Полная версия
Прозрачные крылья стрекозы
Ее воспоминания о прошлом большей частью выцвели, однако отдельные картинки то и дело оживали перед внутренним взором. Они бередили нутро, и укрепляли беспредметную вроде бы тоску – бледную сволочь, которая ежеутренне выходит в караул, подстерегая сожженную водкой душу.
…Шурочка Неделина была одарена всесторонне. Она и рисовала, и энергично била по клавишам, и танцевала ловчее всех самодеятельных актрис. В классе – первая отличница, в компании – безусловная прима, дома – центр внимания, почти что вундеркинд. Такая вот яркая барышня зрела в семье безвестного провинциального актера, все нереализованные амбиции которого сошлись на воспитании единственной дочери.
По мере взросления девочка все отчетливее укреплялась в сознании собственной неординарности, и привычная сонная жизнь городка становилась для нее более и более тягостной. Шурочку угнетало все. Утренний туман, цветение садов или шквал листопада казались явлениями сугубо деревенскими, ухаживания местных кавалеров – топорными, а отцовские уговоры исполненными провинциального пафоса.
Умываясь злыми слезами, она вспоминала свой чуть ли не единственный московский вечер. Тогда, следуя с севера на юг с транзитной остановкой в столице, Шурочка под ручку с живой еще матерью бродила по центральным, восхитительно освещенным улицам. И мишура витрин, и запах остывающего асфальта, и модницы с их самоуверенными повадками навсегда покорили ее сердце. Чем взрослее становилась она, тем рельефнее оформлялось желание примкнуть к заветному клану москвичей, которые конечно оценят неординарность и даже исключительность ее натуры. Отец же от этих разговоров тяжко вздыхал, потому как терпеть не мог столичную суету и чванливость жителей. Видимо он не мог простить москвичам того оскорбительного невнимания, с которым они в свое время приняли его талант. Отец пытался изображать строгость и даже бранился слегка, однако Шурочка уже приняла решение. Выбранный ею путь был незатейлив, ведь Институт Культуры считался доступным практически для всех, не говоря уже о медалистах…
…Первая московская осень казалась ей прекрасной. Возбужденная первокурсница, избавленная от родительской опеки, никак не могла насытиться городом. Однако к ноябрю деревья растеряли последние листья, стены домов стали темными от влаги, а люди, укрывшись драповым панцирем, помрачнели. Саше стало казаться, что и сам город подтянулся, стал серьезнее и строже, и не так уже весело стало бродить по отсыревшим улицам. Но огорчала ее не так непогода, как внезапное осознание того, что стала она лишь одной из многих, кто более или менее удачно штурмует московские бастионы. Моросящие дожди будто растворили ее иллюзии и глупый восторг, на смену которому пришло уныние и ядовитая обида. Шурочка злилась на сокурсниц-москвичек, которым от рождения дано все то, ради чего ей придется переломать не один десяток копий, да еще не известно – будет ли прок; злилась на таких же, как и она сама подружек – понаехали, не пробьешься; злилась на отца, за его правоту. Ведь верно, что не тот это город, где по наивному девчачьему убеждению каждый день праздник, и льется из окон веселая музыка. Москвичи оказались людьми холодными, для которых существуют только их личные заботы, а до провинциальной Шурочки никому дела нет. В общежитии было неуютно до тошнотворности, учеба запущена, деньги расходовались до того быстро и бездарно, что казалось будто бы их воруют, а единственная пара обуви износилась и, сквозь прорехи в подметках поступала ледяная вода.
