bannerbanner
240. Примерно двести сорок с чем-то рассказов. Часть 1
240. Примерно двести сорок с чем-то рассказов. Часть 1

Полная версия

240. Примерно двести сорок с чем-то рассказов. Часть 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 11

…Андрюха обалдел, и даже судорожно полистал паспорт, убедился в прописке. Да. Седьмой район…

Мужик холёный, дорогим одеколоном пахнет. Костюм матовый со свинцовым отливом, тускло лоснится в свете настольной лампы, совсем как вши на трупе Генриха Германовича.

Короче говоря, через пять минут разбирательств встреча участкового с посетителем зашла в тупик.

Андрюха совершенно не мог понять, почему за всё это время ни он, ни один из соседей не видели сына Мазура-старшего, а Мазур-младший в свою очередь с трудом уже сдерживая правила приличия, всё громче удивлялся, какое дело до этого участковому-уполномоченному, и требовал ключи от квартиры:

– Я единственный наследник!, – всё громче краснел Виталий Германович, – Вы не имеете права! Что вы себе позволяете? У человека отец умер, а вы издеваетесь тут!.. Занимайтесь, пожалуйста своими обязанностями!

Но протянутая всё это время рука так и осталась без ключей, и Мазур-младший воинственно вышел, вежливо пригрозив:

– Хорошо. Вы сами напросились!

…Через полчаса Андрюха, запыхавшись от бега, консультировался у нашей одноклассницы Инки Бойко, которая неплохо волочёт в юриспруденции. Перед этим Андрюхе хватило ума позвонить мне, и мы с ним, тщательно выматерившись, утвердили с моей подачи мстительный план – наказать козла. Андрюха скакал по администрациям, а я носился по этажам его дома, до одури переписывая объяснительные соседей, в которых все (!) пятьдесят восемь квартир подтвердили, что Мазур-старший жил один и сдох от голода, как собака, сожранный вшами.

…Через месяц квартиру Мазура от муниципалитета получил сантехник-узбек с тремя детьми.

Андрюха нервно смеялся в трубку:

– Прикинь, сука какая, то бандюками меня по телефону пугает, то в прокуратуру названивает… А Инка умница! Всё по закону… Чики-чики!.. Он в суд подал на пересмотр. Но Инка говорит – бесполезно. Хрен ему по всей роже.

– Да, Инка у нас умница!, – соглашался я, довольный хорошо сделанной работой, но на душе почему-то было не весело.


****

Ямщики

…Бабушка моя рассказывала моей маме, как моя прабабка Татьяна, совсем ещё молодой девчонкой служила при дворе большого барина. Хотя, какой там «молодой девчонкой»? Это сейчас молодость у нас длится чуть ни до тридцати лет. А в те времена девица пятнадцати лет уже и семью имела, и детей, и вполне самостоятельно хозяйство вела.


…Через их хутор Северин большой тракт проходил. Вернее сказать – прямо по краю хутора. И хутор рос и тянулся вдоль дороги, то поднимаясь по холму, то спускаясь чуть ли ни на дно Солохина яра.

Места тут раздольные. Всё поля, да пашни. Земля жирная, богатая. В грозу, бывало, дерево ветром всё поломает, ветка наземь упадёт, а через день-два – гляди-ко, корни лёжа пускает, за жизнь цепляется, словно руки к земле тянет, и земля-матушка щедро принимает дитя своё. Сколько тут таких диковинных дерев! То яблоня чуть ни лёжа растёт, то слива из сорной кучи цветочками белыми удивляет.

Кубань разливается широко и вальяжно. Не хочет прямо течь. Обнимает холмы ласково и течёт огромной серой махиной. И сверху кажется, будто еле-еле течёт, почти стоячая вода-то. Но это ни так. По вылизанному на дне илу река скользит так споро, что утащит, моргнуть не успеешь. Бывало, смотришь на рябь воды – чистый пруд, ей-Богу!.. Чуть-чуть движется, волнуясь под дождиком. И вдруг мимо тебя на огромной скорости большая коряга несётся. Несётся страшно, что кажется и в воде зашибёт нешуточно, если ни насмерть. Сколько тонут каждый год смельчаков, а всё прощают люди реке. Любят тут Кубань. Матушкой называют.

