Полная версия
Бумажный дворец
– В Килкенни нет моря, – сказал доктор. – Я был там несколько лет назад на турнире по гольфу.
Я становлюсь перед тем участком зеркала, который лучше всего сохранился, и разглядываю свое обнаженное тело в поисках чего-то, что выдавало бы правду, скрытую внутри меня панику, голод, сожаление и неистовое желание большего. Но вижу лишь ложь.
– Завтрак! – кричит из большого дома Питер. – Бегом-бегом!
Я надеваю купальник, хватаю парео и несусь по тропинке, попутно постучавшись к детям. Но, не дойдя до большого дома, я сдерживаю себя, замедляю шаг. Не в моем духе вот так сразу бежать на зов, и Питер это знает. Я пролезаю сквозь кусты на берег, закапываюсь пальцами во влажный песок. Посреди пруда мама равномерно водит ногами, оставляя за собой белый след. Вода голубеет. Скоро даже прозрачные коричнево-зеленые участки на мелководье будут отражать небо. И плавающие вокруг своих круглых песчаных гнезд пескари и большеротые окуни как минимум эти несколько часов будут не видны. То, что лежит под поверхностью, будет скрыто от нас.
1972 год. Июнь, БэквудЯ бегу в своей хлопковой ночной рубашке через лес, по узкой тропе, соединяющей нашу дачу с домом дедушки Эймори. Тропа идет то вверх, то вниз, вдоль неровного берега пруда. Папа прорубил ее между двумя участками, когда они с мамой только сошлись. Дедушка Эймори называет ее «тропой философа», потому что, по его словам, она все петляет, петляет и никак не дойдет до сути. Приблизившись к дому дедушки, она круто уходит вниз по склону. Я бегу по ней, стараясь не наколоть босые ступни пеньками от кустов, которые срубил отец. Эти дурацкие маленькие пеньки – единственное, что осталось здесь после него.
На цыпочках прокравшись мимо дедушкиного окна, чтобы не разбудить его, я бегу в конец его деревянного пирса. Сажусь, свешиваю ноги и чешу живот, стараясь сидеть неподвижно. Ноги покрывают микроскопические пузырьки, словно карбонизированные ножны. Скоро появятся. Надо сидеть тихо. Не шевелиться. Пусть ноги будут приманкой. Потом из темного участка воды вылетает стремительная тень. Смелость берет верх над страхом, и наконец я чувствую пощипывание. Одна за другой маленькие рыбки целуют мне ноги, ссасывая с них кусочки мертвой кожи и прилипшей лесной земли. Обожаю этих рыбок. Они того же цвета, что и вода, у них пятнистые спинки и мило поджатые губы. Каждое утро я приношу им свежие ноги на завтрак.
Когда я возвращаюсь домой, мама с мистером Дэнси еще в постели. Одно окно их домика выходит на пруд. Я без стука влетаю к ним в комнату, залезаю на их пружинистый матрас мокрыми ногами в песке и начинаю подпрыгивать. Моя ночнушка взлетает каждый раз, как я приземляюсь.
– Вон отсюда! – рычит мистер Дэнси в полусне. – Черт возьми, Уоллес.
Из окна я вижу в воде Анну и ее лучшую подружку на лето Пегги: они плещут друг в друга. Пегги рыжая и веснушчатая.
– Это еще что такое? – показывает мама мне на живот. – Стой смирно!
Я перестаю прыгать, задираю ночнушку и даю маме осмотреть живот. Он усыпан красными точками.
– Вот же блин, – говорит она. – Ветрянка. Где ты ее подхватила? Нужно проверить Анну.
– Чешется, – жалуюсь я, спрыгивая с кровати.
– Сиди здесь, – приказывает мама. – Схожу возьму лосьон от ожогов.
– Я хочу купаться.
– Сиди в комнате. Мне не нужно, чтобы ты еще заразила Пегги.
Я отпихиваю ее и бегу к двери.
