Полная версия
Падающие тени
Я попытался вспомнить ее лицо. Нет. Никак. Слишком долго его нет в моей жизни. Слишком больно далось мне его отсутствие. Я представил, как стою на сцене и распадаюсь на мельчайшие частицы. Щеки обильно лоснятся, как от заживляющей мази, каждый раз, когда бесноватая толпа просит исполнить песню «Про мути».
До чего же чеканутый Рихи и его идеи. Нахмурившись, я немного сбавил скорость, и колёса замедлили суетливое вращение. Нет, нужно придумать что-то более реальное, чем песня про мать.
Кстати, о чем поется в последней песне Инненштадт? Той самой, что играет на всех углах и вскоре будет транслироваться прямиком из головы Томаса в мою. Там что-то про собаку. Я не уверен точно, но кажется, так. Написать про собаку я тоже не могу. У Феликса был чудесный лабрадор. Куда они дели его после похорон? Без понятия. Так много вопросов – а я по-прежнему не знаю на них ответов. Задал бы их вовремя – сэкономил бы на терапевте.
Домой я еду по Котбуссер Дамм. Здесь меньше злобных велосипедистов: тех, кто едет без рук, читает книгу или пристраивается между машинами.
Едва я миновал площадку для пляжного волейбола, как на город хлынул дождь. Через три минуты, впрочем, меня уже обдувало ветром, а к тому моменту, как я подъехал к «Kebab Baba», вся одежда уже была сухой. Потому-то я и не смотрю прогноз погоды. К чему запоминать её сменяющиеся каждые двадцать минут настроения. Это же Берлин.
Внутри кебабной было полно народу. На уличных скамейках люди тоже сидели вплотную. За прилавком – как всегда в это время – был Фатих Кутлу. В 68-ом году, когда ФРГ испытывала острый дефицит рабочих рук, его отец приехал в Берлин работать на стройке. Ему было всего восемнадцать, но к тому времени на родине он уже пережил дефолт, кризис и военный переворот. Фатих родился уже гражданином Германии, но национал-социалистов это мало интересовало. Они частенько портили краской витрину Фатиха, а однажды вечером даже бросили камнем в стекло. Фатих относился ко всему философски, к этим хулиганствам в том числе.
«Когда-нибудь они найдут свое место в жизни и успокоятся», – говаривал он, смачивая тряпку очередной порцией растворителя.
Я люблю с ним болтать. Кебаб от Фатиха я тоже люблю, но если бы его готовил и продавал кто-то другой – с менее добродушным лицом и мыслями – я бы не помогал ему отдраивать краску с витрин.
Фатих машет мне через окно. Я киваю в ответ и отъезжаю от кебабной. В метрах двадцати через дорогу киоск, в котором я регулярно покупаю по три-четыре газеты. Продавец – Штефан Засс, возможно, видевший Гитлера своими глазами – всегда одобрительно кряхтит. Его правнуки не читают газет, поэтому я его идеальный «правнук». Штефан стоит у прилавка с 75-го года. О том, что стена пала и Восточного и Западного Берлина больше нет, он узнал, как всегда, из газет. Вечером 9 ноября мимо его киоска в сторону КПП пронеслись десятки людей. Штефан им не поверил. А наутро прочитал все в газете.
С памятью у мужчины уже особые отношения, но он записал названия «моих» газет и всякий раз подает мне их, не дожидаясь, пока я раскрою рот. Мне неловко за такое внимание. Поэтому в прошлое Рождество я оставил с его стороны прилавка подарок – галстук. Куда бы я ни направлялся, я прохожу мимо его киоска: убедиться, что Штефан Засс в здравии и на своем месте. Когда я в Кельне или – как бывало раньше – в туре, я прошу Фатиха наведаться к Штефану. Так я знаю, что у обоих все в порядке.
Газеты я вычитываю от первой до последней строчки. Иногда попадаются интересные случайные фразы – их можно использовать в песнях. Лучшие я сразу выписываю, а строки с потенциалом подчеркиваю текстовыделителем, чтобы когда-нибудь вернуться к ним. С интернетом такую штуку не проделать, да и шуршать газетной бумагой в поисках нужного выпуска как-то приятнее: успокаивает. Я делаю так последние года три, когда покупка газет стала ерундовой тратой.
