же туманно и будущее, рассуждать о котором, тоже, что лить воду в загодя непустое, всклень20 ведро. Всё одно – намочишь ноги, как не пещись21…

Чёрный пёс

Вдоль железнодорожного полотна, по полосе отвода, трусИл чёрный пёс с белым пятном на груди. Когда тот был ещё щенком, люди говорили, что он весьма мил, а пятно напоминает платок или галстух. С возрастом белого сделалось немного больше и стало похоже, будто из-за ворота пиджака выглядывает чистая рубашка.


Всю свою жизнь пёс трудился. Он заботился о сохранности хозяйского добра, к коему пёс причислял любое движимое и недвижимое имущество, живность, надворные постройки и даже командированных, – птенцов ласточек, за которыми он присматривал, покуда те не научались летать столь же уверенно, как и их родители.

Хозяйкою пёс почитал низенькую неказистую старушку, а её супруга считал собственностью хозяйки, и потому увязывался за стариком, куда бы тот не шёл. Не из любви-с, но по причине чувства ответственности за его невредимость.


Известно, что век собачий слишком короток, да случается так, что линия жизни того, единственного изо всего человечества, которого пёс выбрал своим повелителем, обрывается раньше. Старики ушли один за другим и пёс остался… Кто-то сказал бы, что «не у дел», но сам себя он чувствовал круглым сиротой. Нерастраченная его любовь была куда больше его самого, она томилась подле и искала, к кому прислониться. Привыкшему усердствовать во благо многих псу было тоскливо, хоть вой. Живность разобрали соседи, кот недолго помыкался и тоже ушёл со двора. Даже ласточки передумали вить гнездо под крышей сарая.


Однажды поутру, оглядевшись по сторонам, но не отыскав причины оставаться на привычном месте, пёс вздохнул, напился дождевой воды из своей миски и отправился в путь.


Спустя неделю, некогда совершенно чёрный пёс с седой мордой всё ещё шёл вдоль полотна железной дороги. Камни насыпи ранили сухие подушечки его лап до крови, но он шёл, не обращая на то никакого внимания. Псу нужно было непременно успеть найти человека, который согласился бы принять в подарок остаток его собачьей жизни.


Говорят, он-таки отыскал достойного, и прилёг у давно пустующей будки в его дворе. Только правда то или нет… Хотелось бы, чтобы это было так, а там… как знать, как знать…

Он умеет

Вы замечали, что дождь точен и всегда достигает намеченных им целей? Он загодя знает, кого поразит и как, но он не забияка, вовсе нет.


Дождь обыкновенно чист, музыкален, и держит ритм, чего бы это не стоило ему. Вода льет с него в тридцать три ручья, а он неутомимо неумолим. Вперив в пространство рассеянный взгляд, расположившись чуть сбоку от себя самого, в стороне, не на проходе, дабы не помешать никому, отрешённо, как бы чужими руками перебирает всё, до чего может дотянуться, чтобы не пропустить и употребить любое, из чего можно извлечь хотя какие-то звуки.


Но как-то так выходит, что под его чуткими пальцами играет всё: заборы и крыши, подоконники и стёкла, стволы деревьев и сама листва. Особенно звучит земля. По особенному! Сперва сухая и надменная чересчур, она отвергает, отводит руку дождя, а после, проникаясь тихой музыкой, втягивается в обворожительный её ритм и смягчается, а распаляясь, сама уже стремиться поднять себя куда как выше, чем была.

В распоряжении дождя больше глухих звуков, звонкие не для него, те удобны многим, которые предпочитают банальности и прямолинейны не от того, что честны, но просто не умеют постичь разницы меж серым и бледно-голубым, промежду иронией и сарказмом. Таким, коли придёт случай выбирать из страсти с любовью, выберут первое, ибо не научены видеть стоящее настоящее. Не дано.


Дождь. Редко званный, уходит, не попрощавшись, и оставляет после себя на виду вымытый из углов сор, нечистоту и много лишней, на взгляд, воды. Но как хорошо делается после того, как он уйдёт! Свежо! Во всех смыслах свежо!