И вдоль дороги дома всё богатые. А чем дальше от тракта, тем поскромней. По тракту и шум и крик всегда. Ямщики удалые песню пьяную орут бывало среди ночи, или сильный какой человек обозы ведёт. И в ту, и в другую сторону, навстречу друг другу, и лес идёт, и скот гонят, и товар всякий диковинный. А самое главное – везут вести со всех концов.

Зайдёт лихой ямщик в лавку, шапка-валёнка набекрень, мошна с арбуз, весь люд притихнет. Крикнет тот по надобности – бегом ему и поесть, и по мелочи чего. И все ему в рот глядят, авось сядет за стол, тогда и вести будут, хоть народ созывай.

По человеку сразу видно, кто хозяйственник какой захудалый, а кто служебный.

– Тут что ль, столоваться принимают?

– Туточки!.. Туточки!.. Милости вам!..

– Эт хорошо…, – бряцая медной бляхой на кожаной сумке, входит ямщик по-хозяйски, весело и шумно, будто домой прибыл, – Добре вам в хату!.. А што, и покормите служебного человека?..

– Покормим, батюшка!.. Покормим!.. Нешта не покормим-то?..

И пошла беготня!.. И шуба принята бережно, как невеста, и на стол и скатерть, и свет несут, и в избе крики шепотком во все стороны:

– Терька! Наливки неси!.. Грунька, воды!.. Огня несите!..

И вот уж восседает ямщик Стенькой Разиным, обставленный лучинами, и обедает громко, с прибауткой, ёрзая на лавке во все стороны.

А бывает молчун иной раз. Хмуро пошепчется, договорится, молча поест, лица не подняв, сколько ни стой возле него всем собранием. А этот вот – хороший. Весёлый. Сразу видать – хорошо живётся человеку. Сытно, и с умом-то. И стоит вкруг стола люд крещёный, и смотрит, и внемлет, жадно каждое слово хватая и подхватывая:

– С Москвы иду!..

Ахнули шёпотом:

– С Москвы!.. Слыхал?.. С Москвы…

А тот щами сёрбает, подрагивая квашеной капустой в бороде, торопится, обжигаясь, луком хрустит, ест, рассказывает весело, головой вертит, всех уважит, чтоб расслышали:

– А под Пензой горели нонче!.. В дороге-то…

– Ах!..

– Вот те крест!.. Ха!.. Бочка смоляная в одном обозе занялась!.. Недогляд.

– Ах ты ж!..

– Ну, и…, – громко стуча колючим кадыком, допил квас, вытер рукавом губы, – Ахнуло!.. К утру-то. Погорели…

– … Слыхал?.. К утру!..

– … Да тихо ты!..

– Я и говорю!.. Кто ж греет-то с коросином?..

– … Ох, ты!.. С коросином?!..

– А он, мол «… я трошки, Миколай Степаныч!.. Для сугреву!..» Говорит!..

– Та ты шо?.., – бабка перекрестилась так, будто сама всё видела.

– Ну!.. С коросином!.. А то не ахнет?!.. Кто ж с коросином-то!..

И уехать не успеет весёлый ямщик, щедро ссыпав денег на стол, и ещё час-два будет возиться с лошадьми, весело покрикивая мальчишкам, окружившим сани плотным колечком, а по хутору уже бежит-торопится весть, от двора ко двору:

– Почитай два десятка домов сгорело в Пензе-то!..

– … Та ты шо?..

– Рассказывал!.. Напрочь погорели!.. С детишками!..

– … Ой, мама моя…

– … Коросином полил, говорят, и сжёг к чёртовой матери, люди видели!… А потом и себя!.. Зарезал до смерти…

– … Ой ты ж…

И шумел хутор взволнованный несколько дней, обрастая подробностями с изумительной скоростью. И вот через неделю уже следующий заезжий, молча хлебая борщи, поглядывает на хозяев, как на полоумных:

– Как так «сгорела Пенза?».. Шо вы мне тут брешете?.. Ни чё там ни сгорело. Шестой дён я в Пензе был. Всё тихо… Шо за дурак вам натрепал?..

