bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Легко можно было догадаться, что, прибыв в наши места ночью, с попутной грозой, лягушонок был утомлён дорогой и просто-напросто осматривался, чтобы решить, – оставаться ли ему тут насовсем или обождать следующего ливня. Только и всего.


…Вечно мы что-то сочиняем, надумываем сложности. В действительности, всё гораздо проще: хорошее нельзя спутать с плохим, те, которые отыскивают в чёрном белый цвет, несомненно лукавят. Полутона сомнений? Ну, куда же без них! Если, конечно есть у человека совесть, при наличии которой мир делается цветным для всех.

Мало ли что

Пёс, со всей страстью не вполне ещё исчерпавшей себя юности, составлял гербарий запахов. Поначалу он делал это с распахнутыми глазами. Позже, когда в его записной книжке скопилось немало меток, он, проверяя себя, сперва прикрывал глаза, потом вдыхал каплю воздуха, дабы распознать , и уж затем рассматривал его источник.

Надо признаться, пёс ни разу не ошибся, и в том не было его заслуги, но одно лишь врождённое умение, полученное вместе с нелепым для любой, уважающей себя собаки, «коровьим» окрасом, белым в коричневых разводах.

Впрочем, хозяева пса, и их многочисленные гости, умилялись сходству собаки с бодёнушкой39, отчего относились к ней куда как ласковее, нежели к иным обитателям двора.

Даже хозяин, мужчина строгий, брезгливый не только с посторонними, но и в отношении с близкими, к собаке несомненно благоволил. Он впускал её в спальню, дозволяя ночевать в своей постели, и, судя по шерсти на подушках, не только в ногах,– про это, с непониманием к причуде барина, нередко шепталась прислуга.


Хозяин часто бывал вне дома, посему больше всего времени собака проводила в обществе хозяйки, которая купала и вычёсывала её после каждой прогулки, целовала в нос и если плакала, – такое часто иногда случается с замужними дамами, – то, обнимая за шею собаку, прятала лицо у неё на груди. Быть может именно из-за того, чувствуя в хозяйке слабость, собака, хотя и любила её, но плохо слушалась вне комнат.


На прогулках, влекомая запахами, заворожённая ими, собака вынуждала хозяйку сойти, против её воли, с дорожки парка в чащу или кусты. В такие минуты женщина чувствовала себя не только обиженной, но и обманутой. Дома, пока она собственноручно отмывала собаку от следов прогулки, а вычёсывая репьи из шерсти, выговаривала ей про доверие, как неразумному ребёнку. Но собака делала вид, что не понимает укоризны, мерно размахивала хвостом и облизывала солёные от слёз щёки хозяйки.


Но, как это и случается, неким «однажды», всё переменилось в одночасье.


Как-то раз, собака увлекла за собой хозяйку дальше обыкновенного, и они почти что дошли до тракта40, сквозь придорожное редколесье уже можно было угадать его заезженную залысину. Там же, почти одновременно, женщина и собака заприметили ежа, похожего на низкий, обмётанный лихорадкой инея пучок травы. Для собаки это была первая в жизни встреча с диковинным зверем, но она решила, что, коли тот невелик, в случае чего она справится с ним… Решающими оказались новый запах и старое доброе любопытство. Собака устремилась к ежу, который, не особо рассчитывая на надёжность своего умения сворачиваться в колючий шар, припустился наутёк… в сторону тракта, где уже был слышен звук приближающихся подвод с сеном, что с грохотом, в тумане пыли, неумолимо приближались к тому месту, куда, не помня себя, бежал перепуганный ёж.


Несчастья было не миновать, как вдруг:

– Ёжичка!!! Не на дорогу!!!!!!!!!!! – Закричала, что было мочи женщина, и ёж, а за ним собака, остановились ровно там, где их застал этот истошный вопль.


Покуда подводы отстучали мимо по тракту своё, собака с хозяйкою и их случайный знакомец отдышались, умерив стук своих сердец, да разошлись, каждый в свою сторону. Всякому досталось по его заслугам, особливо, ежели иметь в виду справедливость по Цицерону41, а не необоснованное высокомерие арийцев образца 1937 года.