Если бы я все еще жил в Кельне, то в еженедельной газете я бы натыкался на статьи о Карле и ее галерее. В Берлине о ней пока ничего не знают, разве только то, что в ее галерее я, Аксель и Густав записывали свой первый альбом. На всю свежую газету была лишь маленькая заметка об открытии сегодня второй ее галереи в Кройцберге. А вот Карла наверняка каждый день натыкается на упоминания обо мне: радио, телевизор, социальные сети. Иногда я думаю, читает ли обо мне мать? Или это только я хочу найти хоть какое-то упоминание о ней в газетах? Иногда мне кажется, что я не перенесу новость о том, что мать совсем меня не искала. А иногда кажется, что не удивлюсь. Если ей не нужен был тринадцатилетний Винфрид, зачем ей двадцативосьмилетний? Лучше пусть не читает. Достаточно того, что читает Карла.
Я припарковал велосипед у фонарного столба и поднял глаза на окна своей квартиры. Иногда я фантазирую, кто там мог жить до меня с Бенджамином. Может быть, тридцатилетняя бухгалтерша, заполночь вползающая в коридор с дубовым паркетом после очередного квартального отчёта. А потом в горячке убивающая своего парня: из-за того, что дебет с кредитом не сошлись. Или: она графический дизайнер, он работает телеведущим, двое сопливых детей. Он изменяет ей с кассиршей из продуктового на углу, вечно пахнущей прогнившим луком. Отношения на троих – как башенка в Дженге: рухнет если не сейчас, то через два хода. Их башенка рухнула через один – чемоданы с мужскими рубашками в парадной, всхлипы в моей ванной.
Так или иначе все выдуманные мною истории заканчиваются расставанием.
Если дела будут совсем плохи, из квартиры придётся съехать. Жаль будет терять компанию моего соседа Бенни – три года он успешно терпит меня и все мои недостатки. Нет, вру. Он даже не замечает их. До того он расслаблен и доволен жизнью.
Бóльшую часть времени Бенджамина не бывает в квартире. И ночует он раз от разу. Но сейчас он здесь. С Бенни у нас обычные приятельские отношения: привет, ну как Кёльн вчера сыграл? У вас сейчас зима в Австралии? Дописал новую песню? Строго говоря, мы ничего не знаем друг о друге, только факты, добытые в ходе неспешного потягивания пива перед монитором. И кажется, нас обоих это устраивает: ближе к тридцати все труднее сближаться с другими людьми. К тому же я из тех, кто долго привыкает к новым вещам, а уж к людям – тем более.
Замок провернулся не с первого раза. Его давно пора поменять, но я все забываю вызвать мастера. Часть квартиры, который пользуется Бенджамин, в конце коридора: спальня, ванная и комната, служащая кабинетом. В моем распоряжении еще одна ванная и две комнаты. Я захожу в квартиру и, стараясь не шуметь, стягиваю кроссовки. В моей половине холодильника закончились продукты, и после встречи с Рихи я должен был купить еды, но это совершенно вылетело из головы. В заднем кармане джинсов завибрировал телефон. Сообщение было от отца: «Велосипед подозрительно щелкает. Сдам в ремонт и похожу несколько дней на работу пешком».
Я набрал ответ: «Ты когда-нибудь свалишься с него и покалечишься. Нужно купить новый, и дело с концом. Если ты выберешь, я хотел бы его тебе подарить». На этом переписка останавливается – как только речь заходит о подарках с моей стороны, отец сразу замолкает или переводит тему. Ему это не нравится, но я хочу подарить ему все, чего он был лишен многие годы, пока экономил на себе и растил нас с Клаусом.
Ответной смс-ки я так и не дождался, поэтому, стащив у Бенджамина кусок холодной пиццы с застывшей жирной коркой, принялся за конверты.
Мне приходили разные письма: четыре года назад, например, от редакции журнала по психологии. После вступительных строк о том, какой я распрекрасный, они заверили меня, что немецкие читатели катастрофически нуждаются в моем опыте существования без матери. Два года назад после моего полуголого видео под песню Бритни Спирс, снятого в шутку для подруги, прилетели недвусмысленные письма от бельевых брендов, предлагающих сняться в рекламе трусов.
Что ж. Сегодня все было куда прозаичнее. Внутреннее содержимое первого конверта извещало о повышении стоимости услуг Hansa Studios9. Второй конверт был от Карлы – приглашение на открытие её галереи здесь, в Кройцберге. Жирными от пиццы пальцами я вскрыл третий конверт.
«Уважаемый Винфрид Кох!»
Что ж, начало неплохое.
«Знал бы ты, чувак, как меня достала твоя самодовольная рожа».