И также ахнут покорно:

– … Ах, натрепал же!.. Сука така…


…А шли новости тот год всё удивительнее. И народ уже посматривал на это дело недоверчиво. Вот, мол, сидит хороший человек. Сапоги кожаные. Гривенник посулил. И ведёт себя чинно. А как ляпнет… Хоть стой, хоть падай… Как тут верить-то?..

– Царь убёг, сказали… Насилу ноги унёс!.. Говорили – или в Париж подался, или до самой Франции побёг…

А народ слушает, и даже не думает ахать.

Ибо уж очень как-то удивительно. Совсем уже тут дураками считают нас, что ли?..

– Кажному дадут надел – бери сколько хошь. И лошадей дадут. По три штуки на рыло!.. О как!.. Как у буржуазии всё равно…

И ямщик в который раз оборачивается, глаза выпучивает, не понимая, чего так тихо в сенях-то, ушли, что ли? А люд дворовый молча слушает, скорбно переглядываясь. Будто взрослым людям дрянную сказку бают, и вроди пора рассказчику уже и морду бить, за усердие-то, а все ждут вежливо, мол, покушай, мил-человек, да и иди уже с Богом, трепло свинячее…


…А по весне как-то к обеду ближе хозяйский двор оказался распахнут воротами настежь, чего раньше случалось очень редко.

Огромные, отличной работы, с кованной обводкой, дубовые ворота с утра стоят нараспашку. И народец густо собрался под высоким крыльцом, а на крыльцо вышел барин, в пальто, и с чемоданчиком. Котелок с головы снял, на перильце поставил, вытер лоб платочком. Народ притих.

– Прощевайте, братцы!.. Уезжаю я от вас!.. Не увидимся более. Кого обидел – простите, Христа ради!..

Барин низко поклонился в ноги.

Из глубины толпы кто-то подал голос:

– Это куды ж вы, Савелий Иваныч?

Сто пар глаз уставились, как барин сошёл вниз, говорит ласково, прощаясь:

– Пароходом до Астрахани иду, Николаша. А потом… Видно будет.

И пошёл шепоток по углам.

– Уходит барин-то…

– Как «уходит»?..

– «Как»?.. Так!.. Слыхал, чё в Кузьминке с их барином сделали?… Те.

Барин прошёл в толпу, и та расступилась. Все смотрят на хозяина с ужасом.

– Такие вот нынче дела, Николаша.

Кузнец Николай высоко задрал брови и из глаз огромного, как утёс, кузнеца полились слёзы:

– Как же, Савелий Иваныч?.. А нам как же?..

Но слова его тут же утонули в разноголосице. Со всех сторон ринулся люд. Кто кричал, кто спрашивал, кто лез обнять и не отпустить:

– Да как же так, Савелий Иваныч!.. Да как же вы?!.. Сав… И как же теперь?..

Скоро всё слилось во всеобщий вой и плачь.

До этого крепившийся Савелий Иваныч, с трудом играя в беспечность, тоже прослезился и, не в силах более говорить от слёз, расцеловался с Николашей троекратно, обнял голосящую бабку Лушу и, обращаясь во всеобщей сумятице уже ко всем, с дрожью в голосе и весело крикнул моей десятилетней прабабке Тане, крестя и целуя её в лоб, вытирая слёзы перчаткой:

– Не поминайте меня лихом, родные мои!..

И продираясь сквозь горланящую толпу, барин совсем расплакался и, забравшись на пролётку, помчался из хутора прочь, и ещё долго народ махал ему руками вслед и плакал, и причитал.

Вот так вот.


****

Вишня

– За-а-а-апряга-ай-те-е, хлопцы коней! Тай лягайте спа-ачу-увать!..

– Ра-а-аспрягайтэ, хлопци конэй!, – тут же перекрикиваю я сверху с вишни, – Тай ляга-айте спа-чувать!..

– За-а-а-а-апряга-а-айте, хлопцы коней!, – в два раза громче упрямо начинает сестра, в такт стукая ладошкой по почти пустому ведру, в которое она дёргает морковку с грядки.

– Ра-а-а-аспрягайте-е!!..