Собака весь путь до дома оглядывалась на розовую от волнения хозяйку, и ни один из запахов, – знакомых или непонятных ещё, – не отвлёк её от того. Ведь если неведомые дикие колючие звери слушаются ту, к которой он …так близко, значит не так она проста. Лучше уж, пускай будет на виду, а то, мало ли что…


Тем же вечером, за обедом, и все долгие долгие годы, что собака была рядом, ей не приходилось выбирать, – с кем быть. На прогулке она шла так, чтоб непременно касаться хозяйки, а дома… дома она укладывала голову ей на колени и делала вид, что спит. Ибо, нужно быть всегда начеку. Помните? – «А то, мало ли что…»

Почти что осень…

В высоком небе – мелкая рыбья чешуя облаков. Под ногами – нежные пушистые кисти тимофеевки. Кажется, акварель неба расписана именно ими.


Рассвет был тут, только что. Подпалив сосняк, он ушёл восвояси, а стволы сосен так и остались тлеть до следующего рассвета, а на его месте вырос подсолнух солнца. Тот зрел на стебле сосны почти до полудня, покуда не взмыл к вершине холма дня. Впрочем, распробовать, ощутить вполне вкус дарованного ему шанса и остаться на высоте, смог подсолнух недолго. Эх, да покатился он, цепляясь лепестками, за всех и вся, что попадалось ему на дороге. Вроде и не скорее, чем взбирался он, а чудится, что именно так: наспех, впопыхах, ни на кого не глядя, дабы кинуться в омут ночи, ибо вновь должен добыть для утреннего леса, что полон малахита с изумрудами, иного убранства – оправленного в золото янтаря. Скоро теряет рассвет то злато, не жалеет и янтарь, топит его, питая сосны.


В том же сосняке, телята косули тревожат мерным своим сопением травинки на дне оврага. Тепло и спокойно им в его горсти до поры.

Следы молоденьких лесных козочек на песке столь трогательны: пяточка-носочек, пяточка носочек. Будто играли они друг с другом, лепили абрикосовое песочное печенье.

– Мама, ма-а-ам! Попробуй, как вкусно!


Ну… ещё бы невкусно, особенно с маминым-то молочком…


Сгорбившейся тенью человека кажется серебристый пень, хотя он уже и сам – тень. Тень прожитой жизни.


Преет яблоком земля. Почти что середина августа. Осень почти…

Под вуалью морщин

Вы знаете, как варят вИшневое варенье? Скажете – всяк по-разному. Ну, а верный способ есть? Самый вкусный или самый правильный? Опишу свой, хотя и не просил никто.


Беру спелых ягод вишни не меньше пуда, недолго вымачиваю с поварской солью, дабы выселить возможных жильцов. Омываю вишенки после, как младенцев: со тщанием, в трёх водах, да затем, от утренней зари до полуночи тешу себя тем, что изгоняю из их сердец камни уныния и разочарования, что в просторечии, промеж кухарок, именуют косточками. Непременно происходит так, что пятнами вишнёвой крови оказывается обрызгано всё округ: одежда, стены, кот, домашние, что забредают «случайно» или спросить про что-нибудь «очень важное». Малая толика попадает и на паука, который мудро растянул свой гамак между листьев столетника.


Свободные от бремени ягодки помещаю в медные тазы и задабриваю, умащиваю сладостью сахарного песку. Так, чтобы было необидно, на каждый фунт вишен добавляю ровно столько же сахару, а то и в полтора раза больше.


Убедившись, что все довольны, прикрыв тазы чистым полотном, оглядываю я окровавленную кухню, беру на руки кота, в одночасье сделавшегося розовым и иду вздремнуть, ибо сил остаётся только на сон.


После пробуждения, первым делом отправляюсь проверить, как там вишни. Кухня похожа на поле боя, а ягоды в тазах истомились, стаяли соком, что растопил самую последнюю песчинку сахару, и теперь, со всею осторожностью следует взогреть немного и сам таз, и его содержимое, дабы вернуть вишенкам прежнюю упругость и стать.


Семь дён с ягодами в тазах вожусь, как с родными. Грею их до розовой пены, которую снимаю деревянной ложкой в фарфоровое блюдечко, и даю ягодам остыть, изнежится и окрепнуть. При этом дух в дому стоит пряный, праздничный. Возле окон вьются пчёлы с осами, подле блюдец толкутся божьи коровки и детвора. Липкими пенками не брезгают даже отцы семейства, но вкушают их охотно, солидно – с белой сдобною булкой и чаем, а то со сливками.