Мистер Дэнси крепко хватает меня за руку.
– Ты слышала, что сказала тебе мать.
Я пытаюсь вырваться, но его рука сжимается сильнее.
– Карл, хватит. Ей же больно, – говорит мама.
– Нужно научить ее, как себя вести.
– Да ладно тебе, – заступается мама. – Ей всего пять лет.
– Не указывай мне.
– Конечно, нет, – отвечает мама успокаивающим тоном.
Он отбрасывает одеяло и принимается натягивать одежду.
– Если бы я хотел возиться с избалованными сопляками, то провел бы время с собственными детьми.
– Что ты делаешь? – Мамин голос звучит напряженно, пронзительно.
– Увидимся в городе. Здесь я не могу расслабиться.
– Карл, пожалуйста!
Дверь за ним захлопывается.
– Не двигайся с места, – говорит мама. – Если я увижу тебя на улице, ты очень пожалеешь.
И выбегает вслед за ним.
Я сажусь на кровать, смотрю, как Анна надевает маску и дыхательную трубку. Она опускается на корточки лицом к берегу, погружает маску в пруд, потом выливает из нее воду и плюет в нее. Пегги за ее спиной заходит все глубже и глубже. С каждым шагом еще несколько сантиметров ее тела скрываются из виду. До меня доносится шум мотора. Я слышу, как мама кричит: ее голос звучит все слабее, пока она бежит по дороге за машиной мистера Дэнси. Я вижу, как скрываются концы рыжих хвостиков Пегги. Над водой остается только ее голова, парящая, бестелесная. А потом только макушка, похожая на спинку черепахи. И наконец только пузырьки на поверхности воды. Я представляю, как рыбки дарят ей свои мягкие поцелуи. Пузырьки исчезают. Я жду, когда Пегги вынырнет. Стучу по стеклу, пытаясь привлечь внимание Анны. Я знаю: она меня слышит, но не утруждается поднять голову. Я снова стучу, сильнее. Анна показывает мне язык и садится на песок, чтобы надеть желтые ласты.
4
10:00
В пепельнице возле Питера уже пять окурков. Еще одна сигарета свисает у него изо рта. Он как ни в чем ни бывало пьет кофе, не вытаскивая ее. Без рук. Как фокусник. Когда он глотает, из его губ вырывается тонкая струйка дыма. Он достает из кармана оранжевую зажигалку, крутит ее в руке, как четки, и, перевернув страницу газеты, слепо тянется за беконом. Если бы можно было курить во сне, он бы это делал. Когда мы только стали встречаться, я постоянно пилила его, умоляя бросить. Но это было все равно что просить курицу взлететь. Видит бог, я хочу спасти ему жизнь, но он единственный, кто в силах это сделать.
Дети развалились на диване, приклеившись к своим экранам, из каждой розетки торчит белая зарядка, грязные тарелки все еще на столе, потрепанный мамин роман сброшен на пол. Бо́льшая часть яичницы и весь бекон уже съедены. Я смотрю, как мама выходит на берег, стряхивая с себя воду. Яркие капли брызжут во все стороны. Мама распускает волосы, выжимает их, потом быстро закручивает снова и закалывает. Берет старое мятно-зеленое полотенце, которое повесила на ветку дерева, и заворачивается в него. Я откусываю тост. В семьдесят три года она все еще красавица.
В то утро, когда Пегги утонула, я стояла почти на том же месте, что и сейчас, глядя, как она исчезает в воде. А потом появилась мама, все еще в неглиже, и, закричав на Анну, с плеском ринулась в пруд, нырнула. И когда выплыла, держала за волосы Пегги. Та вся посинела. Мама выволокла ее на берег за хвостик, стала колотить по груди и вдыхать воздух ей в рот, пока Пегги не исторгла из себя воду, возвращаясь к жизни. В отрочестве мама работала спасательницей на пляже и знала секрет: некоторые утопленники могут восстать из мертвых. Я смотрела. В то время как моя мама изображала Всевышнего. В то время как мистер Дэнси навсегда уезжал из нашей жизни. В то время как Анна тыкала веткой в ноги Пегги, пытаясь ее разбудить.