– За-а-а-пряга-а-а-а..!!..

Нашу лягушачью какофонию прерывает зычный бас деда Толи, который с утра залез на крышу с молотком и тремя гвоздями в губах «шифер поворочать»:

– Та не мучьте ж скотину!..

Взрыв хохота во дворе заглушает даже радио. Бабушка Надя испуганно выскакивает на высокое крылечко из времянки:

– Шо стряслося?

Тётка моя Зоя, красная от хохота, звонко кричит от стола под навесом, сама себя подзадоривая:

– Та вон Липка «коней запрягает», а Алька «распрягает», а дед им с крыши: «Не мучьте скотину!», – и опять закатывается смехом, давится вишенкой, и кашляет, а мама моя тут же хлопает её по спине кулачком, и тоже смеётся, чуть со стула не падает. Вареники с вишней они с утра лепят, уже второй столик подставили, потому что вареников налепили миллион, и уже подносы кончились, во скока вишни!..

– Та ну вас!, – баба Надя ничего не поняла, но видит, что всё в порядке, и грозит кулачком, измазанным вареньем, – Дурака валяете, ей-богу!, – для порядку «вставляет чертей», – Заканчивайте уже! Ещё вишню надо! Чё сидите?

Я на вишне сижу уже час, наверное. Не высоко, метра четыре, а вы попробуйте, продеритесь наверх! Вишни тут… Одуреть сколько! Снизу-то уже всю пооборвали, а на самом верху, на тонких веточках большими гроздями качаются сразу штук по двадцать на каждой. Тяжёлые, спелые, чуть не чёрные уже. Такая отрывается мягко, так, что косточка остаётся на «хвостике». Собирать трудно. Сразу сорвать можно разве что парочку. Пожадничаешь, хапнешь побольше, чтобы не так часто тянуть руку, да половину уронишь, половину раздавишь в руке. А спелая вишня если не в траву упадёт, а на тропку – получается жирная кровавая клякса. Во какие вишни у деда! Вишню собирать нужно умеючи, за что меня (единственного внука при целом батальоне внучек!) и уважают, и одному только мне разрешают лезть на самый верх к тоскливой зависти сестёр. А лезть на дерево нужно босиком, и в одних шортах. Только дурак влезет на дерево в обуви и в пиджаке, уверяю вас. Вишня вроди и не колючее дерево, но цепляется вокруг тебя, спасу нет. А кора у вишни – гладкая, и в обуви тут делать нечего. «Грохнисси!», – баба Надя наотрез отказала Липке, и шестилетняя Липка вульгарно и тщетно порыдала на всякий случай, но Липке торжественно вручили эмалированное ведро:

– Вот, смотри, моя сладкая, вот так за хвостик берёшь, и на жопку смотришь – если морковка жирненькая – ты её тяни, а если худэнька – хай ишо растёт! Хорошо?

И у Липки мгновенно высыхают слёзы, и глаза принимают размер бублика, когда бабушка у неё перед носом совершенно спокойно потянула за травяной пучок, и вытянула из земли морковку размером с пол-Липки!..

– Помогай бабушке, помогай!, – баба Надя притворно кряхтит, головой качает, спину себе гладит, – Кто ж ишо бабушке поможет, сладкая ты моя! Помощница ты моя!..

И Липка таскает между грядок ведро, хищно высматривая «жирненькие жопки», и всякий раз, с трудом вытянув здоровенную морковку, говорит негромко «О-о-о-о…», и смотрит на морковку, как на сокровище.

– Желтога-а-а-азая ночь!, – затягивает мама неожиданно, и тётка Зоя тут же подпевает, – Желтогла-а-азая ночь! Ты царица любви-и, ты должна нам помочь! Желтогла-а-азая ночь! Желтоглазая ночь!, – но дальше они не помнят, но не останавливаются, – На-на-на-аа! На-на-на! Желтоглазая ночь…

А дед с крыши кричит кому-то в сторону:

– Петро!, – выпрямился, с опаской балансирует, подходит к краю, – Почту носили уже?