И такая навалилась на нее тоска, что в пору было бросить все и вернуться домой, однако злорадство и насмешливые взгляды земляков были бы еще нестерпимее…
К зиме стало ясно, что учебу ей не вытянуть и Шурочка поспешила перевестись на вечернее отделение; к работающим студентам все-таки относились с долей снисхождения, а она еще и оформилась лаборантом на кафедру, считавшуюся одной из самых зловредных. Однако и этот шаг мало что изменил, и Шурочка будто бы впала в анабиоз, просыпаясь лишь затем, чтобы оплакать неудавшуюся свою жизнь, а ноябрь так и остался для нее самым мрачным месяцем…
В те дни она бродила по вечернему городу, а в голову снова лезли подлые мысли о том, что развязать этот узел можно было одним только способом. И в который раз, волглым вечером она стояла на мосту и чутко всматривалась в дремотную воду канала. Казалось, что и мокрогубый ветер, и сумерки, и хмарь порождены не временем года, а душевной болью, которая уже не умещается внутри, а выплескивается вовне, обволакивая весь город скверной сыростью и мглою. Она тормошила воображение и пыталась представить себе предстоящий короткий полет с замершим сердцем и встречу с ледяною водой, маслянистая поверхность которой упруго сомкнется над ее головой, а неведомые силы повлекут тело вниз, ближе ко дну, удушливо затопляя легкие…
Там, в канале под мостом жила Сашина смерть, как, во всяком случае, ей казалось, и она готовилась к страшной встрече, стараясь настроиться патетически, ведь переживая последние земные минуты, знакомые ей книжные персонажи рассуждали о высоком и вечном, пропуская перед мысленным взором все, что дано было пережить прежде. Однако думы ее никак не хотели следовать в заданном направлении, а расползались, словно ветхая ткань, и Шурочка ловила себя на том, что невольно размышляет о земном, то есть: о начинающемся дожде, прохудившихся ботинках или, что еще позорнее об ужине. Вероятно, это происходило оттого, что она была слишком молода и, смерть ее еще не ждала. А может быть всякому самоубийце напоследок думается о мелочах, просто знать об этом наверняка никому не дано.
Она не заметила, как подалась вперед и вниз, уцепившись руками за перила, как расплакалась, вызывая недоуменно настороженные взгляды прохожих и как один из них, отделившись от толпы, сперва замер за ее спиной, а после уже повлек прочь от воды в глубину темных дворов.
Оказавшись в незнакомой квартире, Шурочка несколько очнулась и стала безучастно разглядывать толстенького человека, суетившегося возле грязной плиты. Он был веснушчат, мал ростом, движением и повадкой напоминал известного сказочного медведя. Именно это свойство, делало его в глазах людей не тучным, не полным и даже не толстым, а именно «толстеньким». Доверчивое же выражение ситцево-синих глаз располагало, ведь человек с таким взглядом не способен обидеть, как не способен на подлость вообще, но и любовных томлений он вызывать по природе своей не в силах, от чего и страдает вечно, вздыхая по очередной зазнобе…
Не прошло и часа, как отогревшаяся Шурочка вовсю хохотала на захламленной кухне, а «толстенький», только и успевал, что открывать двери все новым и новым гостям. Такого количества необычных людей она не встречала нигде. Они пели под гитару, курили дешевые сигареты и много острили. Из разговоров было понятно, что в квартире гостеприимного хозяина (забавного человека со смешной фамилией Фокус) собиралась большей частью артистическая молодежь. Однако актеры были настолько одинаково заросшими, будто все играли исключительно одного Робинзона Крузо. Некоторое время этот вопрос терзал Шурочку, но потом стало все равно; ей впервые за весь период московских мытарств было тепло, легко и спокойно. Веселые бородачи все подливали и подливали ей вина, пока от выпитого не стало клонить в сон. Уже сквозь дрему она согласилась играть пока эпизодические роли в кукольном театре, возглавляемом толстеньким Фокусом, а также стать его женой…
…Фокус был неисчерпаемо счастлив. Каждое проявление молодой супруги, будь то даже неожиданное пристрастие к вину, или пренебрежение к порядку, вызывало в нем тягучее умиление. Блеклую красоту Александры Фокус расценивал, как изысканность ландыша, в простоватости видел детскую непосредственность, а гневливые вспышки оправдывал, ссылаясь на некие защитные реакции, природу которых никто кроме него самого, понять не мог. В стремлении лелеять и баловать свою девочку он порою доходил до абсурда и проклинал собственную неполноценность, когда сталкивался со сложностями материального характера. До появления в его жизни Александры Фокус, как и многие равнодушные к деньгам люди, считал себя человеком вполне обеспеченным. Теперь же, когда бывший холостяцкий быт словно завыл о собственном убожестве, а любая вещь, предназначенная жене, была недостаточно хороша, он впадал в отчаяние.
