Полная версия
Пути России. Народничество и популизм. Том XXVI
В 1930 году в открывшейся экспозиции Музея революции политическая платформа чайковцев характеризовалась, по словам члена кружка чайковцев А. Корниловой-Мороз, следующим образом: «Находившиеся первоначально под влиянием идей Лаврова, чайковцы стали потом бакунистами и были инициаторами хождения в народ». Это вызвало обиженную реплику Корниловой-Мороз в письме к другому бывшему члену кружка чайковцев Николаю Чарушину: «Ну, как Вам это понравится?! Право, можно из этого заключить, что чайковцы были гимназисты или студенты-первокурсники, только что знакомившиеся с идеями социализма, и совершенно нельзя понять, почему же и чем этот кружок выделялся среди остальных»[44].
Кружок, получивший название по имени одного из руководителей – Николая Чайковского, начал свою деятельность в 1871 году[45] с распространения книг, способствовавших, по мнению чайковцев, политическому просвещению, формированию самосознания интеллигенции, распространению революционных идей и осознанию необходимости социальных преобразований. Таким образом, речь идет о книгах для интеллигенции, которая виделась как главная действующая сила, способная изменить общество. Очевидно, что идеи Лаврова нашли сильный отклик среди чайковцев, хотя степень влияния Лаврова на взгляды чайковцев по-разному оценивалась исследователями[46], и среди самих чайковцев много лет спустя вопрос, были они сторонниками Лаврова или Бакунина, вызывал оживленные споры.
В своих воспоминаниях С.Ф. Ковалик замечает, что самое значительное влияние на формирование мировоззрения «семидесятников» оказали «Исторические письма» П.Л.Лаврова. Это произведение «будило в душе интеллигента те чувства, которые были заложены в ней всею предыдущей историей, и призывало к уплате долга народу за полученное образование. На этой книге, можно сказать, воспитывалось целое поколение»[47]. Но тот же Ковалик в воспоминаниях, опубликованных в журнале «Былое» в 1906 году, утверждал, что ни один из подсудимых по «процессу 193-х» не был сторонником Лаврова, и это сразу вызвало реакцию среди народников. С. Л. Чудновский отправил письмо в редакцию «Былого», доказывая, что к суду привлекались «заведомые „лавровцы“, никогда к „анархистам“ никакого отношения не имевшие»[48], а отождествление народничества 1870-х с анархизмом не имеет никаких оснований. В то же время П. Б. Аксельрод писал в воспоминаниях, что «революционной молодежи казалось, что лавризм отклоняет ее от истинно революционного пути, что своими постоянными оговорками он отодвигает в неопределенную даль то революционное дело, которому мы хотели немедленно отдать все свои силы. Теория Бакунина лучше отвечала настроению радикальной молодежи. Эта теория подкупала нас своей простотой, прямолинейностью, тем, что она без всяких оговорок радикально разрешала все вопросы. Несомненно, что Бакунин опьянял нас особенно своей революционной фразеологией и пламенным красноречием»[49]. Аксельрод в своих воспоминаниях отмечал, что на его отношение к Бакунину повлиял Чарушин, высоко отзывавшийся о нем. Хотя настоящим приверженцем бакунизма Аксельрода, по его признанию, сделали собственно сочинения Бакунина, рассказы о его роли в Интернационале, а также недостаточная революционность программы журнала «Вперед!» Лаврова.