– Та чего-то нету!, – слышим мы из-за соседского забора, и тут же бренчат чем-то железным, и собака лает, и на неё шикают, – Ну-ка! Чё орёшь?..

И дед ещё чего-то говорит, но по улице с рёвом мчится мотоцикл, набирая скорость, и дед в сердцах «тфу…», и ждёт, когда тот умотает подальше.

…А темнеет тут быстро. Марево летнего зноя, насытившись запахами зелени, закатывает сытое солнце за высокие тополя, тени становятся длинными и темнеют, и сверчки выходят на эстраду, настраивая струны перед концертом. Нас с сёстрами «накупали», сестёр «заплели», мне помазали коленку «зелёнкой», а на столе в прохладе сумерек на клеёнке парит здоровенная кастрюля с варениками, и в центр их брошен добрый кусок сливочного масла, и я вижу, как этот кусок дрогнул и потёк золотыми мутными слезами, проваливаясь глубже в горячее, а радио среди стремительно темнеющего вечера становится отчётливее:

– … Зачем вы де-евушки-и… Красивых лю-юбите-е…


****

Снежки

…Мне было лет восемь, наверное. Здоровенный взрослый мужик я был тогда, короче говоря. И учился я в школе в первую смену, и получалось так, что оставался дома я потом один по нескольку часов. Отец мой всю жизнь технарь, водила и слесарь, и инструмента дома было… хоть с балкона кидайся. На балконе у нас был верстачок, на верстачке тиски, в ящиках отвёрток, напильников, пассатиж… Хоть завались! Чё я только не мастерил!.. Особым удовольствием для меня всегда было притащить на балкон поломанный приёмник, к примеру, и аккуратно и делово, с расстановкой, по-мущински разобрать этот приёмник до самого мелкого винтика, а потом собрать его обратно. Как обычно, конечно же, при сборке возникали проблемы, так как чтобы разобрать прибор, приходилось кое-что надломить, или просто выдрать это с мясом. Лишние детальки тоже вводили в недоумение, но я помню то удовлетворение, когда прибор собирался до конца, с обязательно порезанным пальцем и прищемлённым чем-нибудь. Вертя перед глазами очередную вещь для разборки, я с интересом кумекал, что это и как это устроено, и как это собрано, и вообще на кой хрен она, вон та железненькая пимпочка с колечком?..

…Первый раз меня долбануло током, когда я собирал электробритву. Совершенно неожиданно вдруг перед глазами оглушительно лопнул, искрясь, жёлтый пузырь, ослепляя и наполняя комнату пахучим горьким дымом, и по пальцам садануло, словно молотком, так, что было страшно посмотреть на руку, и, вздрогнув, я невольно отшвырнул отвёртку куда-то в потолок… Пальцы било дрожью, рот заполнился слюной. Вроди ни чё… Пальцы целые, но боль такая, будто действительно прибили молотком. Найдя глазами отвёртку, я опешил. Она была оплавлена замысловато, почти на половину! Железные капли застыли чернотой, а пластмасса рукоятки смялась, как пластилиновая, и застыла. Красотища. Осторожно потянув провода, я вынул горячую розетку из вилки. Бритва тоже была горячей и закопчённой. Испорчена вещь…

…А потом я играл с отцовским ножом. Прекрасный охотничий нож. Зэковский! Отец шоферил где-то возле зоны, и иногда прятал на балконе удивительные вещи. Самодельный кухонный набор, резные нарды. А нож, помню, был прекрасный. Да, это совсем не заводской! Наборная разноцветная рукоятка удобно ложилась в руку, ограничиваясь перед лезвием изящным усом. Зеркальное лезвие с глубокой заточкой покрыто мудрёным узором чернения. Я часами мог любоваться ножом. Тяжёленький… Лёжа на спине, я «летал» им, словно самолётом, озвучивая полёт. Нож был и ракетой, и самолётом, и вообще чем-то мощным и беспощадным. Идеально очерченное лезвие мягко рассекало пространство, совершенно не встречая ни какого сопротивления. В-в-в-в-в… Нож очерчивал плавный полукруг, медленно и величественно взмывая вверх, и, замирая в самой дальней точке, которую позволяла длина моей руки, разворачивался огромным инопланетным кораблём, и с шипением устремлялся вниз, проходя в миллиметре от моего уха, где так же плавно и мощно описывал дугу, пролетая над ковром, и опять зависал, пока я полз на пузе, приводя нож в секретное ложе между ножкой дивана и стеной. «… В-в-в-в-в-у-у-у-у-ф-ф…», – мощно свистел нож, приземляясь в свой ангар, и чуть отдышавшись, опять готовился к полёту.