Что за…
«Я несколько лет слежу за тобой. Знаешь, мне очень хотелось бы увидеть твое лицо, когда ты узнаешь истинную причину, почему твоя мать вас бросила.
Удачи, Кох. И сил. Они тебе понадобятся, чтобы пережить это заново».
…Если это шутка, то крайне неудачная. Я проморгался и потер ладони. Полный бред. Но это было не все. К бумажке прилагалось фото ужасного качества. Изображение местами плыло, местами крупно зернилось. Перед объективом стояли четверо, остальные тонули в темноте низкосортной пленки и дешевой фотобумаги. Но мне было достаточно и четверых.
Двое из них – парни, в пиджаках старомодного фасона. Сейчас такие не носят, только в кино про ГДР и Советский Союз. Остальные двое – девушки в светлых праздничных платьях. Одна из них высокая – выше темноволосого парня, к которому прижимается щекой. Волосы собраны в высокую прическу, к которой сзади прикреплено подобие фаты. Я поморгал в надежде, что это оптический обман, очередная галлюцинация после бессонных ночей, и перевернул карточку. На обороте синими чернилами аккуратным почерком было выведено «Берлин, 1988». Родители еще даже не были знакомы. В недоумении я снова перевернул фото. Женщина в фате продолжала счастливо улыбаться фотографу. И мне.
Нет. Моя мать улыбалась только мне.
Глава вторая. Застывшие в вечности губы.
В тот год отцу исполнилось сорок три. И как настоящий немецкий отец, он хотел, чтобы я выучил английский, играл в футбол и сносно клацал по клавишам пианино.
С футболом, к радости отца, дела обстояли неплохо. До тринадцати лет я рос, не подозревая о существовании теней: обычный футбольный подросток – жилистый и немного фанатичный, частенько забывающий вымыть волосы и позаботиться об аромате своих подмышек. Я ходил в хорошую школу – гимназию имени Шиллера. Мой отец – преподаватель кафедры истории и немецкого языка – точно знал, в какую школу нам с Клаусом следовало ходить. Каждый день мы пятнадцать минут тащились до Николаус-штрассе мимо заправки, где нас неизменно обдавало тошнотворными парами автомобильного топлива.
Я не был симпатичным мальчишкой. Винфрид Кох рос импульсивным мальцом с угрюмой физиономией и угловатым туловищем на длинных ногах. Я никогда особо не соответствовал родительским и учительским представлениям о примерном поведении, а после ухода матери и вовсе дал себе полный карт-бланш.
Той осенью, когда мать ушла от нас, меня отобрали в школьную футбольную команду. Это был год мирового чемпионата, и все лето я проторчал перед телевизором у школьного приятеля Тоби. Дома смотреть игры я не решался: ведь никогда не знаешь, понравится это матери или нет. Она с интересом следила только за коррупционным скандалом вокруг оргкомитета Германии и, кривляясь, цитировала Шпигель. Маме особенно нравилась история с подставным фондом, созданным кем-то из верхушки Адидас. Об этом она читала особенно тщательно, но меня интересовал только футбол, поэтому слушал я её тогда вполуха.
Поговаривали, что за месяцы до голосования делегатов ФИФА10 немецкие бизнесмены проводили странные сделки на миллионы долларов, инвестировали огромные суммы в предприятия стран тех самых делегатов и – что самое интересное – там засветился даже Шрёдер11, отменив эмбарго на поставку оружия в Саудовскую Аравию. Так у саудитов оказалась партия свеженьких немецких гранатометов, а у нас обосновался большой футбол.
Стадион «Рейн Энерги» был одним из стадионов чемпионата. А это значило, что на весь месяц чемпионата старый город превратится в развеселый футбольный балаган. К югу от вокзала, по правде говоря, город больше напоминал послевоенный: в Кельне тянули новую ветку метро. Но туда, кроме местных, забредали только изрядно повеселившиеся приезжие болельщики, вместив в себя годовой запас Кёльша12. Мы с приятелями по дворовому футболу допоздна бродили среди шумных подвыпивших туристов и болельщиков и сами будто пьянели от всеобщей эйфории. Когда в пятницу на поле все-таки вышел травмированный накануне Баллак, мы как оголтелые орали его имя, стоя перед огромным экраном с трансляцией матча недалеко от Дойтцер Брюке – это надо было видеть!
Ветер нес пыльный мусор по мостовой дороге, и эта дорога была укатана ощущением свободы. Все еще теплый асфальт манил бежать по нему босым и ничего не бояться.