Когда кипящие напоследок вишни разливаются по глиняным крынкам, им повязывают галстух бечёвки поверх чистой кипячёной тряпицы, дабы не сползла с горлышка, и отправляют в подпол «на потом». Домашние грустят, но не протестуют, а принимаются мечтать об ненастье и холодном осеннем дожде. Тогда уж будет позволено велеть принесть «всяких вареньев к чаю», среди которых самое любимое – вишнёвое. В его густом сиропе увязли воспоминания о тающем на ветках снеге; сторожком потрескивании открывающихся почек, дурмане запаха белых цветов, дыме костров последних ночных заморозков… да обо всём-всём лете! С его купаниями под щекотное покусывание карасей, с гуляниями в лёгкой одежде и радостями, в которых куда как больше из детства и безмятежности, чем причин, по которым прячет жизнь под вуалью морщин истинные лица людей.

Ни-че-го…

Однажды, ночь уговорила-таки грозу показать ей – что оно такое, дневной свет. И расстаралась та, да что ли волновалась слишком, – позабыла, где спрятала ключи от сундуков с громом, из-за того смогла лишь часто моргать белыми глазами, и ничего больше. Не глянулся ночи такой день, да не скажешь, не пожалуешься, ибо столь хлопот, и всё, дабы ей же угодить. Только, по сердоболию своему, чудилось ночи, будто бы огромный поезд наезжает на лес, а поскольку тому ни за что не сойти со своего места, от того делалось, если не жутко, то несколько беспокойно.

Эдак было намедни. Напоследок позаботилась гроза налить в овражки доверху воды, промыть коврики дорог, оттереть стволы дочиста. И ведь промочила каждую складочку коры, не пропустила ни одного листочка, смыла пыль и с надкусанных, и с позолоченных…


– Неужто последняя?

– Ты про что?

– Гроза! Неужто боле не будет в этом году?! Вон и паутина уже к бороде липнет… Не то осень?

– Да типун42 тебе на язык!

– Злая ты баба, как я погляжу. Всё б тебе меня какой хворью дарить. Невестой была тихой да несговорчивой, а теперь, что ни слово, то как мерин поддых подковой. Недоглядел я… Надо было Нюрку, подружку твою, в жёны брать!

– Так иди и бери! Вдовая она теперь. – Неожиданно спокойным голосом предложила жена.

– Как вдовая? Мишка помер? Когда?!


Мужик сделался бледным, и, невольно потирая за воротом рубахи напротив сердца, принялся вспоминать, когда свиделись они в последний раз с закадычным другом детства. Было это на кладбище перед Пасхой, Мишка там бродил промеж крестов не один, а с бродягами, которые собирали с могил угощения, оставленные для потехи душ усопших дальней и ближней роднёй.

– Бродень43, да пьяница был твой дружок. – С беспокойством глядя на мужа, сказала баба. – Он уж года два как в землянке жил за погостом. Там таких, как он … Много людей переварило то место.


Мужик с изумлением поглядел на жену, и вдруг заулыбался, показывая нехорошие зубы:

– Ну, я-то ещё живой!

– Живой, ещё какой живой. – Успокоила его жена, и припала лицом к мужнину рукаву, скрывая слёзы.

Она плакала, думая о том, сколь незаметно прошла жизнь, и, не проснись они завтра поутру, некому будет вспомнить о них. Ночь, вон и та оставляет отпечаток пальца луны на прозрачном стекле небес. А от них что? Ни-че-го…

Я и он

…Мы идём по лесу вдвоём, я и… он. Он – неплохой, в общем, человек, незлой, работящий, коли худо кому – поможет молча и уйдёт так же, не сказав слова, и не дожидаясь благодарности. Я… Меня тоже не очень жалуют, и, может быть, именно это обстоятельство несколько сблизило нас. Впрочем, не настолько, чтобы быть понятными друг другу.


– Гляди! Гляди! Паутина! – Трогаю я его за рукав.

– Что, испугался или брезгуешь? Смахни рукой, да и все дела. – Отвечает он.

– Как же можно?! Смотри, какая она красивая! Свисает серебряным дождиком с пня на траву, переливается на солнце!

– Странный ты. Тут, в лесу, такого добра полным полно, греби полной ложкой, коли надо.

– Ты знаешь, надо! – Смеюсь я ему в ответ. – Очень даже надо! И паутина эта нужна, и вон тот жук, что разомлел на свету. Отнесу-ка я его в тень, пускай придёт в себя. И улитку ту уберу с дороги, а то, неровён час, наступит кто.