Он всегда знает, чего хочет, и умеет добиться своего… какой-то там… Дождь?

Сойдя с карусели земли

– Сойдя с карусели земли, что оставляет после себя человек?

– Да, много чего. Кто как.

– Займут ли другие его внезапно опустевшее место в строю живущих?

– Навряд. У каждого оно своё.

– Ну, а забудут ли про ушедшего?

– Увы.

– А до какой степени скоро?

– По-разному, от него зависит не всегда.


Кинулся серой мышью камень под ноги, перебежал путь. Заметил его сам и не споткнулся или под руку обвела стороной судьба, – не всё ли равно? Сложно понять, ибо можно сказать правду, ответить честно, да окажется ли то истиной? Занавесь её тумана колышется изредка от поползновений разгадать суть вещей. Разглядеть нечто подробно или в общем совершенно невозможно. Иной раз кажется – вот оно, постиг! Ан, нет… Но всё же по некоторым очертаниям, которых касается влажная ткань истины, можно угадать, подчас, про то обольстительное очарование, которым богата она.


И всё же, всё же, всё же… Скрывшись за белой плотной занавеской тумана, округа долго переодевалась, но вышла ровно тою же, что и была. Вероятно, она хотела поразить своим новым видом, обратить на себя внимание, поэтому прибиралась долго, со тщанием и усердием, достойным неуверенной в своей привлекательности красавицы, которых так немало на белом свете.


Толь почудилось это, то ли и вправду было именно так?


Из-за осевшей на иглах дождевой воды, сосны делаются голубыми. Разве терзается кто, что это не навсегда? Заботит это кого? Нет?! А зря…

Солнечный свет

Чем пахнет солнечный свет? Ну, уж совершенно точно – не рынком, с ручьями, перегороженными дамбами разбухшего от воды сора и переспевших до шоколадного цвета яблок. Запах света солнца немножко, совсем капельку напоминает пыльный аромат маковых, пепельного цвета, зёрен, а так… если подумать, чудится, что ещё немного – мёдом и той шаткой свежестью промежду чистотой и болотной сыростью. Она, коли в меру, – хороша.


От пробора тропинки веет тёплом земли. Ровно расчёсанные ветром пряди трав влекут к себе всяких жуков, дабы им зарыться поглубже, но, так и не насытившись, покинуть сей бренный, обременённый немалыми прелестями, мир.


Иные жуки трубят про своё приближение наперёд, требуя наград и почестей, поклонов гроздей цветов в их лучшем богатом убранстве. И… в известный час, непременно-таки получают своё!


Те жуки, что поскромнее, да поизворотливее, наезжают целыми семьями, втихомолку, а после распоряжаются всею округой, ровно жили тут испокон, со времён того бобового царя, про которого все слыхивали, да не видывал никто.

Кузнечики, гарцуя на воображаемых лошадях, перескакивают лихо через тропинку, словно через наполненный водой ров, и не на шутку распалясь, закусывают поводья ветра до скрипа в ушах.


Яркий полдень переполняет собой любого, кто наберётся смелости прямо глянуть ему в ясные голубые глаза. Говорят, глазливы они куда как более чёрных. У тех дно илисто, да мелко, а у голубых ни берега, ни мягкого песчаного исподнего, – сплошь омуты и водовороты. Посмотришь в них, и всё, пропал. Не променяешь их уж больше ни на какие.


– Так и чем пахнет он, тот ваш солнечный свет?

– Улыбкой мамы, навстречу первенцу, прикосновением любимого, мокрым носом щенка… Да чем угодно вашей душе! Если она, конечно, есть…

Приметы времени

– Ты что, увольняешься?

Я изумлённо глянул на сослуживца и пожал плечами:

– Да нет… вроде. А с чего ты так решил?

– Ну, как же! – Хмыкнул мой прозорливый товарищ. – На столе порядочек, ни рассыпанного кофе, ни опилок от карандаша!