Это лето не предвещало такой осени.
11 сентября Ингрид Кох как обычно приготовила яичницу-глазунью на завтрак, надела свой серый брючный костюм и черные лаковые лодочки, подходящие к маленькой блестящей сумочке, уже в прихожей допила кисловатый кофе, оставив на ободке след губной помады, и поспешила на работу. Следом за ней квартиру по Арнульф-штрассе покинул ее супруг Маркус Кох. Ну а потом и мы с Клаусом нехотя поплелись в сторону гимназии.
Это был последний школьный год Клауса, я же только готовился в следующем году ворваться в старшую школу. Мы редко ходили в школу вместе: каждый предпочитал свою компанию. Я на дух не переносил тащиться с напыщенными выскочками из класса Клауса, поэтому если не успевал уйти со своими приятелями пропускал Клауса вперед и шел один. По дороге я слушал музыку. Oasis, Blue, Placebo – все то, что, впервые услышав в бушующем пубертате, безапелляционно поднимаешь на высшую ступень эволюции музыки.
В начале сентября в Кельне еще позднее лето. Пахнет чахлой, выжженной зноем травой. Дорога скользит мимо салона красоты на углу, заглядывает в окна горожан, спешно покинувших свои жилища, подпрыгивает возле заправки, подхватывает стайки шумных школьников на Николаус-штрассе и несет их прямо к зданию из красного кирпича. Биологию у нас вел Герр Крикеберг – невероятно сдержанный и активно лысеющий приверженец Христианско-социального союза, переехавший в Зюльц13 из Баварии. На его уроке в тот день по классу блуждали волны возбуждения. Накануне в Йена14 Кёльн разнёс «Карл Цейсс» со счётом 2:1. И первое, что в тот день говорили парни в школьном дворе вместо приветствия: «Смотрел вчера игру?»
Крикеберг покрывался испариной, краснел и выглядел так, словно был готов взорваться. Именно взрыва, пожалуй, и следовало бы ждать – если бы не знаменитые крикебергские педагогические принципы, о которых он на каждом углу поучительно вещал молодым коллегам: «Никогда, слышите, никогда не стоит давать себе слабину и кричать на ученика. Что бы он ни делал». Поэтому учитель, подавляя рвущееся наружу раздражение, изо всех сил «держал лицо», теперь уже откровенно потное и пунцовое.
Последние парты будто бы и не замечали его педагогических потуг у доски. Мне тоже не было до них дела, пока щеку не царапнул брошенный в меня комок бумаги. Его бросила Грета – моя соседка по парте на английском. К английскому я относился со всей серьезностью сына немецкого отца. Поэтому и сидел на инглише рядом с Гретой на первой парте. В остальное же время я предпочитал компанию скучающих лентяев на последних партах. На клочке бумаги было нацарапано «Горластая обезьяна». Да уж, записка была явно не любовной. Это значило, что мой низкий хриплый голос стал выбиваться из общего фона, и это бесило Грету. Впрочем она отличная девчонка. Слишком серьезная, но все равно нравится мне. Ради Греты, пожалуй, стоило заткнуться.
К концу занятия Штефан – самый рослый детина в классе, рядом с которым даже Крикеберг выглядел хилым – пустил по рядам записку.
Записка гласила: «Хэй! Заваливайтесь в пятницу ко не смотреть футбол и по пивку! Адрес знаете! Записываться прямо сюда. Штефан К.»
Ко мне записка попала в самом конце своего путешествия, и желающих, скажу я вам, было чуть больше, чем желающих крикнуть в центре Кёльна, что они обожают Дюссельдорф15. Все потому, что вечеринка у Штефана – это две банки пива в холодильнике Штефана. Для Штефана. Куда больше мне нравилась идея прогуляться с Феликсом к бару Штраус.
В Штраусе и вокруг него вечная пятница. С восьми вечера и до утра. Жрать там было нечего, но туда приходили не за этим: полки за спиной бармена трещали от тяжести бутылок, а пиво не переставало литься в бокалы. Ни один из нас, конечно, не заходил внутрь – на дверях дразнилась наклейка «16+». Но прогуливаться мимо и назначать встречи у Штрауса было обычным делом. Никого не смущали околачивающиеся здесь подростки. Мужчины и парни постарше понимающе улыбались, выходя из бара покурить: ребята хотят почувствовать себя взрослее, находясь ближе к настоящим мужчинам. Кто-то даже выносил нам пиво. Это было унизительно, но когда нужно быстро набухаться – например, перед вечеринкой у кого-то из школьных друзей – то вполне можно было принять такое угощение.