Попытки П. А. Кропоткина, известного сторонника Бакунина, в мемуарах показать, что многие члены кружка чайковцев разделяли его взгляды, либо не находят подтверждения в других воспоминаниях, либо даже прямо опровергаются. М. Фроленко, например, вспоминая, что чайковцы читали работы Бакунина и даже организовывали коллективные чтения среди студентов, замечал, что если на первых чтениях было много студентов, то на вторых – значительно меньше, а на третьи чтения никто из студентов не пришел совсем. По мнению Фроленко, Бакунин не удовлетворял чайковцев, а весной 1874 года они «пошли в народ», «забыв про Бакунина»[50]. Чарушин также категорически не соглашался с утверждением Кропоткина, что он разделял взгляды Бакунина в отношении государства, и жаловался на С. Синегуба, что тот сделал из него в своих воспоминаниях заядлого анархиста[51], а также пытался объяснить, почему Ковалик и Чудновский в своих воспоминаниях тоже представили его как одного из наиболее ярко выраженных анархистов среди чайковцев. По мнению Чарушина, поводом к его характеристике как анархиста могли послужить его искреннее уважение и симпатии к Бакунину исключительно как личности с замечательным революционным прошлым, которому он явно отдавал предпочтение по сравнению с Лавровым. В своих воспоминаниях он неоднократно подчеркивал, что никогда не разделял политические идеи Бакунина, как и большинство чайковцев, особенно в отношении к государству (хотя при аресте в 1874 году среди прочих книг у Чарушина была найдена «Государственность и анархия» Бакунина).
Корнилова была согласна с Чарушиным, что, кроме Кропоткина, анархистов среди чайковцев не было и об анархии многие имели самое смутное понятие. Она доказывала правильность свидетельств последних членов кружка, о чем и сообщала в письме к Чарушину в апреле 1928 года: «18 марта в Ленинграде был торжественный вечер в память процесса 193-х; благодаря приливу бодрости, я решилась на нем присутствовать и написала даже короткую характеристику кружка чайковцев, которая и была прочтена на этом вечере. Дело в том, что в Москве на докладе Кункля[52] специально о кружке чайковцев оспаривали правильность Вашей характеристики, что мы были „ни лавристы, ни бакунисты, а шли самостоятельным путем“. Я сочла своим долгом воспользоваться представившимся случаем, чтобы заявить и привести фактические доказательства правильности Вашей характеристики. ‹…› Для доказательства того, что мы шли самостоятельным путем, я указала на тот факт, что „Вперед!“ и „Государственность и анархия“ были получены в Питере лишь в конце 73-го года, незадолго до наших арестов»[53].
Но Министерство внутренних дел на основании следствия «о пропаганде в империи» перед судебным процессом 1878 года пришло к выводу о влиянии Бакунина на кружок чайковцев и об анархических убеждениях последних. Как сообщалось в докладе Особому совещанию: «Конечная цель стремлений и планов кружка чайковцев состояла в уничтожении государства и замене ныне существующего строя народной жизни „анархиею“, по мнению чайковцев, этим „идеалом“ общественного устройства»[54].
Историки народничества относили чайковцев и к лавристам, и к бакунистам, и к организациям «переходного типа», и соглашались, что они заняли особую позицию, не являясь ни лавристами, ни бакунистами. Например, М. Миллер, рассматривая вопрос об идеологических конфликтах в среде чайковцев в контексте споров между сторонниками Лаврова и Бакунина в Швейцарии, писал, что идеологические разногласия в эмигрантской среде не могли не оказать серьезного влияния на развитие революционных идей в России в тот период. Но чайковцы занимали очень сбалансированную позицию, не примыкая ни к одному из идеологических лагерей, критикуя Бакунина за анархизм и бунтарство, но также критикуя и Лаврова за оторванность от реальности[55].
Возможно, в начале 1870-х годов, учитывая свободу мысли и отсутствие программы в кружке чайковцев (проект, написанный Кропоткиным, либо не успели обсудить и принять, либо приняли с изменениями – в этом мемуаристы также расходятся), их политические взгляды так и не оформились во что-то целостное, и спустя годы восстановить их оказалось достаточно сложно. Кроме того, не будем забывать, что для молодежи 1870-х годов идейные поиски и отсутствие цельного сложившегося политического мировоззрения было типичным явлением: читая и обсуждая в кружках работы Лаврова, Бакунина, Берви-Флеровского, Лассаля, Маркса, они пытались найти ответы на волнующие их вопросы, объединенные не столько четкой политической программой, сколько идеями о благе народа, социальной справедливости, свободе. Политическое мировоззрение народников начала 1870-х определялось в первую очередь этическими, моральными нормами, оставаясь открытым для принятия различных идей и последующего их развития, модификации (отсюда и разнообразие политических программ и организаций, определяемых как народнические). И неслучайно часто решающим моментом для них оказывалась личность (как в случае Бакунина или Лассаля), а не сочинения.