– Стружек… – Машинально поправил я, и переспросил:

– Так с чего такие фантазии про моё увольнение, не пойму!


И наш непревзойдённый бездельник, второгодник и многократный чемпион по шахматам между мужскими уборными факультета психологии и геологии неназванного университета, присев на угол моего стола, в двух словах растолковал мне метафизику неведомой мне доселе приметы.


– Видишь ли, человеку свойственно обживать пространство в общем, и место обитания, в частности. Подстраивать его под свои потребности, дабы исключить напряжение из своего энергетического поля. У каждого из нас неодинаковая длина рук-ног и туловища, а посему – даже стакан с карандашами у каждого стоит там, куда ему будет удобнее дотянуться.

Привычки индивидуума обуславливают форму пространства, которая сгущается подле его потребностей. Ненужное именно ему отступает на второй план, делает незаметным, как бы несуществующим.

– Несущественным? – Невольно перебил я.

– Да, именно так. Второстепенным именно для него, неважным в данном конкретном случае.

– А что с приметой-то? – Поторопил я товарища.

– Сейчас-сейчас, мы как раз добрались до неё! – Улыбнулся он. – Так вот. Человек не цветок, которого вполне устраивает регулярный полив и уют горшка с землёй на окошке, и он, за редким исключением, стремится к переменам, которые зарождаются в его сознании исподволь. И первым проявлением неосознанного пока желания является возвращение вида рабочего места к усреднённому, обычному виду. Человек внезапно замечает крошки на своём столе, обрывки бумаги, стружки, как ты говоришь, карандаша. Тем самым он как бы платит по счетам перед переходом в следующий этап своей жизни.


– Ну, так и что, Мессинг? Ты предугадываешь большие перемены в моей судьбе?

– Не поминай всуе имя нашего досточтимого и лукавого преподавателя! Он в пятый раз не поставил мне зачёта! А про перемены… Они грядут, но необязательно физические.

– Какие же, к примеру? – Поинтересовался я, озадаченный более обыкновенного проницательностью моего визави.

– Быть может, ты намерен-таки жениться, мой друг! И, коли это действительно произойдёт, я убедительно, настоятельно прошу тебя призвать меня в свидетели сего замечательного события!

– С чего бы это? – Усмехнулся я.

– Я мастер говорить тосты и очень люблю пожрать, знаешь ли! – Воскликнул мой сослуживец, лихо, по-гусарски спрыгнул со стола, едва не свалив чернильницу, но не повёл даже бровью. Впрочем, подозреваю, что даже сбей он на пол всё, что было на столе, его бы это не смутило. Ибо, – в пятый раз пересдавать зачёт самому Вольфу Григорьевичу и не удосужиться открыть конспект, это надо обладать завидным нахальством и самоуверенностью.


«Далеко пойдёт…» – Думал я, разглядывая удаляющуюся в сторону уборной спину сослуживца, и оказался прав.

За окном

Слушать тихую поступь дождя за окном – это как петь с закрытым ртом, когда хочется сделать куда как больше, чем в состоянии. А чего б не выйти, да не погладить, хотя с порога, по мокрым волосам ливня, не улыбнуться ему и не дать себя приобнять? И пускай рубаха прилипает к телу, и от висков по щекам льётся солоноватая вода, зато узнаешь тогда, что умеешь плакать не только ты…


Лес сбрасывает наземь серебристые рога сухих ветвей, будто олень. Ветер тому свидетель, он уже отстоял своё право быть собой, когда, размахнувшись, бились друг об друга: дуб с дубом, клён с клёном, ясень с ясенем. И нет нужды враждовать им теперь.


К широким коленям пней льнут дети, – совсем зелёная поросль, – глядят доверчиво снизу вверх на взрослых, что одобрительно кивают им с высоты своего немалого роста, и также, как они, тянутся к облакам, торопятся вырасти скорее. Спешат получше разглядеть небо! А уж как спешатся со скакуна юности, почнут рассматривать ту жизнь подробно, да рассудительно. Не токмо никуда не спеша, но нарочито степенно, дабы дать случай времени вовсе позабыть об себе. И уже не столь рьяно будут манить их небеса, и чаще станут поглядывать, – что да как там, внизу, на земле.