И вставал в полный рост, и нож медленно парил вдоль полки с книгами, красиво огибал торшер, чуть-чуть не задевая мамино кружево, а потом мне приходилось проходить коленями по застеленной кровати, так как нож, ни на миг не останавливаясь, плавно и неизбежно парил, делая большую дугу вокруг телевизора, и, вернувшись в середину комнаты, и натужно пыхтя, набирал высоту, почти касаясь люстры, и вновь зависал там, играя между лампочек прозрачными разноцветными полосками рукоятки (моё любимое!), и, набирая массу, медленно разворачивался и стремился остриём вниз, и я опять ложился на спину, не сводя с ножа глаз: «В-в-в-в-в-в-фффффф…», и нож медленно и плавно терял скорость, заканчивая полёт, когда я держал его уже двумя пальцами за самый конец рукоятки, и вдруг уронил.

…В двух сантиметрах ниже моего правого глаза тяжёлый нож равнодушно тукнул, воткнувшись в кость, и остановился на секунду в таком положении, пока я замер, не дыша. Постояв вертикально секунду, нож подковырнул со скрипом, и щипнул и дёрнул кожу, гулко свалившись на ковёр возле моего уха. Машинально прижав ладонь к глазу, я встал, и на заплетающихся ногах побежал в ванную. Там самый яркий свет и зеркало.

…Под глазом ярко горит пунцовая опухлость, а в маленьком проколе ниже глаза судорожно застыла капелька крови. Очень сильно тошнило, и я чуть не упал, с трудом отгоняя из головы явную картинку с проткнутым насквозь глазом…

Несколько минут я сидел на диване, поглаживая с опаской всё пухнущий и пухнущий прокол, в сотый раз вспоминая происшедшее, стараясь не смотреть на нож. Звук втыкаемого в кость острия дурнил и подташнивал.

…Я положил нож на место, и больше не играл с ним, а вечером мама ругалась за ужином:

– Ты где подрался опять? Чё у тебя с глазом-то?.. Опять в снежки играли? Ну-ка, дай посмотрю…

А я пил остывший кисель, и помалкивал в тряпочку.


****

Мужики

… – Это что!.. Вот у нас тоже хохма была!, – дождавшись, когда хохот в теплушке более-менее стихнет, огромный Самат чинно кивает, приглашая послушать, а Андрюха тут же пытается его перебить со своей очередной байкой, но Самат уже начал, – … Служил у нас, короче, сержант один. Муратик. Нормальный чувак. Киргиз. Хороший пацан. Зёма мой, из под Маката откуда-то. И вот заступил Муратик на дальний пост, старшим наряда. А вагончик их чёрти-где, за сопками. На сутки уходят, и сидят там втроём, вагончик охраняют. «Тропосфера». И вот, короче, назначили тот раз к нам начальника штаба одного. Новенький офицер, молодой.

Тридцать лет пацану, а уже майор! Из Алматы прибыл. Понтуется, фурор наводит. Чуть что – в крик. И заступил этот майор дежурным по штабу. Ночью по всем постам каждые два часа названивает, пистон вставляет по телефону, чтобы не спали. Вредный чувачок!.. И вот, звонит он к Муратику на пост, короче, проверяет. А у Муратика в вагончике холод собачий! На улице – минус сорок, в вагончике минус тридцать. Сидят втроём в тулупах, следят друг за другом, чтобы кто не уснул. А-то ей-богу замёрзнешь, копыта откинешь. А этот звонит среди ночи: «Как обстановка?». Муратик ему спросонья: «Всё нормально у нас. Мол, «без происшествий». А тот давай его по уставу гонять: «Как фамилия?, – кричит, – Вы с кем разговариваете!, – орёт, – Вы в армии находитесь или где!?» Муратик ему по-доброму: «А вы, извините, кто?» А майор давай на визги переходить! Привык там в Алмате орать на солдат. Кричит: «Я начальник штаба части, майор Каракулаков*! Вы что себе позволяете, мол? Представьтесь по форме!» Ну, Муратик ему опять же, по-доброму: «А я сержант Аккулаков*. Старший наряда этого долбанного вагончика…»