Теперь я смотрю, как мама подставляет лицо теплому ветру. Ее руки покрыты старческими пятнами. На бедрах и под коленями видны сосудистые звездочки. Она растерянно озирается, потом пожимает плечами, и по этому движению я догадываюсь, что она восклицает: «Ага!» – после чего подбирает с каноэ предписанные ей доктором солнечные очки, которые там оставила. Я уже сотню раз видела эту сцену, но сегодня мама кажется какой-то другой. Постаревшей. И от этого мне становится грустно. В маме есть какая-то константа. Она умеет вывести из себя, но обладает большим чувством собственного достоинства. Иногда она напоминает мне Маргарет Дюмон из фильмов братьев Марксов. И это достоинство не напускное, а естественное. Надо было ее дождаться, прежде чем приступать к еде.
– Не передадите мне тост или вы уже и их все слопали? – говорит мама, заходя на веранду и притягивая к себе кресло.
Питер смотрит на нее из-за газеты.
– Хорошо поплавала, Уоллес?
– Так себе. Опять появилась пузырчатка. Все из-за этих несносных рыбаков. Притаскивают ее на днищах лодок бог весть откуда.
– И тем не менее выглядишь сегодня ослепительно.
– Пф-ф, – фыркает мама, протягивая руку за тостом. – Лесть тебе не поможет. И уж точно не вернет бекон.
– Тогда я пойду и поджарю еще.
– Твой муж сегодня в непривычно хорошем настроении, – обращается мама ко мне.
– И правда, – говорит Питер.
– Ты, наверное, единственный человек в мире, которому поездка в Мемфис пошла на пользу.
– Я тебя обожаю, Уоллес, – смеется Питер.
Я встаю.
– Сделаю еще бекона. И яичницу. Эта остыла.
– Боже, не надо! – восклицает мама. – И испачкаешь еще больше посуды! Там есть хоть одна кастрюля, которую вы не использовали?
– Яичницу или отварить всмятку? – Я уже снова ее ненавижу. – Джек, убери со стола и принеси бабушке джем.
– Мэдди, сходи принеси Уоллес джем, – бубнит Джек, не поднимая глаз. Мама всегда настаивала, чтобы внуки звали ее по имени. «Я не готова становиться бабушкой, – заявила она, когда Джек еще даже не умел говорить. – И уж точно не жди, что я буду с ним сидеть».
Мэдди не обращает на Джека внимания.
– Але, гараж! – Я упираю руки в боки.
– Ты же уже встала, – говорит мне Джек. – Сама и принеси.
Я задерживаю дыхание на десять секунд, чтобы не взорваться. Представляю, что я под водой и разглядываю рыбу сквозь зеленоватую муть. Закрываю глаза. Я Пегги. Я выбираю тишину камышей.
Питер снова закуривает.
– Джек, делай, что тебе говорят. Хватит придуриваться.
– Да, Джек, – соглашается мама. – Ты ведешь себя, как последняя сволочь. Не подобает так себя вести.