Судачат промеж себя бездельники, что завитки облаков часто схожи с чисто вымытыми шампиньонами, а ещё больше того – на медуз из клейстера или овсяного, на воде, киселя, кой некогда резали на большие куски и подавали по постным дням на большом деревянном блюде. Может и так, им виднее.


И покуда некто разглядывал облака, день со слезами уходил в прошлое. Щурил выцветший глаз солнца на окрестности, чтобы было из-за чего всплакнуть как-нибудь потом. Рана заката ещё немного кровила, но затягивалась быстро, оставляя заместо себя тонкий рубец горизонта.

А уже после – одна лишь ночь топала за окном, шлёпая босыми пятками по земле, и сбивала от скуки капли дождя с листвы одним щелчком.

Противные они…

Отчего, так часто человек отзывается на чужую боль только через сострадание к себе самому? Себялюбие – не лучшее из человеческих качеств, из сонма многих мы используем те, что требуют меньшего участия души. Затратное это дело, однако…


Детский сад на мелководье, вдали от берега. Гора, лоно которой залито морскими водами, предоставила приют и убежище для молоди рыб, крабов, да прочих двустворчатых и брюхоногих. Ей ничего не стоило выставить свой шероховатый локоток ближе к поверхности моря, а тем – не то забава, но возможность вырасти, нетронутыми ненужным вниманием. Однако ж, человек… хвала его непомерному любопытству! – найдёт возможность добраться туда, где его не ждут и подсмотреть за тем, что от него скрывают.


И в таком случае отшельники, попрятав руки-ноги в раковину, скатываются в паутину водорослей на дне. Крабы, в ужасе вращая глазами, бочком-бочком, как предвосхитивший своё появление на сцене третий пенёк в пятом ряду, скрываются за занавесом морской травы. Крупные рыбы тают в глубине, брезгливо выпятив нижнюю губу, и только малышня вся на виду. Куда ей?! Где затаиться, если некогда почти прозрачное тело стало обретать окраску?! Не прижмёшься уже к спасительной стене воды, слившись с нею на время, покуда пытливый взор тщится узнать в призрачной запятой юркое, но беззащитное рыбье дитя. Марказитовые глазки сияют, как крошечные маяки, в надежде обрести помощь, которой обыкновенно неоткуда взяться, ибо всем либо невдомёк, либо недосуг.


– Дама! А в в курсе, что между камней живут страшно ядовитые рыбы?

– Да ну! Вот ещё!

– Верно вам говорю. Скорпены. Третий от головы шип у этой рыбы весьма ядовит. И стоит вам пораниться об него… Ох. И не завидую я в таком случае никому!


Женщина испуганно кидается прочь, а я отправляюсь проверить своих подопечных. Рыбки, игрушечные бычки, весело резвятся и даже пытаются вовлечь меня в свои игры, но я слишком неуклюж и неповоротлив, чтобы соперничать с ними в их вновь беззаботной возне. А посему, – просто радуюсь, глядя на них.


Морская собачка, и та одобрительно скалится в мою сторону из своей каменной норы.


И всё было бы многославно22, да благостно, коли бы в четверти мили23 от того места, где мы с рыбами праздновали победу, по берегу не ходил пацан, и под одобрительные возгласы родни не собирал маленьких медуз в сачок. Зачем? Так чтобы вынести на берег и растоптать. Противные они, говорит. Скользкие, как кисель.