…Полтора или два года назад, когда играть в «Поселенцев из Каттана»16 среди сверстников стало «детским занятием», я впервые вечером очутился перед Штраусом. Тогда я и познакомился с Феликсом. Он носил растрёпанные светлые волосы и выцветшие футболки с «Kiss!» – вылитый Курт Кобейн Я знал, что он старше, но даже если бы не знал, то его Ромеровская манера вести себя просто кричала нам, соплякам, что он за свои пару лет сверху наших точно чего-то повидал. Феликс как обычно курил и продавал пацанам самокрутки. Подпирающих в тот вечер стены Штрауса было много, и мы с ним каким-то образом оказались рядом в толпе.
– Мамочка в курсе, что ты здесь? – спросил он, смерив меня взглядом.
– Да пошел ты, – я отвернулся.
Драка меня не пугала. Тем более, когда рядом со мной было четверо таких же бравых сопляков, как и я.
Через минуту он снова заговорил:
– Я Феликс. Сигу будешь? Угощаю.
Я еще никогда не пробовал сигарет, но признаваться в этом было нельзя. Принять из рук Феликса коричневую папироску – все равно что пройти негласную инициацию в другой мир, где нежным маменькиным мальчикам в тугих воротничках нет места. Мне было тринадцать, и я жадно хотел в этот другой мир.
– Давай.
Я забросил сигарету в рот, понятия не имея как её прикуривать, держать и стряхивать пепел. Феликс чиркнул зажигалкой у моего носа и, казалось, потерял ко мне интерес. Какое-то время мы молчали, но расходиться было еще рано, и мы все же снова разговорились. Выяснилось, что он живет в другом конце Зюльц: на границе района, где зеленых массивов было больше, чем домов.
– Где учишься? – спросил я.
Кажется, я ни разу не видел Феликса в нашей гимназии.
– На Лорберг-штрассе, – вяло отозвался он. – А ты?
– Шиллер.
Гимназия Шиллера была родительской гордостью любого ученика из Зюльц, да и за его пределами. Но здесь и сейчас мне было неловко за то, что я учусь именно там, а не в какой-нибудь средней паршивости школе – как Феликс. Он нахмурил брови и снова осмотрел меня с головы до ног, словно оценивая, стоит ли со мной связываться.
– Ну и как тебе… Шиллер? – Феликс выделил интонацией последнее слово, и теперь оно звучало с еще большей издевкой.
– Да отстой, как и везде, – решил я сыграть на его стороне.
Феликс одобрительно улыбнулся и скрутил новую самокрутку.
Так мы стали иногда встречаться у Штрауса – я покупал у Феликса сигареты и пиво, а он рассказывал мне, почему не верит, что Советский союз первым запустил человека в космос.
…Я пустил записку Штефана дальше и глянул на часы – скоро начнется тренировка школьной команды по футболу.
Ужин я пропустил. Отпирая входную дверь, я готовился быть отчитанным матерью: ведь она не выносила, когда кто-нибудь из нас нарушал правила и договоренности. А одно из правил гласило, что ужин подается горячим только один раз. Для всей семьи. Так было заведено в ее родительском доме – о котором она, кстати, говорить не любила. Я знал только, что, когда мне было десять, мама ездила на Восток – почти к самой границе с Чехией – хоронить отца. Сердце. Быстрая смерть. Там осталась бабушка, которая попросила маму больше никогда не приезжать. И эту просьбу она исправно выполняла на протяжении предыдущих двадцати лет.
Я бросил на пол мешок с грязными футбольными кедами и остановил взгляд на полке с обувью. Там не было ничего, принадлежащего Ингрид Кох. Обычно я не разглядываю полку или вешалки – скорее бы шмыгнуть в нашу с Клаусом комнату. Но сегодня я обшаривал взглядом прихожую и ничего не понимал.
«Что-то не так», – подумалось мне.
В квартире было очень тихо: не работал телевизор, не шумела вода, ударяясь о грязную после ужина посуду, не бубнили голоса. Только в кухне невозмутимо гудел холодильник. На комоде стояла утренняя чашка из столового сервиза с сентиментальным цветочным узором и на её ободке всё ещё алел отпечаток материнской помады.
Под гулкие удары сердца я ввалился в большую комнату, где мы обедали по воскресеньям. Отец, сложив руки на груди, стоял лицом к окну и никак не реагировал на мои шаги. Я боялся нарушить эту тишину, будто она была хрупким мыльным пузырём, который пока еще защищал меня неведением.