Он поджимает губы, но молчит и мы идём дальше до самой речки, что длинной лентой цвета неба вплетена в кудри заросшего лесом берега. У воды мы встречаем ужа. Тот греется, обернув самоё себя за призрачные плечи, дабы не проронить ни капли солнечного дождя.


Неподалёку, на мелководье мы заметили крупную серую ящерицу, судя по всему, она соскользнула в воду в погоне за мухой и теперь не может выбраться. Мальки клюют её светлое пузо, а рыбы покрупнее тщатся перевернуть на спину.

Покуда я взывал к Провидению, укоряя его за бессердечие, мой спутник, недолго думая, выловил ящерку из воды, опустил на траву, а она, вместо того, чтобы спрятаться, пробежала несколько и замерла у моих ног.


Я и он – мы части одного целого. Его практическая сметка и решительность не позволяют моей восторженности и впечатлительности замкнуться во внимании лишь к себе самому. Нам непросто, мы тесним друг друга, каждый пытается отвоевать больше места, но он – невольно, а я – с умыслом. Он тешится моей близостью, как ребёнком в себе, я, безоглядно уповая на надёжность, всё же немного стесняюсь его присутствия. Но мы не можем друг без дружки: безраздельно мой мир оказался бы беспомощным, также, как тот, полностью его, сделался бы чересчур грубым, ибо для того, чтобы выказать свою слабость, нужно куда как более отваги…


Думаете, что нет? А попробуйте, вы сами, хотя раз…

Непогодица…

Под подолом облака, как под мамкиной юбкой, пряталось солнце. Словно единственное, позднее, залюбленное дитя, оно было несколько лукаво и пугливо из-за того. Облако гладило, нежило его, расправляя рыжие кудри лучей. Птицы голубили его издали, обсуждая промеж собой, сколь ясно и пригоже солнце, но так, дабы было слышно всё со стороны, ибо незаслуженная ещё, впрок, вовремя похвала, иной раз побуждает к добру сильнее хулы и наказаний.


…И да распахнулась душа облака, и полился на округу мёд рассвета, поднакаток44 горизонта, и истекал он до тех пор, покуда не заполнил весь день, до зенита. Вот оно как, коли по добру-то, по-доброму!


Улыбалось облако, не мешало, не отвлекало своею статью, да пышностью, но теснилось к краю небес, гордилось прилично45 солнцем, и собою, что хватило мудрости не терзать советами, не ломать чужую волю своим затаённым желанием, не точить веры в себя сомнением.


Само собой, случается иногда беспросветность неба, как промахов; а то и гром грохотом двери, что срывают, подчас, в ярости с петель; либо молния болью в сердце, да после-то – непременный тихий слепой дождик, непритворным раскаянием. Не без того, всё бывает в жизни, коли по любви, а не по злобЕ…


Под подолом облака, как под мамкиной юбкой, скрывалось солнце.

– Непогодица…

– Ну, не по году же, а так только, по месяцу, да с неделей.

Лишнее

Лес дышит порывами ветра Замирая меж них, со вкусом тянет сыроватый воздух сквозь узкие ноздри тропинок, а выдыхает легко и свободно через широко открытый, как у зевающего мышелова, зёв полян.

Добираясь до рытвины дорожной колеи, заполненной дождевой водой, косули протирают до земли лужайку полыни. Но она зарастёт, а после первого же дождя сделается будто бы нехоженой вовсе.


Горизонт роняет нечто, с горошину, которое катится всё ближе неузнанным, а на деле оказывается чёрным до синевы вОроном, что летит по проторённому раз и навсегда пути от гнезда ко гнезду. Не на две семьи живёт ворон, но на два дома. И так только для того, чтобы развлечь супругу, дабы было ей нескучно поджидать его у окошка. Всякий год подле другого, попеременно.


Рассветное солнце протаптывает себе тропинку среди деревьев, и, не брезгуя ничем, ощупывает горячей рукой слепца всё и вся округ. Оно не разбирает – хорош кто или плох, не судит, но просто делится частью своего сердечного жара, а как уж ты распорядишься им…


Молодой ёж, слегка кривоватыми, как у гнома ножками приминает траву. Та с улыбкой кланяется ему в пояс. И не переломится ведь! Да впрочем, вскоре поднимет голову, так что и не отыщешь следа: ни её покорности, ни ежа.


Слизень, и он оставляет после себя нечто, – чудный перламутровый узор на камнях и листве.