1956 год. ГватемалаБабушка Нанетта переехала в Центральную Америку после того, как ее оставил третий муж. Она наконец развелась с чудовищным Джимом, но не могла выжить в этом мире без поддержки мужчины. Ее спасательным кругом стал Винс Коркоран – миллионер, что в те времена еще кое-что значило. Винс сколотил состояние на импорте и экспорте фруктов и кофе. Он не мог похвастаться внешностью, но был по-настоящему хорошим человеком – великодушным, добрым к детям, страстно влюбленным в их мать. Она вышла за него из-за денег. Ей был невыносим запах у него изо рта, и когда они занимались сексом, с его лба ей на лицо падали крупные капли пота. Ей это казалось омерзительным. Она умирала от стыда за то, что унизилась до замужества с торговцем бананами, но благодаря ему у нее были дом в Грамерси и кабриолет «Роллс-Ройс». Винс развелся с ней, когда прочитал все это в ее дневнике – по крайней мере, такова версия, которую я слышала. Все, что досталось бабушке при разводе, это машина, небольшое месячное содержание и огромная вилла в Гватемале, которую она даже ни разу не видела. Винс выиграл виллу в покер у коллеги несколько лет назад. И вот Нанетте, одинокой женщине, трижды разведенной в тридцатитрехлетнем возрасте, пришлось оставить светскую жизнь Нью-Йорка позади: она продала свои меха, собрала кожаные чемоданы, посадила двенадцатилетнюю Уоллес с десятилетним Остином в «Роллс-Ройс» и укатила в далекую долину на окраине Антигуа, красивого испанского колониального городка, расположенного в тени вулканов.
Каса-Наранхаль[3] оказалась ветхим, заполоненным игуанами поместьем. На его территории раскинулись сады, где росли лаймы, апельсины и авокадо. По весне лавандовым фейерверком распускалась жакаранда. Гроздья бананов тяжело висели на дребезжащих ветках. В сезон дождей вода в реке поднималась и выходила из берегов. Поместье было огорожено стеной, оберегающей от любопытных взглядов местных крестьян. Старый беззубый дон Эзекиль охранял массивные деревянные ворота. Обычно он сидел в тени глинобитной хижины и ел бобы с лезвия ножа. Мама любила сидеть рядом с ним на твердом земляном полу и смотреть, как он ест.
К поместью прилагались небольшой штат прислуги, повариха и три лошади, которые свободно разгуливали по территории. Красивый темноволосый садовник, весь в белом, собирал на завтрак мангостаны, прогонял с лужаек броненосцев и выуживал толстых червей из мутного бассейна. Бабушка все дни проводила, запершись в спальне, преисполненная ужаса перед незнакомым миром, который спас ее, неспособная поговорить ни с кем, кроме своих детей. Ее спальня располагалась на верхнем этаже восьмиугольной башенки, увитой бугенвиллией. А прямо под ней находилась парадная гостиная с высоким потолком и массивными дверями, из которых открывался прекрасный вид. Днем присутствие матери в жизни детей заключалось лишь в звуке ее шагов по плиточному полу над их головами.
Колоннада соединяла гостиную с кухней, где кухарка каждое утро готовила начинку для тортилий и сальсу из зеленых томатов. Между колон висели позолоченные клетки с пестрыми попугаями. Уоллес с Остином ели одни за длинным обеденным столом и кормили птиц кусочками своих жареных бананов, а попугаи болтали с ними по-испански. Мама всегда утверждала, что именно так она и выучила этот язык. Ее первыми словами были: «Huevos revueltos? Huevos revueltos?»[4]
Три месяца дети не ходили в школу. Бабушка Нанетта понятия не имела, как это организовать. (Мама обожает рассказывать мне эту историю, когда я переживаю за образование своих детей. «Не будь такой узколобой, Элла, – говорит она. – Тебе это не идет. Оставь правила для заурядных людей». Позиция, основанная преимущественно на том, что она сама с трудом умеет считать, о чем мне нравится ей напоминать).
Остин боялся выходить за пределы поместья, но мама часто гуляла в одиночестве со старым фотоаппаратом, который ей подарил отец, – фотографировала белых быков в пустых полях, раздувшихся от голода диких лошадей в руслах высохших рек, прячущихся в тени поленницы скорпионов, брата, попивающего лимонад у бассейна. Ее любимым местом было кладбище за пределами деревни. Ей нравились запертые Мадонны, душистые охапки цветов, которые приносили местные, надгробные памятники, покрытые розовой штукатуркой и похожие на игрушечные соборы, разноцветные склепы, увешанные бумажными цветами: оранжевые, бирюзовые, лимонно-желтые – это зависело от любимого цвета покойного. Она приходила на кладбище почитать, свернувшись в тени надгробия, чувствуя умиротворяющее воздействие мертвых душ.
