bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

И после всенепременно отыщется один, который воскликнет:

– Ах, что это было за пение, – а другой… промолчит ему в ответ, ибо перечислить всё хорошее, что случается каждый день… Разве это возможно?!

Безделье

Если с неба соскрести немного туч, то позолота солнца осыпется наземь многими ручьями и явит себя миру, а до той поры…


Зябко тропинке в тени куста боярышника. Мокрым пятном чудится она. Ступишь по ней, и, заместо пыли, облако комаров навстречу, – густое, да колкое. Докучливы двукрылые, подлы, жалятся, как остья перьев из подушки. Не отвяжешься от них ибо, даже на бегу отыскивают местечко, где нежнее кожа и ближе, почти что на свету бьётся сердце.


Лоскут платья мака, обронённый им лепесток, зажат промежду пыльных грубых пальцев камней, и видится не иначе, как небрежным мазком акварели, либо бабочки крылом. Тем, что могло остаться от неё после встречи со слётком трясогузки. А тот-то, тот, – сам едва ли не впервые позабыл надеть пуховые ползунки из серой фланельки, но выхаживает уже подле пруда с важностию городового, в тщете ухватить летящих мимо жуков поперёк живота… ( Да на лавку клюва их и, сечь, негодников!) Ох уж, так раздухарится малец, на всех свысока глядючи, что оступится с берега в воду, туда, где самая глубина. Хорошо, коли выпадет задержаться на роскошных эполетах кубышки, а той окажется недосуг лишний раз повести плечиком-то, иначе б… Ну, – дело прошлое. Выбрался щенок трясогузки на бережок, и долго выжимал воду из перьев, пропустив тех, кто так, сам по себе летел мимо, а кто б и прямо ему в рот. Не по дурости, но по злобе судьбы .


Серая тень от куста боярышника спряталась у него за спиной. В косы его ветвей, без спросу, татем, сам собой приплёлся хмель. Крепко держится, куда до него репьям да шиповнику. Говорят, – имеется и от него польза, да яду много. Вот и думай, – подступиться, аль оставить всё так, как есть. Глядишь, пойдёт кто мимо, да и сделает, коли будет в том нужда, а самим-то… почто руки марать… не к чему.

Думка

Распахнула дорога душегрейку на меху из скошенных одуванчиков. Жарко ей. Не опасается подхватить простудную хворобу. Всякий, кто ступит на проторённый ею путь, разглядит, есть ли что у дороги за душой, али нет, да, как почувствует, какова она, – податлива, да мягка, – нет-нет, и потопчется на сердце. Долго оно, измятое, саднит после, но как отойдёт, вновь примется прислушиваться и присматриваться дорога, – не идёт ли кто, и каков он есть.


Поутру она дремлет под пуховым платком тумана, в полдень, коли сморит её зной, обернёт голову золотистым шарфом пыли и мечтает в полузабытьи. Об дожде, о виданной прежде морской волне… Да так живо воображает она, что, приглядись кто со стороны, заметит над дорогою: то ли рябь на воде, то ли закатное мерцание солёной пены.


Ноет ветер, тугое рыхлое вымя облака выскальзывает из-под его неловких от холода пальцев, и разлетаются брызги во все стороны. куда угодно, кроме дощатого ведра у колодца. Да и как в него попасть без сноровки… Не на то сподоблен ветер. Ему впору куда как большая забота, – управляться с сушей да сушью, в сливки сбивать облака, мешаться в промысел, а когда и лес валить. Да хорошо, коль оно надобно кому, но ежели из скверны плотской, либо духовной, то другим, как себе во вред.


Бывает, опостылеет ветру по чужой-то воле, на побегушках, жизнь мыкать, опечалится он, да как встанет на той дороге, сделает круг-другой на месте, завьюжит дорожная пыль подле него, задумается тож. А об чём? Так думка-то, она, коли есть, у каждого – своя.

Авось

День разыгрывал гаммы на стамине горизонта. Выходило не то, чтобы очень уж красиво, но довольно прилично. Все эти постукивания круглыми пальчиками, прямая осанка и покачивание в патетические минуты, схожее с тем, как доверчиво льнёт к земле берёза на ветру, так впечатлили рассвет, что, в качестве платы за довольство и увеселение, он, не иначе как от своих щедрот, расплатился со днём звонкой золотой монетой солнца.


– Заслужил! Одобряю! – Сказал рассвет, покровительственно похлопав день по плечу.