Посторонние жалели Фокуса, глядя как он из кожи вон лезет ради этой зряшной, в общем- то, бабенки, а она будто мстит мужу за то, что долгожданный выигрышный билет на поверку оказался фальшивкой. Ведь и театр был не настоящий, и квартира – коммунальный сарай, и сам Фокус (одна фамилия чего стоит) не режиссер, а папа Карло какой-то. Совсем иначе видела Александра своего будущего избранника, однако, выбора не было и, она снизошла до смешного и жалкого этого человека, который теперь пытается утопить ее в бездне навязчивых и неуклюжих своих забот. И если бы только кто-нибудь знал, какого накала злобу вызывает в ней цветастенький фартучек мужа, суетящегося возле плиты. Она и сама не подозревала, что способна на такие страсти…
По прошествии какого-то времени Александра стала ежевечерне пропадать в театре, но не потому, что была занята в каждом спектакле; просто сидение наедине с Фокусом было ей отвратительно, а бесконечные гости уже давненько приходить перестали. Муж мягко дал понять друзьям, что временно его дом закрыт для всех. Нет, он никогда не ревновал, хотя Александра уже после третей рюмки насмерть прилипла к кому-нибудь из гостей, висла на шее и неотвязно заглядывала в глаза. Актеры, как знатоки вольных нравов, нетрезвыми объятиями, конечно, не шокировались, но было во всем ее поведении нечто на грани гнусного скандала. Вот как раз этого скандала Фокус и боялся больше всего, потому как был убежден, что сцена получится оскорбительной, прежде всего для Александры. А посиделки за кулисами он мог и не посещать, лучше потратить это время на приготовление ужина. Ведь она вернется обязательно голодная и утомленная шумом, чадом, водкой.… Потом жадно поест и станет оплакивать свою несостоявшуюся жизнь, а Фокус будет бормотать: «Бедная, бедная…»– но подойти не решится.
Новый театральный сезон мало чем отличался от всех предыдущих. Замусоленные старик со старухой, зайцы и клоуны с прежней резвостью выскакивали из-за ширм, ну а внутри труппы охотно сплетничали о новых, недавно влившихся в театр людях, среди которых Александра как раз и встретила Его. С этого дня ей больше не хотелось ни пищать мышью, ни болтаться за кулисами, ни тем более сидеть дома. Ею овладело одно желание – быть рядом с Ним. Как угодно, в любом качестве, хоть собакой, хоть бестелесной тенью или вещью, но только рядом. Но Любимому она была не нужна и, услышав в очередной раз его ленивое «Сашка, отстань», ей ничего не оставалось, как снова брести прочь.
Он снизошел до нее лишь раз, и даже позволил остаться в его прокуренной комнате до утра, но после холодно дал понять, что миниатюрные блондинки – не его типаж, и вообще ей лучше всего уделять побольше времени собственному мужу. Неведомыми ветрами занесло его в театр Фокуса, что и стало для Александры событием, по ее собственному мнению роковым. Что ни день, она давала себе слово не унижаться больше перед высокомерным этим мальчишкой, но, только завидев его, проклинала свои же обещания. На театральных посиделках пила она теперь больше обыкновенного, а дома была готова уничтожить мужа за то, что в свое время он помешал ей утонуть в темной воде.
Будь Александра чуть повнимательнее, она бы непременно заметила тревожную новизну, проступившую во всем облике Фокуса. Но она исступленно купалась в несчастной своей любви, не отвлекаясь на скучные подробности мужниной жизни.