После обеда мама обычно садилась на любимую лошадь и ехала через долину, а потом вверх по крутому холму в Антигуа. Там она привязывала лошадь к столбу и гуляла по мощеным улочкам, осматривала руины старинных церквей и монастырей, разрушенных землетрясениями, все еще разбросанные по городу. Ей нравились крошечные талисманы, которые продавали старухи на главной площади, в виде отрубленных рук и ног, глаз, легких, птиц, сердец, которые вешались на серебряные цепочки. А под конец она заходила в собор и зажигала свечку, ни о чем не молясь.
Как-то вечером, когда она спускалась обратно в долину по крутой тропе, сужавшейся между двух валунов, дорогу ей преградил вышедший из-за камней мужчина. Он схватил поводья ее лошади и велел ей слезать. Положил руку на мачете, потер свой пах. Мама сидела, онемев от страха. Хватит, подумала она. И, ударив лошадь пяткой в бок, понеслась прямо на незнакомца. По ее словам, она до сих пор помнит, как хрустнула его нога и как хлюпнуло копыто в животе. Тем вечером, пока они ужинали, она рассказала матери за супом из индейки о том, что сделала.
– Надеюсь, ты его убила, – сказала Нанетта, макая в суп тортилью. – Но Уоллес, дорогая, – прибавила она, – девочкам не подобает так себя вести.
10:15
Потрясение от того, что бабушка назвала его сволочью, побудило Джека встать с дивана. Надо тоже как-нибудь попробовать, но, скорее всего, это приведет только к ору, после которого я зальюсь слезами, а Джек испытает подростковый триумф. Мне не хватает маминой надменности.
Мой мобильный вибрирует. Питер тянется через стол и успевает взять его раньше меня.
– Тебе пишет Джонас. – Он открывает сообщение.
Блин, блин, блин, блин. У меня останавливается сердце.
– Они хотят встретиться на пляже. В одиннадцать. Они возьмут сэндвичи.
Спасибо тебе, Господи.
– У меня неприятное ощущение, что я договорился об этом с Джиной вчера, прежде чем вырубиться, – говорит Питер.
– Мы правда хотим торчать несколько часов на пляже? Я бы лучше повалялась в гамаке.
– Не хочу показаться грубым. Джина может рассердиться.
– Она не будет возражать. У нас у всех похмелье, – отзываюсь я, но мои слова звучат неискренне даже в моих собственных ушах.
Питер допивает кофе.
– Никогда не перестану удивляться. Джонас – замечательный художник. Успешный. Выглядит, как телезвезда. Он мог бы жениться хоть на самой Софи Лорен. Мне кажется, он сошелся с Джиной, только чтобы позлить мать.
– Достойная причина, – вставляет мама.
Питер смеется. Он обожает, когда она отпускает ядовитые замечания.
– Хватит вам уже, – говорю я.
– Так что, зайчики мои? Хотите съездить на пляж? – спрашивает Питер.
– Когда отлив? – интересуется Мэдди.
Питер переворачивает местную газету и ведет пальцем по расписанию приливов и отливов.
– В 13:23.
– А можно мы возьмем доски? – спрашивает Финн.
– Можно нам взять доски, – поправляет его мама.
– Я не поеду, – говорит Джек. – Мы встречаемся с Сэмом в гоночном клубе.
– Как ты собираешься туда добраться? – спрашиваю я.
– Возьму твою машину.
– Ни за что. У тебя есть велосипед.
– Издеваешься? Это в двадцати пяти километрах отсюда.
– Последний раз, когда ты взял мою машину, ты забыл заправиться, и у меня чуть не закончился бензин. Я еле-еле доехала до заправки.
– Но мы уже договорились. Он будет ждать.
– Напиши ему. Скажи, что планы изменились.
– Мам!
– Конец дискуссии.