Но, то ли он был свеж и силён слишком, то ли день, слегка утомлённый чрезмерным усердием, оказался изнурён вне меры, как нежданно – негаданно из его карманов и треснувшей по швам подкладки сюртука посыпались обветшавшие цветы винограда, да клёна, каждый – мельче мелкого.

День пискнул птенцом и разрыдался. Рассвет замер в недоумении и покраснел. Впрочем, день вскоре воспрял, заулыбался светло, как это и полагается нервным, тонким натурам. От его припадка вскоре не осталось и следа, хотя, в уголках губ каждой лужи, наполненной пролитыми им слезами, были заметны неопрятные салатовые следы, которые бывают после того, как некто, откушавши зелёных щей со сметаною, не утрёт рта приготовленной специально для того хлопчатой салфеткой, а так только, мазнёт рукавом, глядя опасливо на супругу, что всенепременно отыщет предлог для назидания и без того.


День разыгрывал гаммы на стамине горизонта до темна. Не из корысти старался он, но золотой солнца, спрятал-таки себе в глубокий карман, заместо луковицы часов. Пригодится, авось…

В сердцах

…пАрил закатом горизонт, ястреб парИл над ним. А снизу, преисполненный бесстрашия юности, набравшись удали, как глупости, кричал ему дрозд:

– Эй, гляди! Эй, гляди!

И лишь только убедившись в том, что ястребок рассмотрел, кто это там окликает его с земли, дрозд откинулся немного назад, и прикрывши глаза наполовину, принялся голосить без оглядки:

– Дураки, дураки, дураки…


– Нет, ну не глупыш ли?! – Ухмыльнулась хищная птица и, нырнув в облако, как в сугроб, исчезла из виду.

– Вот так вот! – горделиво осматриваясь, заявил дроздёнок, – куроцап31 он и есть, куроцап, с какой ветки про него не суди, всё…


Долго бы ещё глаголил птенец, коли б не отец с матерью, прилетевшие покормить своё неразумное дитяти. Отпустив птенцу по затрещине, дождавшись рёву во весь, обмётанный желтком рот, скормили ему дрозды, каждый по горсти мошек, да улетели за новой дачей32.


В тот же час, неподалёку, с одного берега тропинки на другой перебирался жук-короед по прозвищу Усач, известный мастер точить дубы. Жук был тот ещё ходок33, не расставался с красной книжицей34 и при удобном случае предъявлял её, доставая из-за пазухи. И хотя не слыл он чересчур любопытным, да поневоле расслышал и ястреба, и дрозда, и родителя35 его, и мать. Посему, рассудив по чести, а не по чьей-либо требе, он высказал вслух то, про что теперь передают дрозды друг другу от велика к малу, сколь их не народжается на этой земле.


Мы-то сами тех речей жука не слыхивали, ибо срок нам подошёл, – по речке Селижаровке, да по Волге, корзины плетёные и прочую утварь на ярмонку везть. Но и от дроздов с тех пор – ни одного дурного слова. Только песнь. Да вот хороша она или так себе, – о том не нам рядить.

Песне плохой, ну никак не бывать, коль от сердца она, а не в сердцах36.

Могло бы быть…

Луна, сощурившись в замочную скважину месяца, разглядывала землю. Облако шутейно отталкивало её от места, трогало за локоток, даже щекотало розовые, не избитые ходьбой пятки, и в надежде хотя как-то расшевелить, отвлечь от созерцания, влажно нашёптывало на ухо про то, что нечего, мол, тратить драгоценное время и торчать тут понапрасну, ибо ничего нового она именно теперь не разглядит, коль уж не смогла за столько-то тысячелетий до того.


Но луна… Она была неутомима и упорна, как тот рыбак, которому казалось, что надо совершенно обязательно оставаться на прежнем месте, потому что ещё минута-другая, никак не больше, и на крючок попадётся рыба, ради того, чтобы изловить которую, он появился на свет. Именно в этом состояло счастие его судьбы! Но отвернись он ненадолго или отойди по некой надобности, либо размять затёкшие члены, – вот тут-то и случится всё: он прозевает поклёвку, а рыба, та самая, заветная, сорвётся, поранив губу.


Хорошо, если рыбаку улыбнётся удача разглядеть раскрытый веер её хвостового плавника, похожий на русалочий, или даже ощутить на себе силу его могучего всплеска. А он несомненно таков, что, будь рыбак в лодке, непременно бы наполнило её водой до самых бортов.