Влияние Лассаля на народников 1870-х годов заслуживает особого рассмотрения не только потому, что очень часто в их воспоминаниях встречаем упоминания его сочинений «Идея рабочего сословия», «О сущности конституции», но и потому, что влияние Лассаля редко упоминается в исследованиях народничества, хотя позволяет показать, что народники уделяли внимание политическим преобразованиям наравне с экономическими, а также проследить развитие идеи о роли государства в социалистических преобразованиях. Что в работах или личности Лассаля так привлекало народников? А.И. Корнилова-Мороз писала о впечатлении, произведенном книгой Лассаля на нее и Софью Перовскую, хотя более отмечала стиль, чем содержание его работ: «…страстное красноречие Лассаля, его популярное изложение экономических факторов и блестящие его речи произвели на нас чрезвычайно сильное, чарующее впечатление; я лично, по крайней мере, не могу вспомнить другой книги, которую я читала бы с таким восторженным и захватывающим интересом»[56]. Чарушин описывал встречу на квартире профессора Таганцева в декабре 1871 года, на которой присутствовали Н.К. Михайловский, В.П. Воронцов, Д. Клеменц, Ф. Волховский, Н. Чайковский, С. Перовская, В.Д. Спасович и др. На ней был представлен реферат работы Лассаля «О сущности конституции» и развернулась дискуссия о возможностях и перспективах конституционного строя в России. Как вспоминал Чарушин, работы Лассаля захватили его, произвели огромное впечатление: «…след, оставленный во мне чтением Лассаля, уже никогда не изглаживался»[57]. Чтение этой книги привело Чарушина, по его словам, к осознанию значения политической свободы, при которой возможна такая агитационная и организационная деятельность, которая изменит самосознание угнетенных классов и покажет им путь к освобождению.
Размышления Чарушина о работах Лассаля и их восприятии чрезвычайно интересны. В них нет и следа, что Чарушин был знаком с теми сложными и безрезультатными политическими маневрами, в которых участвовал Лассаль, когда он писал эти работы (заметим, что Фигнер вообще признавалась, что не знала даже имени Лассаля до своего отъезда в Швейцарию и путала Лассаля с Лапласом[58]). Но, вероятно, именно из этих работ Чарушин вынес (с большей или меньшей аккуратностью) несколько идей, которые стали ключевыми для его политического мировоззрения и оставались таковыми на протяжении всей жизни. Это идеи сознательности рабочего класса, создания рабочих кооперативов (в версии Лассаля при обязательном государственном финансировании), превращения государственной власти в народную в результате установления полной политической свободы и веры в государственность, которую Чарушин и народные социалисты позже рассматривали как существенное условие преодоления отсталости страны. Однако заметим, что народники взяли из произведений Лассаля то, что им казалось важным и актуальным в то время для России, создав в результате свое представление о политических преобразованиях. В. Дебогорий-Мокриевич в своих воспоминаниях также особо отмечает значение сочинений Лассаля для формирования мировоззрения его поколения, но признается, что, читая Лассаля, они переносили все, что он говорил о пролетариате на крестьянство, игнорируя различия между Западной Европой и Россией и еще сильнее укрепляясь в своей вере в народ[59].
«Свой бог, своя религия»: СЕКТАНТСТВО ИЛИ ЭТИЧЕСКИЙ РАЦИОНАЛИЗМ?
Вопрос о религиозности народников, как и революционного движения в целом, эсхатологичности, мессианства, религиозной экзальтации также постоянно поднимался исследователями. Народничество стало «национальной религией тех, кто отрекся от Бога, не верил власти и не принадлежал к народу»[60], считает Л. Г. Березовая. Как разновидность религиозного типа сознания, скрытого за секуляристской оболочкой, трактует народничество и Е.Б. Рашковский[61]. Ф. Помпер также отмечает религиозный характер народнического движения, чувство общности народников-пропагандистов с первыми христианами, использование языка и символов христианства, которое могло в некоторых случаях быть и признаком «религиозной амбивалентности»[62], что означало сохранение веры в Бога, заложенной еще в детстве, но соединение ее с верой в народ, в революцию и особую миссию интеллигенции. Недавно изданная фундаментальная работа Юрия Слезкина вновь предлагает трактовку не народничества, но большевизма в рамках концепции религиозного сектантства[63].