Каждый прокладывает свою тропу, но если о следах прочих часто можно судить лишь наудачу, то о том, что перед тобой прошёл человек, даже не стоит и гадать. «Здесь был…» – часто пишет он, хотя это лишнее, мог бы не тратить мела, чернил, поберёг бы сохранность лезвия ножа… И так ходит по его краю… всю свою несчастную, счастливую жизнь.

Болото

– Как ты там сказал? На дворе лохматая погода и дождь смывает с лиц горожан московскую спесь? Помилуй! То не самодовольство вовсе, но простое неумение правильно выказать гордость!

– За что?!

– Да за город, ступать по улицам которого, быть его малой частью – и то уже великая честь.. А уж насколь они чувствуют, умеют выразить то и понять, да кто как умеет её, эту гордость, нести, – вот тут уж, кому которое разумение дано. Не угадаешь.

– Ты это серьёзно?!

– Совершенно! По другому не умею!

– Верю…


Мы познакомились с ним на пороге исчезновения с карт планеты границ страны, в которой родились и выросли. Конечно, можно сказать, что карта не идёт ни в какое сравнение с мироощущением, и в самом деле это так, но, – уж как есть! В ту пору, в ответ на любой искренний энтузиазм, «знающие» люди, скептически качали головой и соглашались лишь понаблюдать за его неминуемым увяданием. «Все мы там были!» – Цедили они сквозь прокуренный оскал. Те же знатоки припоминали приснопамятные времена, в которые они сами, украшенные нимбом подвижничества, растеряли пыл, что по времени подозрительно совпадало с обретением ими семьи и наследников.


Помню, как я впервые переступил порог маленькой комнатушки с банальной табличкой и интригующей надписью на двери «Лаборатория морских млекопитающих». На вопрос любопытных, чем озадачены замшелые обитатели конторы, те загадочно и торжественно ответствовали:

– Толкованием языка дельфинов!


И… может, оно и было б именно так, если бы… Но, обо всём по-порядку.


Служащие, которые именовались научными работниками, занимались по сути тем, что создавали видимость обдумывания мировых и узкоспециальных проблем, хотя в самом деле активно балбесничали в ожидании очередного полевого сезона, который и придавал их жизни хотя какой-то смысл. Они не очень-то скрывали сего факта, и сквозь тонкий налёт учёности каждого проглядывала личина добротного обывателя, главной заботой коего было славно покушать, и на сытый же желудок поговорить об умном.


Руководитель коллектива обретался в отдельном кабинете. Дабы быть принятым в славное сообщество подначальных ему оболтусов, мне пришла идея предъявить под ясны очи свой скромный труд на искомую тему, над которым я работал не много, не мало, а целый год, просиживая в библиотеках с открытия и до многозначительного пыхтения библиотекаря за пять минут до окончания рабочего дня. Опус был принят благосклонно, и, после ознакомления с ним, мне было не только предложено остаться, но заветное место в грядущей экспедиции.


Впрочем, предвкушение радостей научных откровений было порядком омрачено. Восторги товарищей ограничивались ненаучными, пошлыми на мой взгляд, воспоминаниями об апельсинах, которые от нечего делать отправили на дно холодного моря во время прошлогоднего полевого сезона, да о горячих пирожках, доставленных на «кукурузнике»46 из ближайшего посёлка.


Я не авгур47, а временами рад такой безделице, о которой и упоминать-то стыдно, – вроде болтика, победитового48 свёрлышка или тюбика свежего «резинового» клея, но в то время, покуда шла подготовка к полевому сезону, мне довелось повзрослеть. Я не имею в виду появление бороды или чего-то подобного. Взросление – это первый осознанный выбор, каким тебе быть. Плыть по течению, отдыхая на известных отмелях ожидаемых привилегий, либо оставить ноги сухими, и идти своей дорогой.

Просиживая часами в тайной комнате, пытаясь постичь тайну языка дельфинов, я выходил оттуда, наполненный звуками моря, на многолюдный, но, тем не менее, пустынный берег, где в задумчивых позах дремали «видавшие виды» конторщики. Они все были такими… пустоглазыми, кроме одного, умелыми руками которого бессовестно пользовались, и не ставили его ни во что.


Да… это было то биоакустическое болото, которое, к началу очередного полевого сезона, недосчиталось одной из лягушек. Я отказался от экспедиции, участием в которой так долго бредил…


– Так что ты там говорил про лохматую погоду и спесь?