Тогда же, примостившись на разбухшей, давно некрашеной банке37, как застигнутый ливнем воробей на жёрдочке скворечника, рыбак шевелил бы пальцами в сапогах, полных тёплой воды, улыбаясь вослед рыбе, и длинным поводьям волн на поверхности реки, что тянулись за нею, словно за отвязавшейся лошадью.


Радуясь, что встренулся с рыбой, да не поймал, рыбак долго ещё глазел бы в никуда, сперва – розовея в угоду закату, после – бледнея по воле ночи… А луна всё подглядывала бы за ним в замочную скважину месяца, сердясь, что нынче та отчего-то уже, чем была намесь38.


– Так же ж, коли б то было в самом деле…

– Ну, а если нет, кому какая печаль? Ведь могло бы быть, разве нет?..

Пожалуй

Помните ли вы час, мгновение, когда перестали быть одним целым с людьми, единение которых стало одной из причин вашего появления на свет? Нет? А я помню…

В тот день отец взял меня за руку и повел на бульвар. Мы часто ходили туда, прогуляться или, как говорила мама «в дальний магазин», купить белый батон и жёлтого сливочного масла к ужину. Грузчик дядя Вася запирал двери магазина на длинный засов, похожий на кочергу, позже, чем все магазины в округе, без четверти семь. Стоя у дверей, будто Цербер39, он выпускал покупателей по одному, сурово останавливая любого, кто «на минуточку» норовил проникнуть внутрь.

– Вы не успеете. – Строго осаживал нахалов дядя Вася, но неизменно пропускал к хлебному отделу всякого зарёванного малыша с горячей монеткой, зажатой в потном кулачке.


Слева от магазина располагался киоск, в котором продавали эскимо, пломбир, замороженную клубнику, ну и, конечно, – разноцветных сладких петушков на деревянной палочке. Тётя Соня, неулыбчивая, вечно чем-нибудь недовольная продавщица с кружевной наколкой в волосах и нарисованными бровями, загораживала окошко киоска дощечкой в восемь вечера, а иногда и того позже. Чаще всего это бывало летом, если подле стеклянного домика с лаконичной вывеской «Мороженое» выстраивалась очередь из распаренных зноем ребятишек и взрослых. В таком разе тётя Соня подавала скользкие от воды бумажные или прохладные вафельные стаканчики до тех пор, покуда в морозильнике за её спиной не оставалось ничего, кроме сухого льда. Впрочем, и его выпрашивали мальчишки, дабы накидать в фонтан подле дома.

Да-да! – между нашими домами сразу после войны был выстроен самый настоящий фонтан. Круглую чашу украшали два гипсовых неодетых карапуза, один из которых явно намеревался ступить в воду, а другой удерживал его от столь опрометчивого шага. Понятное дело, что настоящие мальчишки, были не столь боязливы, и с началом лета находили верные слова, чтобы уговорить дворника подливать по утрам воды в фонтан, ибо тот был не слишком глубок, отчего бОльшая часть воды к вечеру испарялась, а оставшаяся делалась почти горячей.

Дворник, обладатель мужественного имени Акоп40, благоволил к ребятишкам, и первым делом направлял по утрам струю воды из шланга, вместо палисадника, в похожую на фаянсовую супницу купель. Мы же, в свою очередь, не гнушались помочь во дворе дяде Акопу, тёзке «рва с насыпью для укрытия от пуль41», без которого не обходится ни одна война. Наша, оправданная возрастом наивность, веселила дворника, но он не спешил учить нас грамоте, так как и сам был не слишком силён в ней. Когда ему выпадало расписываться за денежное довольствие, как он называл пенсию, то, сетуя на нечистоту рук и несколько бледнея лицом, просил «поставить закорючку» почтальона.


Итак… Вечером достопамятного дня я не пошёл купаться в фонтане с товарищами, так как отец позвал меня за собой на бульвар. Он держал меня за руку, и я мог не смотреть себе под ноги, а разглядывал во всех подробностях недопечённый блин луны. Как только мы дошли до поребрика, отделяющего тротуар от проезжей части, отец вручил мне три рубля и предложил:

– Сходи-ка, дружок, купи себе «Ленинградское»42.


Я поглядел на зелёный прямоугольник, на киоск мороженого, до которого была улица со струнами трамвайных рельс посередине, и холодея от ужаса спросил отца:

– Как это, «сходи»?