Воспоминания самих народников действительно дают немало оснований для характеристики народничества как движения, содержащего значительный религиозный компонент. Как убедительно показала Ф. Фишер фон Вайкерсталь, до настоящего времени исследователи часто продолжают некритически воспроизводить образы революционеров, созданные ими в автобиографиях и воспоминаниях[64]. Потребность в нравственных идеалах наряду с нарастающим разочарованием в церкви, влияние Чернышевского (религиозный компонент его творчества подробно раскрыт в работе И. Паперно[65]) приводили к переосмыслению христианства, наполнению религиозных символов новым содержанием или использованию сложившегося религиозного языка для выражения революционных идей. Фигнер вспоминала: «…Но и у меня был свой бог, своя религия – религия свободы, равенства и братства. И во славу этого учения я должна была перенести все»[66]. Религиозные метафоры в текстах о революции не являются исключительной характеристикой народников, ими наполнены сочинения К. Маркса, не говоря уже о литературе XIX – начала XX века.
Страдание и смерть придавали сакральный характер революционной деятельности, соединяя участников революционного движения со святыми мучениками, вписывая в одну общую историю первых христиан (показательно обращение именно к раннему христианству) и революционеров-народников, которые принадлежали к одному пространству: пространству борьбы за общее благо, принесение себя в жертву ради наступления нового «царства». В этом общем сакральном пространстве стиралось различие между историческими эпохами, соединялось прошлое и настоящее. «Смерть казалась желанной, она сплелась с идеей мученичества, понятие о святости которого закладывалось в детстве традициями христианства, а затем укреплялось всей историей борьбы за право угнетенных», – писала Фигнер[67]. О влиянии христианства Фигнер подробно писала в главах, не вошедших в «Запечатленный труд», но опубликованных отдельно в 5-м томе ее собрания сочинений. Она подчеркивала отстраненность от церкви, но важность и близость для нее христианского учения, что стало во многом характерным для российской интеллигенции начала XX века. «Как это ни странно, я, которая без особенной борьбы рассталась с официальной религией, привитой в детстве и отчасти сохраненной в школе, я, совершенно равнодушная ко всем церковным установлениям и, как естественница по образованию, примкнувшая к материалистическому миропониманию, была, однако, насквозь пропитана христианскими идеями аскетизма и подвижничества»[68].
В воспоминаниях Чарушина отмечается индифферентное отношение к религии его поколения, но признается важность для него евангельского учения: «…истинной религиозности в детстве нам не внушали, а наша официальная церковность, скорее, действовала на нас не в положительном смысле, а в отрицательном. И лишь евангельское учение импонировало нам, но не как божественное откровение, а как моральная доктрина, во многом совпадающая с усвоенными нами понятиями и принципами»[69]. В. Засулич также вспоминала о чтении Евангелия в детстве, о сопереживании и отношении к богу, размышляя об истинной религиозности: «Не его заступничества просить мне хотелось, а служить ему, спасать его. Года через четыре я уже не верила в бога и легко рассталась я с этой верой. ‹…› А единственное в религии, что врезалось в мое сердце, – Христос, – с ним я не расставалась; наоборот, как будто связывалась теснее прежнего»[70].