Фокус, между тем становился все более странным. Его лучистая душа, словно погасла, уступив место угрюмой настороженности, взгляд погрузился куда-то вовнутрь, а любое, пусть даже самое безыскусное общение начало тяготить. В порыве неожиданной уже теперь откровенности, Фокус во многом признался одному из бывших своих приятелей. Оглядываясь, он твердил о том, что все вокруг приобрело новый, пугающий смысл, будто окутавшись слабым, но всепроницающим свечением, и вообще жить, стало вдруг очень страшно, а в воздухе парит тягостное предчувствие, глухая тревога, недоверие ко всему. Да он, Фокус, знает, что совершил какую-то ошибку, и теперь ему подпишут приговор. Отсюда и особенные взгляды прохожих, и предостережения, и глумливые улыбки недоброжелателей… Приятель был в ужасе и даже попробовал побеседовать с Александрой, намекая на то, что Фокусу скорейшим образом нужен врач, но она отмахнулась. Какой там еще врач, когда она сама так несчастна…
И только, когда карета «Скорой помощи» подобрала на улице толстенького человека, который норовил пристроиться на трамвайные рельсы, Александра осознала, что теперь то уж она осталась по-настоящему одна. И все то, что происходило, по ее мнению, само собою, то есть и оплата счетов, и стряпня, и отремонтированные краны, да и многое другое – монотонное, неинтересное и только зря пожирающее время, рухнуло на ее голову буквально в один день. Александру жалели все, даже Он уделил ей внимание (как коллега и друг, не более того), только ей уже было почему-то не до страсти. А тут еще и новому режиссеру страшно не понравилось, что Петрушка, говорящий голосом Александры, пьяно хихикает и вообще еле ворочает языком. Словом, из театра надо было уходить, ведь и здесь, оказывается, все держалось только на Фокусе, который, несмотря на внешнюю мягкость, являл собою стальную арматуру ее благополучия…
Закрутившись в водовороте бед и неприятностей, Александра с ужасом обнаружила, что регулярные женские недомогания не посещают ее уже который месяц. В рыданиях она позвонила своему Любимому и умолила назначить ей встречу.
В маленьком скверике осенние деревья сбрасывали последнюю листву. Старухи молча сидели на изрезанных ножичками скамейках, наблюдая за тем, как их внуки копошатся в тяжелом и мокром песке.
– Мне странно слышать подобные жалобы от замужней женщины, – сухо говорил Он. – Посоветуйся с подругами, поезжай, в конце концов, к отцу. И потом твой муж не умер, а всего-навсего заболел, – продолжал Любимый блеклым голосом. Взор его был скучен, он то и дело посматривал на часы.
– Фокус не умер, но он сошел с ума. Врачи сказали, что это какая-то злокачественная форма. Он уже никогда не вернется к нормальной жизни. Он – инвалид, и потом, ведь это твой ребенок, – залепетала Александра, размазывая жиденькие слезы. – Неужели я тебе совсем безразлична. У меня теперь ни мужа, ни работы. Я осталась буквально без средств.
Александра зябко куталась в коротенькое пальтецо, а ее спутник досадливо вздыхал.
– Ну, ты должна понимать, что тут уже я тебе не помощник. Сам еле концы с концами свожу, – произнес он тусклым голосом.
– Но что же мне делать, на что жить, я же ведь делать ничего толком не умею! – в отчаянии закричала Александра.
Заметив, что на них уже начали оглядываться, Любимый поднялся со скамейки и бодро произнес:
– Главное, не падай духом. Ничего, найдешь другую работу. В нашем государстве всяк имеет право на труд, тем более женщина – будущая мать. А не хочешь работать – сдай одну из комнат, у вас же, насколько мне известно, их две?
Александра плакала, закрыв лицо руками. Ее узенькая спина мелко подрагивала, но это жалкое зрелище не тронуло сердце Любимого.
– Ну, ладно, мне пора, – торопливо произнес он, – а ты не нервничай, в твоем положении это вредно.