Памятка обучающимся

Он выглядел и вёл себя безукоризненно, так представлялось ему самому. Выставив вперёд сухую с рождения, словно бы старческую руку, он постукивал пальцем по плоскому ложу камня, на котором расположился, и, судя по всему, чувствовал себя не менее, чем патрицием. Не утруждая зрение подробностями, могло показаться, будто бы он задумался об чём-то и задаёт нужную рифму нестройному табуну своих размышлений. Однако же, всё было несколько иначе. Более внимательному и любопытному, подле рака-отшельника, а это был, безо всякого сомнения именно он, стали бы видны мелкие, едва заметные рыбёшки. Новые, ещё незапятнанные, белые одежды не скрывали ни их сути, ни простодушия. По оттенку, они были почти что вровень с окружавшей их водой. Нагретые и простывшие уже мокрые простыни чередовались промеж собой. Эта самая неравномерность была призвана закалить их, приготовить к грядущим трудностям бытия, дать представление о вспыльчивом норове жизни, и, как следствие, – непредсказуемости их собственной судьбы.


Впрочем, не одни лишь боги водной стихии трудились над будущностью мальков. Знамо дело, Нептуну с Посейдоном немало было забот и без того. Но тот самый рачок, чьё отшельничество начинало уже тяготить его самого, решил развлечься назидательной беседой с малышнёй, которая, по младости лет и простоте рассуждений, принимала всё за чистую монету, доверяя всему, что ни скажут старшие.


Оно бы и не стоило так слепо, безоглядно полагаться на иных, да известное ж дело, – покуда бОльшую часть из молодых не съедят благие намерения, уцелевшим не набраться мудрости и уму разуму, не разобраться в прописях истин ни за что.


Итак! Постукивая сухощавой ладошкой по гранитной плите стола, рак отшельник вдалбливал в юные головы мальков понятия о немногом весомом хорошем, имеющем шанс затеряться среди многого дурного, как промеж водорослей пропадают вмиг золотые монеты и перстни. Обрастая морской травой до неузнаваемости, канут они навечно, оказываясь незаметными даже на самой небольшой глубине.


Шевеля губами в такт речам своего непрошеного ментора, мальки кивали согласно, а тот, едва завершив нравоучение, самым коварным манером ухватил ближайшую к нему рыбёшку за пухлую щёку, и отправил себе в рот.


Рак-отшельник, надев на себя личину обветшавшего по старости, безобидного для рыб рапана24, втёрся в доверие к малышне. Несомненно, в том есть доля вины гуляющих неподалёку расслабленных нерадением, да леностью нянек, но…

Нотации, из чьих бы не происходили уст, вольно или невольно заключающие в себе вселенскую мудрость, при всём том, часто корыстны, а подчас и лукавы, о чём нелишне помнить обучающимся всяких начальных, средних и высших учебных заведений.

О горЕ и гОре

Гора так долго сидела на берегу моря, опустив крепкие, но худые ноги в солёную воду, что задремала. Мальки бычков скакали по волосатым коленкам каменища, будто кузнечики, а она ничего, щурилась и щерилась сонно. Истома овладела ей в такой мере, что возжелай она сделать любое движение, то это повлекло бы за собой волнение и на суше, и на море.


А посему, гора позволяла детворе играть собой. Известно, ей делалось немного щекотно от того, да пусть резвится малышня, повзрослеет – набегается ещё по причине страхов и забот, – не иначе, что именно так рассуждала про себя гора.

Ну и шустрят мальки, шалея от собственных шалостей. Вот только что дёргали водоросль за хвост, как уже терзают её гриву, и не делая различий, что совать в рот, тут же берутся грызть песчинку.


– Оставь её! Гадость! – Бормочет утёс мальку, а тот таращит марказитовые глазёнки, но не перестаёт мусолить несъедобную крошку.


Ну, что ты будешь с ними делать? Дети…


Не дожив до иных, известных в миру забот, нет покуда рыбёшкам никакого дела до синяка надвигающийся грозы, что разливается по горизонту. Недосужно оборачиваться и на проплывающих мимо, будь то схожие с ними или те, двуногие, от которых, так шепчет на ухо ввечеру волна, все беды и несчастья, имён которым не счесть, а из причин всего одна.