– Тебе послышалось.

– Ну, что же, очень может быть…

Пора

У всякого – своя пора.

Да лишь заслышится: «Пора»,

как вдруг обидно, больно, страшно…

– А то, что вовремя?!. – Неважно!


Который уж день ветер пасёт облака, а тяготение49 тешит50 их, наполняя доверху всё, в чём можно удержать дождевую воду, так что вскоре хранить её стало не в чем. Земля тоже пресытилась, и, сколь не уговаривали её сделать «хотя ещё один глоточек», мотала головой, да сжимала губы, отчего оказались мокры все: и те, кто поил её, и она сама.


Среди тех, совершенно уже мокрых, был и некий кузнечик. Первое время он радовался, что после многих недель суши появилась возможность напиться вдоволь и смыть с себя тонкого помолу летнюю пыль. Скатываясь наперегонки с каплями дождя по длинным узким горкам травы, он играл ими, любовался гладкостью огранки, чистотой и прозрачностью. Сперва кузнечик искренне предавался восторгам, но вскоре, как это часто бывает, вся это сырость наскучила ему.


Слякоть не желала оставаться на месте, но приставала к лапкам кузнечика, посему не было никакой возможности прыгнуть так же высоко и далеко, как в вёдро51. Кроме того, супротив мокропогодья, в ясную пору, завсегда можно подремать над ужином, у того самого листа, которым закусывал только что. В ненастье же приходилось подолгу выискивать, где не льёт на голову вода, и после, подобрав под себя по-собачьи передние лапки, попытаться согреться-таки, наконец, и уснуть.


Только, не до безмятежности, в такую-то погоду, и сквозь дремоту кузнечик с грустью разглядывал проступившие на зелёных щеках вишни веснушки. Он никогда не видел поздней осени, посему был бы готов есть одну лишь листву деревьев, только б подглядеть – как оно всё там. Впрочем, кое о чём кузнечик уже догадывался сам, да, кроме того, слышал разговоры промеж собой муравьёв.

А были они про то, что нынешний август больше похож на октябрь, про сгинувшем в ливне стаде тли, который не успели загнать в тёплый подземный хлев муравейника, не скрывали муравьи и того, что, по причине бескормицы, не все из них переживут зиму. Разглядывая друг друга, гадали они, кто первым покинет их стройные ряды, а кузнечик сделался столь ослаб, что даже не смог отыскать в себе сил для сочувствия, ибо его собственный конец делался тем ближе, чем больше от локонов солнечного света отрезывал день, давая всё больший простор ночи.


Кто-то возразит, мол, – всему своя пора. Оно, может, и верно, но разве спросил кто прежде, согласны мы на такое или нет.

Сказка на ночь

Светлый ещё лист закатного неба заляпан чернилами облаков.

Что там, под ними?.. Писанное набело небо. Ёлочные игрушки звёзд, что срываясь веток бесконечности, бьются о каменный пол вечности, распадаясь на многие осколки. Снежок луны, измятый кем-то в надежде бросить в окошко той, один лишь взгляд на которую сбивал дыхание. Он некогда выпал за ненадобностью из хладных от волнения рук, ибо неподнятый в твою сторону взор, волна сомкнутых в полуулыбке губ куда как красноречивее и молчания, и самих слов.


– И что? Они поженились?!

– Кто?

– Ну, тот, который не стал кидать снежок луны в окошко и та, что улыбнулась ему…

– Ах… ты про это… – Улыбнулся я, подвёртывая край одеяла под ноги внучке. – Ну, а как же! Конечно! Луна-то, вон она где, так и осталась. Целёхонька. Как и окошко у той девушки.

– А что у них потом было, деда? Расскажи!

– Так то, что у всех, моя милая: свадьба, детишки. Жизнь!


Довольная ответом, девочка положила под щёку сложенные вместе ладошки и закрыла глаза.

Подойдя к окну поправить гардины, я заметил, что ветер уже стёр наскоро с неба чернила облаков, а немного осунувшаяся со вчерашней ночи луна морщится, словно от уже привычной, ноющей зубной боли. Она явно страдала. О причинах можно было лишь гадать, но дело было не в дурных зубах. Начни я разбираться, то виной тому явно оказались бы сердечные дела. Недаром же луна хранит себя в первозданном виде, на память о прикосновениях дорогого ей существа.

На страницу:
5 из 6