Мои содранные колени предательски подрагивали. Опустившись на старый серый диван, я неуверенно произнес:
– Мама ещё на работе?
Отец усмехнулся. Этот короткий смешок прозвучал горько и отравлено.
– Нет, сынок.
Я прислушался к звукам в глубине квартиры.
– Она дома? Ей нехорошо?
– Я не знаю, старик, – отец наконец повернулся ко мне и посмотрел прямо в глаза.
Неужели этот вмиг постаревший мужчина с мокрыми глазами и искривлённым от сдерживаемых рыданий ртом – мой отец? Я вскочил с дивана и размашистым шагом в несколько секунд достиг двери родительской спальни. Дверь была неплотно прикрыта. Толкнув ее, я увидел пустую, идеально заправленную кровать – очевидно, нетронутую с самого утра. Я бросился к следующей двери, ведущей в нашу с братом комнату. Там царил обычный бардак, и не было ни намёка на присутствие в ней матери.
– Как сыграли? Ты сегодня поздно, – отец приглаживал и без того лежащие волос к волосу пряди на затылке.
– Я спросил, где мама!
Злость и ярость, которые вскоре станут совсем привычными спутниками, подкатили к моему горлу.
– Где она? – я прошептал эти слова, как свою последнюю молитву, просьбу, отчаяние и надежду на то, что все же ничего кошмарного и разрушающего не произошло.
– Мама больше не будет жить с нами, но она оставила на плите обед, – отец снова отвернулся к окну. Теперь он сосредоточенно грыз большой палец.
Лицо вспыхнуло, а в ушах громко застучала кровь. Я развернулся к выходу и бросился прочь из дома в синие сентябрьские сумерки.
***
Мне не единожды доводилось слышать от своих одноклассников истории о разводе родителей. Но все они сопровождались сочными подробностями скандалов с битой посудой и трехэтажными ругательствами в адрес друг друга. Так что для всех развод становился своего рода облегчением. Конец. Все. Достаточно. Пора остановиться и стать счастливыми.
Мои же родители никогда не ругались или, по крайней мере, не казались несчастными. Мне было трудно понять, чего же может не хватать для абсолютного счастья, если у тебя есть теплая крыша над головой, вкусный обед, достойный любящий партнёр, чуть менее достойные, но в целом терпимые сыновья и работа, которую ты по большому счету любишь.
В тот вечер отец так и не набрался сил рассказать мне, что стало причиной маминого ухода. А вот я набрался порядочно. Но не сил.
Мы с друзьями, бывало, грешили пивом. Скорее не потому, что оно казалось нам вкусным, или нам был по душе его хмельной эффект: мы взрослели и отчаянно нуждались в самоопределении и самоутверждении любыми понятными и доступными способами – алкоголь, драки, грубые шутки в адрес девочек. Кто-то из моих очень старых друзей так и не смог пойти дальше, увяз в пубертате по подбородок и продолжил пользоваться все теми же доступными способами: алкоголь, драки.
Я завалился к Феликсу прямо домой, хотя это было против правил: нам полагалось встречаться с ним только у привычного бара. Косяки он распихивал по карманам прямо там, тут же получая деньги. Я знал, что после футбола Феликс точно дома. Бокала пива в дар от какого-нибудь посетителя Штрауса было для меня сегодня недостаточно. Я хотел ядреного шнапса или водки, чтобы меня свалило с ног, а заодно и стерло из памяти этот вечер. Феликс сначала обматерил меня, а потом будто бы сделал одолжение, содрав с меня втридорога за бутылку Киршвассера17:
– Ладно, Шнеке18, но не свети и не трепись, что я загнал тебе прямо дома. Не хватало, чтобы сюда ещё и за травой припирались. Отец мне тогда яйца отстрелит.
– Да пошёл ты, Феликс, вместе со своим отцом.
Я сплюнул прямо на коврик у двери и быстро зашагал прочь, зная, что белобрысый не поднимет шум, когда за дверью ужинает его семья.
По дороге я останавливался у арок домов пригубить из этой идиотской дорогой бутылки. На подходе к дому в ней оставалось ещё немного обжигающей жидкости, но в меня уже не лезло. Я злился и хотел выпить все до дна, вот только выворачивать меня начало гораздо раньше, чем это бывало от пива. Я заблевал свои и без того грязные кроссовки, но был не в состоянии даже опечалиться по этому поводу.