Мой телефон снова вибрирует. На этот раз я успеваю первой. «Так что по поводу пляжа?» – пишет Джонас. Я чувствую его на той стороне, чувствую, как он держит телефон, касается меня сквозь него, печатает, каждое слово – тайное послание мне.
– Нужно ответить Джонасу, Пит. Что мне ему сказать?
– Скажи, в половину двенадцатого.
Джек идет в гостиную и берет со стола мою сумку. Я смотрю, как он роется в ней, вытаскивает ключи от машины.
– Что ты делаешь? – спрашиваю я.
– Верну с полным баком. Обещаю.
– А ну-ка дай сюда. – Я протягиваю руку за ключами. – Либо едешь с нами на пляж, либо добираешься до клуба на велосипеде, и точка.
– Зачем ты это делаешь? Ты как будто нарочно стараешься испортить мне жизнь. – Джек бросает ключи на пол и распахивает дверь. – Не понимаю, почему ты не разведешься с этой сукой! – кричит он через плечо, вылетая на улицу.
– Хороший вопрос, – со смехом отзывается Питер.
– Пит, ты издеваешься?
– Расслабься. Он же подросток. Ему положено грубить матери. Это часть процесса сепарации.
Я вся ощетиниваюсь. Ничто так не напрягает, как когда тебе говорят расслабиться.
– Грубить? Он назвал меня сукой. А твой смех его только поощряет.
– Хочешь сказать, это я виноват? – вздергивает бровь Питер.
– Конечно, нет, – бросаю я с раздражением. – Но он равняется на тебя.
Питер встает.
– Съезжу в город за сигаретами.
– Мы не закончили разговор.
– Нужно еще что-то купить? – Его голос холоден как лед.
– Бляха-муха, Питер!
Мэдди и Финн замирают, точно зверушки на водопое, наблюдающие, как комодский варан подкрадывается к буйволу. Они не привыкли видеть отца таким сердитым. Питер редко выходит из себя. Обычно он все воспринимает со смехом. Но сейчас смотрит на меня прищурившись, словно чувствует, что молекулы вокруг меня вибрируют на другой волне – словно поймал меня за преступлением, только не понимает, каким.
– Не мог бы ты захватить сливок? – кричит мама с кухни, откуда прислушивается к разговору, делая вид, что подогревает кофе. Я слышу у себя в голове ее голос, который говорит: «Веди себя в духе Боттичелли». Благоразумная часть меня знает, что она права: нужно пойти на попятную. Все-таки я вчера трахнулась в кустах со своим самым давним другом. А Питер всего лишь посмеялся над тем, как наш сын-подросток хамит мне, что происходит ежедневно. Но угроза в его голосе подстегивает меня.
– Не переводи все на себя, Питер.
– Это я перевожу все на себя? Ты уверена, что хочешь продолжить этот разговор, Элинор?
Завтрак подкатывает к горлу. Внезапная паника. Я оглядываюсь на Мэдди с Финном на диване, на испуганное выражение их лиц. На их невинность. Беспокойство. На то, что я вчера сделала. На ужасную ошибку, которая навсегда останется со мной.
– Прости, – говорю я. Потом, затаив дыхание, жду, что последует.
1972 год. Август, КоннектикутВ конце лета в сельской местности Коннектикута находиться невмоготу. К восьми утра воздух уже как в парилке из-за влажности, удаленности от моря и бесконечной удушающей зелени. После обеда мне нравится прятаться в тени дедушкиного кукурузного поля, перебегать с одного края на другой под легкими ударами ленивых початков, лежать на темной полоске вспаханной земли в укромном месте между рядами, слушая тихий шелест и наблюдая, как муравьи-солдаты тащат свою тяжелую ношу через борозды. Ближе к вечеру откуда не возьмись налетает рой мошкары, и нам приходится прятаться в доме, пока они снова не исчезают в тени кислой сливы.