И Любимый заспешил прочь, а Александра так и осталась сидеть в сумеречном сквере, пока мелкий осенний дождь не превратился в самое настоящее ненастье…
Бедный Фокус никак не мог оправиться от своего страшного недуга. Острый период с его страхами и галлюцинациями сменился апатией. Фокус полностью замкнулся, будто бы утонул в своей болезни и ни театр, ни Александра, ни события внешнего мира, происходящие за больничными окнами, его более не интересовали. Фокус даже не ел, пока нянечка не вкладывала в его дрожащую руку алюминиевую ложку. Только по ночам, он иногда выходил из оцепенения, да и то лишь для того, чтобы всплакнуть неизвестно о чем. Врачи, пожалев беременную Александру, посоветовали перевести мужа в так называемый санаторий, а, попросту говоря, в интернат, где проживают свою жизнь психохроники. – Вам не обеспечить мужу должный уход, а появление младенца может только дестабилизировать его состояние. Вновь вспыхнет бред, не исключены повторные суицидальные попытки, да и оставлять такого больного наедине с ребенком даже на одну минуту я бы не рискнул, – сказал полный и гладкий доктор, оформляя документы.
Александра отвезла Фокуса в подмосковную богадельню и забыла о муже навсегда. Комнату она сдала еще осенью, жилец попался удачный – платил он аккуратно и хлопот не доставлял, потому о работе можно было пока не волноваться. А весной на свет появился Мишка.
Лежа в больничной палате, Александра пристально вглядывалась в красное и сморщенное личико младенца, пытаясь разглядеть в нем любимые черты, однако видела она лишь то, что ее сын, похож, подобно большинству новорожденных, на маленького старичка.
– Ну чего, мамаша, глядишь, – ворчала нянька, – тебе ребенка не смотреть, а кормить принесли… А тебе, Зайцева, снова муж передачу принес, вот – держи давай. – Налетайте девочки, мне одной не осилить, – радушно предлагала Зайцева, но «налетать» никто не торопился, потому, что у каждой из женщин в больничном холодильнике стоял свой плотный пузатый пакет с «гостинцами». Одна только Неделина с аппетитом грызла чужие яблоки, развлекая товарок рассказами о муже – известном театральном режиссере, отбывшем на длительные гастроли в далекую Европейскую страну.
– Ой, а вы тоже актриса, – спрашивала пухленькая Колесняк – сама еще ребенок, с глупыми наивными глазами. – Ой, девочки, не могу. Первый раз живую актрису вижу. – А раньше-то что, мертвых актрис только видела что ли, – издевалась над ней сорокалетняя Зайцева.
– Ну почему мертвых, что ты такое говоришь. Просто видела только по телевизору, – обижалась молоденькая мать…
Возвратившись домой, Александра, затосковала – пеленки, ночные кормления и прогулки с коляскою ее не прельщали ничуть. До появления Мишки, который сформировался в тугого, как мяч и истошно орущего младенца, будущее материнство виделось ей по-другому. В грезах она представляла себе нежные, будто писаные акварелью сцены, в которых не было места испачканным подгузникам и младенческой сыпи. Вот, она – Шурочка сидит в изящном пеньюаре возле колыбели и умиленно любуется на спящее дитя, а кругом розовые бантики, пуфики, и другие мяконькие бесполезные штучки, в вазах не увядают ирисы, а воздух наполнен ароматами молока и меда… Вдруг, распахивается дверь и Любимый с бледным и взволнованным лицом врывается в комнату… В общем что-то такое.
На самом же деле никаких ирисов в вазах не стояло, а пуфики и штучки купить было некому и не на что. Слава Богу, что отец прислал денег на самое необходимое. Квартирант съехал, и Александре пришлось устроиться на почту – в те утренние часы, когда ребенок спал, она теперь разносила газеты. Ветхий дом на Яузе был определен под снос и наполовину выселен, холодную и горячую воду почему-то стали регулярно отключать, и Александра только и успевала наполнять кастрюльки и ведра для бесконечной стирки. В квартире было сыро, как в тропическом лесу, белье не сохло, на грязной кухне пищали мыши. Если бы Фокус был рядом, то он бы обязательно что-нибудь придумал, но чем дальше, тем глубже уходил несчастный кукольник в дебри своей болезни… Рассчитывать было не на кого.