…Проблески стаек мелких рыб в волне мерещятся сединой. И красиво то, и грустно. Скоро время на расправу, ох как скоро. Не то брезгает нами? Так торопится сбыть…

Жалью жаль

Утро будит рыбёх солнечным лучом, ерошит морское дно, проводя загорелой рукой по загривку водорослей, и нежно расправляет завитки, которые тут же сворачиваются обратно в выгоревшие добела кольца.


Рыба расхаживает под водою. Не бесцельно, отнюдь, но вынашивая известную ей одной мысль, про которую благоразумно помалкивает до поры. Изредка она останавливается, замирает на месте, парит супротив прилива и прочих, увлечённых между прочим им, что при непрестанном всеобщем кружении непременно обращает на себя всеобщее внимание… и, в довольстве собственной персоной, рыба хлопает себя плавниками по бокам, ровно с досуги, никак не с досады, как некая бабочка. Но не та, изнеженная, с мозаичными крылами, что усаживается без спросу на бутон чертополоха, дабы растеребить его, пробудить желание разгладить поскорее свои наряды, да в пляс под руку с ветром, что «всегда готов» и совершенно обязательно кавалер25, – держит кренделем руку, упершись в тугой бок, точно чаша из стекла… А другая, – рыхлая немного, не высушенная ещё непомерными бабскими трудами и хворями, да беспокойством про всех, жалью, которая обо всех, об каждом, любом, далёком и близком.


Надумав что-то наконец, рыба отступает в тень глубины и сытная взвесь планктона кружит возле неё, как снегопад в струях света.


…Тем временем, солнце перемешивает золотой ложкой кашицу моря, разбавляя холодное горячим, дабы угодить всем, кто выйдет к столу.

Сладкие волны тёплых лучей обволакивают студёные, солёные в меру, и утро делается таким осязаемым, настоящим, с неизменной горчинкой, отчего ощутить себя живым, живущим на белом свете приятно более, чем когда-либо.

– Доселе?

– М-да… До сих пор.


– Можно ли ожалить жалом жалости?

– Почему ж нет?! Коли без любви… Радением26 одним сыт не будешь, мало его одного.

В шкатулке моря…

В шкатулке моря столько всего интересного… Как в бабушкиной коробке, где булавки с головками из ракушек, похожих на накрашенные ноготки, остро заточенные, твёрдые огрызки мыла и мелок со следами зубов всех бабушкиных внуков.


В шкатулке моря – горсти перламутровых пуговиц и пуговок медуз, отпоротый пушистый ворот волны. Вырванные с корнем из прозрачной, цвета бутылочного стекла, ткани воды, пуговки рады свободе, словно наскучило им быть привязанными к одному месту. Тянутся за ними блестящие шёлковые нитки. Четыре дырочки, четыре ниточки, одна другой длиннее, одна другой кудрявее.


В шкатулке моря – серебряные бусины пузырьков воздуха, что закипают у самого дна. Там, в тишине и сумраке, когда любой стук издалека чудится, словно бы он рядом, плавят выдохом моллюски лёгкие ожерелья. Да только никого не снарядили подбирать их! Так и пропадает добро, взбивая липкую плёнку воды мелкими всполохами.


Рыбам-то, тем недосужно подымать не своё. То ссоры среди них, то споры, а то разрывают совместно кружева медуз на лоскуты, будто делят что. Которые не заняты шитьём, да распрями, составляют букеты из водорослей. Стряхивая с них придонный песок, сокрушаются однообразию расцветок и скудному выбору. Им бы среди земных каких цветов поискать, но только уж тогда и рыбами им никак не бывать.

В шкатулке моря, обрезками блестящей ленты – гребневики, одетые в полосатые пижамы: серо-белые, палевые, жемчужные и золотисто-коричневые. Ну, и что ж, что малы?! Тушеваться не в их характере. Поводят двухцветными плечами, будто на них эполеты, либо ещё какой аксельбант, плетеница из снурков.       Приглядишься, так нет же – вовсе нет ничего, а гонору-то, гонору, важности сколь. Невольно поклонишься, да обойдёшь сторонкой, дабы не задеть, не препятствовать важной поступи значительного чина.

На страницу:
3 из 6