Каждый вечер, проведенный на дедушкиной ферме, мы ждем, когда станет прохладнее, чтобы прогуляться после ужина. Днем асфальт на дороге плавится от жары. Но вечером по нему приятно ходить, совсем как по зефиркам: он мягкий, но не липкий, и от него приятно пахнет лавой. Дедушка Уильям, папин отец, берет с собой трость из орехового дерева, трубку и кисет табаку, который кладет в карман брюк. Мы вместе идем мимо кукурузного поля, мимо старого кладбища через дорогу от дома, белой церквушки с темными окнами и дощатым пасторским домиком с задернутыми кружевными занавесками, сквозь которые просачивается свет ночника. Поднимаемся на холм, с которого слышится звяканье овечьих колокольчиков, доносящееся из сумрачной низины, где расположена соседская ферма.
В наших с Анной карманах кубики сахара, и мы бежим, торопимся покормить с ладони пегого коня Стрейтов. Он ждет на краю поля, по брюхо в крапиве; его теплые ноздри раздуваются, почуяв наш запах. Анна чешет его между глаз, отчего он фыркает и бьет ногой. К нашему возвращению у бабушки Миртл всегда наготове сидр и домашнее сахарное печенье. «Как бы мне хотелось, чтобы вы могли остаться здесь насовсем, – говорит она – развод вредит детям. Я всегда восхищалась вашей матерью, – произносит она. – Уоллес – очень привлекательная женщина».
Рядом с церковью есть небольшая детская площадка для учеников воскресной школы – с горкой и качелями, – но мы с Анной предпочитаем играть на кладбище с его большими тенистыми деревьями и постриженными лужайками. Бесконечные ряды надгробий идеально подходят для пряток. Наше любимое место – могила самоубийцы. Она лежит особняком, на склоне холма. Самоубийц нельзя хоронить вместе с остальными, потому что они согрешили, объяснила нам бабушка Миртл. На могиле нашего – высокое каменное надгробие, гораздо выше меня, а по бокам от него по кипарису. Их посадила вдова покойного, сказала бабушка. «Сначала это были совсем маленькие кустики. Но это было уже очень давно. Ваш дедушка помог вырыть ямки под них. После этого она переехала в Нью-Хейвен. Когда Анна спросила, как самоубийца умер, бабушка Миртл ответила: «Его зарубил ваш дедушка».
Сбоку от могилы широкие мраморные ступеньки. Для цветов, сказала бабушка, но она не слышала, чтобы кто-нибудь когда-нибудь навещал покойного. В знойные дни нам с Анной нравится сидеть здесь, в прохладной тени надгробия, где нас не видно с дороги. Мы стали делать бумажных кукол. Мы рисуем их на бумаге, а потом вырезаем. Анна всегда делает лица и прически: хвостики, афро, каре, косички, как у Пеппи Длинныйчулок. Мы вырезаем крохотную, раскрашенную мелками одежду из квадратиков, потом прикладываем к куклам и загибаем края: брюки-клеш в фиолетовую полоску, кухонные передники, кожаные куртки, белые облегающие сапоги, длинные юбки, галстуки. Бикини. «У каждой куклы должен быть свой гардероб», – важно заявляет Анна, осторожно вырезая микроскопическую сумочку.
Мы как раз сидим на ступеньках у могилы, когда слышим, как на гравиевую дорожку у нашего дома сворачивает машина.
– Он здесь! – говорит Анна.
Папа приезжает на целую неделю. Мы не видели его уже вечность, он уезжал по работе. Я скучаю по своим зайчатам, повторял он, когда бабушка давала нам поговорить с ним по телефону. Не может дождаться, когда нас увидит. Свозит нас на ярмарку и на озеро. У него для нас сюрприз. Возможно, мы его не узнаем, говорил он. Он отрастил усы.
Мы берем кукол и несемся вниз с холма, зовя его, сгорая от нетерпения увидеть сюрприз. Папа выходит из машины, которая стоит у дома. Дверь переднего сиденья открывается.