– Ты уже взрослый, и должен уметь переходить дорогу сам. – Твёрдо, с некоторой, плохо скрываемой долей отчаяния, ответил он.


Не знаю, что было на сердце в ту минуту у отца. Наверное, он переживал за меня, хотя и не подавал виду, но его бесстрастность не могла придать мне уверенности. Последнее, что я расслышал, было:

– Прежде, чем выйти на дорогу, убедись, что она свободна. Посмотри налево…


Волнение лишило меня и слуха, и отчасти зрения. Если бы в эту минуту на меня неслась полуторка или трамвай, я бы вряд ли заметил. Каждый шаг давался с огромным трудом. В реальность происходящего невозможно было поверить. Чудилось, будто бы меня, намертво приросшего к отцу, отрывают от него насильно. Прочная леска связи между нами сперва натянулась струной, а, стоило переступить встречную полосу рельс, она скрипнула трамвайными тормозами и оборвалась, опалив мне сердце.


Спустя несколько минут, чувствуя легкость, свободу, почти что невесомость, с мороженым в руке я пустился в обратный путь. Когда отцу, наблюдавший за мной по всё это время, захотелось обнять меня, я отстранился и посмотрел на него, как на чужого. Отец улыбнулся одним уголком рта, горько вздохнул и пошёл впереди меня в сторону дома.


Ах, если бы это было теперь, я бы ни за что не отстранился, даже невзирая на то, что все ребята со двора, все соседи и дворник Акоп смотрят на нас. Я бы вцепился в прохладную руку отца и, задрав голову повыше, глядел бы на сырой блин луны, пока б не заломило в затылке. Не потому, что мне так уж интересно, что там, над нами, а просто, чтобы не дать слезам выкатиться из глаз. И тогда б папа понял без слов, как дорог, как нужен мне! – до ломоты в сердце…


Помните ли вы тот день, час, мгновение, когда отец выпустил вашу руку из своей и приказа идти дальше одному? Если нет, то вы, пожалуй, ещё дитя, и я немного завидую вам.

Всяко может произойти…

Ветер шепчет на ухо утру:

– Хы-ы-х, хы-ы-х…

И зябко тому, и щекотно, и весело от того.

– Потанцуем? – Просит ветер, и не в силах дожидаться согласия, пускается в пляс сам.


Тут же, отозвавшись на сделанное другому предложение, начинает двигаться блестящая мишура неспелой гривы дикой ржи. Не в такт едва слышному пению ветра, и куда как медленнее, чем к тому принуждает пылкий партнёр. Но… всё же… Ветер доволен, и завершив последнее в эту минуту па, смоченной в дождевой воде пятернёй проводит по волосам травы, приглаживая, усмиряя излишек горячности в ней, и заодно делает пробор, что противу устоявшейся за время залысины тропинки.


Сосна, преклонив колена нижних ветвей, возится в песке детскими загорелыми короткопалыми ладошками шишек. Уж, рисуя извилистую линию в колее дороги, кивает головой, в такт своим тайным мыслям и мечтает о прохладной струе ручья, к которой устремлён.

Рыжие локоны сосны, срезанные ветром на память, да брошенные за ненадобностью, из-за того, что оказался позабыт или оправдал мнение об своей ветрености сам.

Тот ещё повеса, этот ветер.

Вот коли потянется дуб за облаком, захочет не добыть, но так только, тронуть, хотя одним листочком, станет на цыпочки, но всё тот же неутомимый ветер расшалившись, примется укачивать его, как дитя.


Подле куста барбариса суетится некто в белом, не застёгнутом халате.

– Неужто эскулап? – Волнуется ветер.

– Упреждала же, не устраивай сквозняк! – Сердится сосна.

И барбарис, млея от внимания махаона43, дремлет в объятиях ветра, устроив на коленах ветвей расслабленные кисти мелких цветов, похожих на кукурузные зёрна.


…Давно уж минуло утро, и ветер отправился искать себе дел в иных краях, оставив после себя разбросанными повсюду бинты берёзовой коры с бурыми пятнами, похожими на кровь. То, к счастью, вовсе не он, хотя, с такими танцами, всяко может произойти.

Почему

– Почему вы не пишете о том, что сейчас волнует всех? У вас должно это получиться.