Конфликт между христианскими ценностями и практикой революционной деятельности (неизбежно возникавший вопрос о насилии в революции) приводил либо к обоснованию необходимости жертв в рамках религиозного дискурса, либо совмещению различных языков, параллельности дискурсов. Конфликт осознается и авторами революционных мемуаров. Так, например, Фигнер, описывая Людмилу Волкенштейн как настоящего революционера, полностью преданного идее и делу революции, готового совершить террористический акт, пожертвовать своей жизнью и жизнью других людей, особо отмечает случай в крепости, когда Волкенштейн не хотела даже случайно раздавить насекомое. В биографическом очерке о Волкенштейн Фигнер пишет, что человека более гуманного по отношению к людям трудно было встретить, и удивляется, как ее любовь к людям могла совмещаться с насилием и террором. Объясняя ее превращение в террористку, Фигнер использует типичное для народнических автобиографий и биографий положение – ответственность возлагается на несправедливый политический и экономический порядок, эксплуатацию народа и невозможность свободной общественной деятельности[71]. Сама Фигнер, участвовавшая в подготовке террористических актов, признавала, что она готова была бы совершить по крайней мере три убийства в том случае, если бы подтвердились подозрения в предательстве некоторых участников революционной организации, и в убийстве царя или высокопоставленных чиновников она не видела конфликта с евангельским учением, оправдывая насилие свободой и благом народа.
Моральные нормы, характерные для чайковцев, имеющие даже большее значение, чем политические взгляды, определяли и отношение к террору. То, что к террору перешли их товарищи, которым они безусловно верили и считали их убежденными революционерами, идейными народниками, заставляло поверить в необходимость и правильность выбранной тактики, хотя сомнения оставались. Чарушин писал об обсуждении террора уже находившимися в Сибири народниками: «Мы не могли не приветствовать открытого перехода к политической борьбе, а следовательно, несмотря на все наше отвращение к убийствам, – и к террору, так как иных путей для активной политической борьбы мы тоже не находили. Правда, приветствуя этот переход, не все из нас без большой внутренней борьбы для себя приняли его как одну из форм этой борьбы»[72]. Чарушин вспоминал, как, выйдя на поселение, встречаясь в Селенгинске с Брешко-Брешковской, они как будто снова были в России, переживая вместе все печали и невзгоды, но бессильные найти верный путь. Только Брешко-Брешковская была далека от всех сомнений, признавая террор во всех его видах[73].
Служение народу и освобождение его часто описывается как «символ веры». Религиозными метафорами наполнено и описание событий 1873-1874 годов, само «хождение в народ» часто называется «крестовым походом в российскую деревню». По мнению Чарушина, «люди безгранично верили в свою великую миссию, и оспаривать эту веру было бесполезно. Это был в своем роде чисто религиозный экстаз, где рассудку и трезвой мысли уже не было места»[74]. Обратим внимание на отстраненный характер описания Чарушина, явно не разделявшего такого отношения к пропагандистской деятельности. В то же время чайковцы видели в религиозности народа одно из препятствий для социальной революции и старались вести антирелигиозную пропаганду среди рабочих. Министерство внутренних дел сообщало о Чарушине: «…старался внушить рабочим, что мощей нет, и вообще подорвать в своих слушателях религиозное чувство»[75]. Хотя достаточно быстро чайковцы осознали, что, если они хотят сохранить доверительные отношения в рабочей, а тем более в крестьянской среде, они должны избегать вопросов религии в своих беседах.
Как провести границу между этикой и религией, говоря о состоянии умов той эпохи? С. Моррисей употребляет термин «моральная экономика» (moral economy), традиционно используемый в исследованиях крестьянства (возникает вопрос, насколько вообще возможно использование этого термина применительно к революционному движению), чтобы описать «комплекс этических ориентиров, обусловленный общими ценностями, установками, соглашениями и нормами», в то время как для нас более важной является связь между этикой и идентичностью. В связи с этим мы предпочитаем использовать термин «этический рационализм», а не термин «моральная экономика». Мы согласны с Моррисей, что народники в целом соединяли моральные и идейные поиски, но полагаем, что это являлось не способом оправдания, а основанием их действий[76]. И кружок чайковцев является ярким примером движения, основанного не столько на конкретной политической программе, сколько на этических нормах (во многом реакцией на дело Нечаева, отвергая его принципы и стараясь предотвратить «нечаевщину» как явление). Этический компонент в кружке чайковцев был отмечен Вентури, ссылавшегося на воспоминания Л. Шишко; по его мнению, именно этическое основание политического идеала позволило чайковцам избежать сектантства[77]. Вентури провел четкую границу между этической составляющей народничества и религиозным языком описания, считая последний не более чем формой.