Взрыв хохота заставляет Самата прищуриться:

– Такая вот хрень. Этот Аккулаков, а тот Каракулаков… Нашли друг друга, ё-моё…

– И чё?.. Ха-ха-ха!.., – Петрович утирает слёзы, смеясь до красноты, – Чё было-то?…

– Да чё было?… Ни чё не было… Майор этот шумел страшно, говорят. Командиру части названивал, жаловался, требовал под трибунал Муратика отдать. Думал – издевается над ним салабон…

Мужики ржут с удовольствием.

… – Командир у нас был нормальный мужик. По телефону ему объясняет, мол, чё ты орёшь? Ты Каракулаков, а он Аккулаков… Чё тут такого?.. А майор упёртый… Долго не верил… Обижался…

…У нас законный «обед», и нам греться в теплушке ещё полчаса.

… – А у нас тоже…, – Валера-крановщик досмеялся, сигарету прикуривает вкусно, – Молдованин служил один. Фамилия смешная – Чобля. (мужики тут же ржут заранее). Подожди!.. Хороший парняга. К концу службы до старшины дослужился. И всю дорогу у него с фамилией проблема!.. Он в узле связи был. Кто не позвонит на их пост – недоразумение. Представь – звонит какой-нибудь полкан* из управления, а ему в трубку: «Чобля!» Тут у их серьёзная контора – Московский военный округ, генералитет всю дорогу названивает, а тут каждому второму надо объяснять – мол, это не пьяный салага хулиганит, это старшина Чобля трубку поднял…

Мы смеёмся, и каждый невольно примеряет фамилию, словно пробуя на вкус:

– Чобля!… Надо же… Ё-моё… Чобля… Бывает же… Ха-ха-ха…

… – Много историй… Мно-ого… У нас вот тоже…, – Петрович закашлялся надолго, подавившись своей «Примой», шумно прочистил горло и высморкался, – Тфу, блин… Ну так вот, – продолжает он осипшим голосом. Петрович у нас самый старший. Дед уже. Мужик взрослый, – Работал я в одной конторе… Угу…, – дым выпускает через ржавые от никотина усы, и опять кашляет, – Ды шшто тты… И вот короче наше СМУ* закинули в самую степь как-то. Нефтеперерабатывающий завод под Актау мы строили. Только котлован вырыли, блоки завезли, «стаканы» ставим. Тоже вот так вот – забор под небом и пять вагончиков… В одном вагончике – управа, в другом – столовая… А бухгалтером у нас была одна… Наташка Ивановна… Девка смирная и скромная, а муж всё её гонял, говорят, по-чёрному. Ни про что гонял. Ревнючий, говорили, как зараза… Она и повода никогда не даёт, а всё с синяками ходит… И вот я как-то к ним в вагончик за нарядом захожу, смарю, а там – никого. Начальник всех баб к себе на планёрку созвал. А я смарю – телефон на столе у Наташки разрывается. Поднимаю – мужик мне строго: «Алё!», – Петрович с трудом сдерживает смех, утирая слезу рукавицей, – Я грю, мол, и кого вам?… А тот орёт, мол, позовите Нетребко! Это Наташку-то… Ну, я смарю – рядом ни кого, и в трубку ему (прыскает смехом, не удержавшись): «А… Это вам шалаву эту что ли?», – и Петрович смеётся в голос, – «Щас говорю, позову, где эта патаскуха шаландается опять…», – Петрович смеётся и закашливается, сквозь кашель взвизгивая: «Так и сказал… Шалаву… Ха-ха-ха-ха!… Для смеху!..»

Растянув наготове рожи для хохота, мы с мужиками неловко лыбимся, глядя как старик судорожно кашляет сквозь смех:

На страницу:
10 из 11