– А про что мне стоит писать, по-вашему? Про светлые лики бойцов, про их ясные честные глаза, про их бесстрашие или последние минуты и без того короткой жизни?

– Ну, хотя бы…

– Но для этого мне надо быть рядом с ними!!! Чтобы слышать их дыхание, нарочито грубые шуточки, ловить тоску во взгляде на кружащихся в небе журавлей. Ведь они, как никто другой, понимают цену неровного, прерывистого, как последний вздох, птичьего строя.


Пока там идут бои, здесь, на грани страха и безмятежности, со снежной горы облака ведёт накатанная лыжня солнечных лучей.


Почему я не пишу открыто о любви к Родине?..

Если сказать ей об этом, то вся сила уйдёт в слова. Останется в них, как снег, что задерживается в ряду деревьев вдоль поля.

До поры, до времени

Утренний кашель деда похож на ночные крики совы. Эти звуки , – и те, и другие – успокаивают. Они позволяют надеяться на определённую незыблемость некоторых явлений этого мира. До поры, до времени, само собой…


Негромкий скрип кровати, как седла, надёжное стремя правой самодельной туфли и вечный поиск куда-то ускользающей левой. Шарканье до раковины, где медный кран исторгает из гладкого семитского носа воду напополам с воздухом. Где-то по дороге труба стаяла немного, как весенний лёд, покрылась порами ржавчины, и дала течь.


«Ну, да ничего, хомут поставим, послужит ещё.» – Успокаивает сам себя дед.


Спустя фырканье, которое прилагается обыкновенно к умовенью44, становится слышно, как струя воды бьётся о дно чайника. Чай – это хорошо. Коричнево-красный, непременно холостой45, вприкуску с кусочками колотого сахару.


В негодование закипающей воды вмешивается посторонний металлический звук, – то о чугунный край газовой плиты острят тонкий, узкий ножик с заметно скрученным в стружку кончиком.

Следующее за сим шумное жевание, прихлёбывание и стук непарных столовых приборов взывает приступ аппетита, но не напросишься же «на чай»!.. Хотя, наверняка плеснули бы доверху в чистый стакан, придвинули бы треснутое блюдце с единственным кусочком сыру…


После чаю слышна нехитрая возня подле раковины. Там в черёд моются и укладываются как бы сами собой, подпирая сытые бока чугунка, картошка, морковь и свёкла. Весьма вероятно, что на обед будет винегрет, вчера была жареная картошка, позавчера – «шти»46.


По пыхтению в коридоре делается понятно, что скоро ключ, верно сложив головоломку замка, отопрёт дверь, и частым эхом парадной поприветствует стук трости деда об изразцовый пол. А ввечеру – всё тот же неизменный стакан чаю и шуршание газетами с ручкой в руках.


…Дед не производил впечатление военного человека, но, как оказалось, был им. Всю жизнь.

Молчание про свою судьбу он предпочёл лжи о ней. Вот только… ощутить тяжесть Ордена Красной Звезды, полученного им в сорок пятом году и Ордена Красного Знамени в сорок девятом, удалось лишь тогда, когда уже не у кого было спросить – за что.


Конечно, дед бы и не ответил, скорее всего, а промолчал красноречиво. Так ведь иногда бывает довольно и того. Разве не так?


Утренний кашель деда, похожий на ночные крики совы, стук трости перед дверью и возня ключа в замочной скважине, – все эти звуки успокаивали, позволяя уповать на существование некоторого постоянства сего конечного, бесконечно меняющегося мира. До поры, до времени, само собой…

Ласточки

Ярость не бывает внезапной

Автор


Ласточки угощали друг друга комарами.


Она кокетничала, прикрываясь крылом, смеялась, сверкая дерзким оком поверх безукорно47 отглаженной шали пера, но после давала себя уговорить, и, затуманив глазки, как птенец, субтильно приоткрывала ротик навстречу угощению.

Он – немного взъерошенный противу природы, и вследствие крайней влюблённости, жалел не то часа, – минуты, дабы позаботиться о собственном удовольствии. Он вёл себя с нею, как воззывчивый48 пёс, упреждая не желания, но одни лишь помыслы об них. Всё его благополучие заключалось в том, чтобы было хорошо ей, – его милой жёнушке, невысокой брюнетке с блестящей от бриолина стрижкой, аккуратным носиком, гладкой шейкой и очаровательными в своей угловатости локотками.