Просвещение и модерность
Представления чайковцев о прогрессе, отсылающие к сочинениям Лаврова и Бокля (еще один автор, широко читаемый и обсуждаемый в кружке), и убеждение, что просвещение (прежде всего политическое) интеллигенции и народа способно изменить общество, обусловили то, что одним из главных направлений деятельности кружка чайковцев в 1871-1872 годах стало «книжное дело» – сначала как распространение легальных изданий, а затем и нелегальная печать по мере усиления репрессивных мер[78]. Список книг, который приводят в воспоминаниях Синегуб, Чарушин, Чудновский, включал произведения, оказавшие наибольшее влияние на самих чайковцев (среди авторов Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Лавров, Берви-Флеровский, Лассаль), а также книги по истории революции в Европе (Минье, Блан, Карлейль). Была создана целая сеть по доставке и распространению литературы, объединившая Петербург, Москву, Одессу, Киев, Херсон, Саратов и другие города. В целом «книжное дело» охватило 38 губерний[79].
Распространяя книги, чайковцы довольно скоро осознали необходимость собственной издательской деятельности. Первым издательским проектом кружка стала книга В.В. Берви-Флеровского «Азбука социальных наук», отпечатанная в количестве 2500 экземпляров. Как писал Троицкий, используя свои знакомства в деловых кругах Петербурга, чайковцы склонили к участию в издании одного из книгопродавцов, издателя и владельца типографии[80]. Предвидя запрещение книги (что вскоре и случилось), чайковцы выкупили бо́льшую часть тиража и распространили по своим каналам, а небольшая часть была передана в книжные магазины. В целом издательскую деятельность кружка в России нельзя назвать успешной, так как большинство книг тут же запрещалось цензурой, часто весь тираж уничтожался. После принятия нового закона о печати 1872 года, дававшего широкие полномочия Министерству внутренних дел по задержанию «вредных книг», местом издательской работы стала Швейцария, где была организована типография.
Этический рационализм и работа в земствах
Большинство автобиографий и воспоминаний народников заканчивались на описании либо революционной деятельности, либо тюрьмы и ссылки, исключая период начала XX века из истории, не считая его важным или соответствующим «революционному прошлому»[81]. Но несмотря на различные судьбы и политический выбор, сделанный после возвращения из ссылки, большинство членов кружка чайковцев были активно вовлечены в строительство гражданского общества в России, привнося свой опыт взаимодействия с народом и представления о необходимых преобразованиях в новую политическую реальность, работая в земских учреждениях, периодической печати, кооперации и т. д. Например, Чарушин вновь вернется к «книжному делу», принимая участие в работе книжного склада Вятского земства, распространявшего не только учебную, но и общественно-политическую литературу. Затем Чарушин станет пайщиком и первым председателем Вятского книгоиздательского товарищества[82]. Возможно, опыт книгоиздательской деятельности и книжной торговли чайковцев пригодился Чарушину в начале XX века, и возвращение к книжной работе в земстве, и издание газеты стали для него продолжением прерванной деятельности Большого общества пропаганды? Сравнивая список изданий кружка чайковцев и Вятского товарищества, можем увидеть общие названия. Например, «История одного французского крестьянина» Эркмана-Шатриана издавалась и распространялась чайковцами, и именно эту книгу, согласно материалам следствия, использовал Чарушин, ведя пропаганду среди петербургских рабочих. Позже Вятское книгоиздательское товарищество заказало новый перевод этой книги, готовя ее к изданию. Александр Чарушников, также привлекавшийся по «процессу 193-х», в начале XX века бывший издателем в Петербурге, оказал значительную финансовую поддержку Вятскому книжному товариществу[83]. Примечательно, что одной из первых книг, изданных товариществом, стала «Процесс 193-х»[84], соединяя эти два этапа общественного движения в России.