Покуда бездетные ласточки были озабочены собой, ветер, скашивая взор на счастливую пару, косил траву. Впрочем, пожалуй, только делал вид, что занят. Его больше занимало, – как нашлись и уживаются эти двое, отчего ладная со всех сторон птичка, вместо того, чтобы сторониться угловатого, лохматого шалопая, льнёт к нему при каждом удобном случае. Ведь даже у него, у самогО ветра, сколь он себя помнил, пары не было никогда, а ведь он ещё – парень, ого-го!


Существование этих двоих… у всех на виду, их реверансы друг перед другом… трогательное, наивное, простодушное заигрывание и взывающая ко вниманию нежность породили в ветре вполне объяснимую ревность.

И внезапно, как это обычно и бывает, коли глядеть на то вовсе со стороны, ветер занервничал. Жалость к себе из-за неприкаянности и одиночества, вмиг наполнила его душу, и скоро покинув её пределы, заполнила окрестности.

«Ветер северный, порывистый… метров в секунду…» – Передавали на длинных и коротких волнах удивлёнными голосами, не допуская в ветре тех же чувств, что, подчас, обуревают людей.


Был бы дан ветру в поступках простор, не осталось бы на свете после его буйства ни птиц, ни перьев, ни воспоминаний о них. Однако ж, в свете не его на всё воля, не его…


Когда ветер, растратив весь припасённый задор ярости, прилёг на траву, комары, в поисках, где бы обогреться, воспарили с негодованием, присущим их несносному характеру. А там уж их поджидали ласточки. Он носил своей любезной угощения горстями, приговаривая про то, что скоро ей понадобятся силы, много сил. Она же, глядя на него с жалостью и любовью, думала, как бы уговорить его поберечь себя и отдохнуть.

Ласточки, что с них взять. Не более, чем птицы, не менее, чем они.

И немного о цветах…

Сбросив монашескую скуфию49 бутона, маки выказали, наконец, свою суть. Отороченная крашеным серебристым мехом, она сковывала не то, чтобы их движения, но сами помыслы об оных. А они, озорные и отчасти даже лишённые всякого иного приличия, пламенели в буйных головках маков, вырываясь из уготованных им пределов, как из газового фонаря на ветру. Скромные и сонные рано утром, к полудню они озаряли своим сиянием всё, что находилось окрест. Не страдая звёздной хворью, маки дозволяли глядеть в свою сторону, сколь у зевак хватало мочи, не ожигая притом их воспалённых нездоровым азартом взоров.


– Ах! Ну, как хороши! – Часами восторгались ротозеи, окропляя друг друга духовитой от самосада слюной. Но что вовсе удивительно, никто из них не выказывал намерений оборвать сию красоту, дабы унесть с собой, ибо маки, стоило подступиться к ним, откровенно, без обиняков заявляли о своём нежелании сиять только там, где впервые увидели свет.


Пользуясь людской суматохой подле своенравных, прихотливых растений, птица дубонос, одолев лень50 и стряхнув с себя всегдашнюю негу, отправилась на пруд, где шагая по воде, аки посуху, тотчас принялась шалить, шлёпая босыми ногами по выложенным листьями кубышки тропинкам, так что брызги, – весёлые, аквамариновые, – разлетались во все стороны. Впрочем, мало какая влага успевала замочить берега или кусты смородины, что теснились к пруду с каждым годом всё ближе. Солнце перехватывало бусины капель и нанизывало их на золотистые нити собственных лучей. Единственное, что доставалось смородине – немного жёлтой краски, что оседала на листве, после того, как сбегала к небесам вода.


Закончилась всеобщая потеха так же скоро, как и началась. Стоило шмелю щёлкнуть по носу одного из зевак, как подняли того на смех, да позабылось: и про наивную красу цветов, и про собственный возле них трепет. Смаху нашёлся тот, кто первым рванул на себя стебель мака…


А вслед за тем, уж как все разошлись, солнцу не удалось разглядеть на земле ничего, кроме лоскутьЯ лепестков среди камней. Алые, будто окровавленные, они укрывали собой одну-единственную уцелевшую сухую коробочку с маковыми семенами, которую лелеяли перед тем всей клумбой.


– Всем семейством?

– Ну, можно сказать и так…


Ведь недаром маки, отвлекая праздный интерес на себя, трясли юбками, подставляя их ветру. Знали они цену людям, и жаль, что не обманулись, прискорбно, что не ошибались зря…

Слизень

На страницу:
4 из 6