Однажды, вымотанная всей этой собачей жизнью, Александра решила написать Любимому письмо. Она закрылась от детских криков на кухне и битый час изливала душу на замусоленный бумажный листок. К посланию она приложила единственную их совместную фотографию, изготовленную в театре. Но вот только отправить письмо так и не удалось, адреса она, оказывается, не знала…
«Пойду сейчас на Яузу, к тому самому мосту и утоплюсь. С чего началась для меня проклятая эта Москва, пусть тем и закончится» – говорила она себе в порыве отчаяния, но идти к реке времени не было – нужно было кипятить пеленки, варить кашу, или бежать на почту…
– Мишенька, ангелочек мой, дай я тебя угощу, – шелестела Ядвига Брониславовна, доставая из затертой сумочки печенье или вафельку, сохраненную от полдника. – Ну, что у вас с мамой новенького, дружочек?
На ангелочка Мишка походил менее всего. Скорее он напоминал гриб-боровик, но только очень хулиганистый гриб – с рыжими вихрами, наперченным конопушками лицом и блестящими веселыми глазами. Однако, изящно воспитанной пожилой даме, доживающей свой долгий век в доме для престарелых, ангельский образ был ближе и милее всяких других.
– Да так, ничего нового, – отвечал он с туго набитым ртом, – я, вот, вчера Пашке Котову шею намылил, так меня и наказали. А остальное все старое у нас.
– Что намылил? – удивлялась Ядвига Брониславна, грациозным движением сухонькой ручки поправляя шляпку.
– Ну, шею, шею намылил – значит, побил немножко, – удивлялся Мишка старухиной бестолковости.
– Ах ты, шалун, – нежно улыбалась Ядвига Брониславна, – я сегодня отправлюсь гулять и приглашаю тебя стать моим спутником, только спроси разрешения у мамы…
В этом, не вполне подходящем для ребенка месте, Александра нашла себе работу массовика. Дел было у нее не много – провести праздник, саккомпанировать на танцах, которые всегда ее удивляли, или организованно поздравить кого-нибудь из стариков с днем рождения. Преимущества данной работы были налицо – Мишка не хирел в детских садах, а был весь день на глазах, а повариха Тая откладывала для него лучшие куски. Ко всему прочему в доме для престарелых подобрался прекрасный коллектив – каждый вечер кто-нибудь гонял за бутылочкой и девчонки душевно коротали время за песнями и разговорами. Сиди – сколько угодно, спешить не надо, никто не выгонит, а если устанешь, и ноги уже домой не идут – не беда. Кастелянша Васильевна притащит тебе спанье в кладовку. С возрастом Александра стала очень просто смотреть на вещи, потому как поняла, что всякие там прически, тряпки и помады – никому не нужная трата денег. Главное – здоровье и хорошая компания.
Ходить вместе с мамой на работу Мишке нравилось. Здесь, по сравнению с их квартирой, было уютно и чисто. На окнах висели беленькие занавесочки, а в просторных коридорах стояли кадки с причудливыми зелеными растениями, и потом в будние дни Мишка всегда был накормлен до отвала, а то у них дома на кухне не было даже холодильника.
…В Вахтанговский переулок Александра переехала, когда ее сыну едва исполнился год. Квартиру им дали хорошую, отремонтированную, но вот обуютить ее так и не удалось – виной тому было вечное безденежье. Половину хлама Александра оставила в старом доме, решив, что когда-нибудь купит все новое, да так и не удалось. Приходившие в дом подруги-почтальонки лихо пили за новоселье, за здоровье, за Новый Год и Пасху, а не распакованные вещи так и валялись по углам. Теперь же, с новой работой, поглощающей весь день с утра до позднего вечера, стало и вовсе не до быта.
– Мам, а чего у нас так некрасиво? – спрашивал Мишка, – давай купим скатерть и наведем порядок, как у тети Розы.
– Тетя Роза – воровка, – отвечала Александра, глядя в окно на ржавую крышу Щукинского училища, – А я – работник культуры. Спать давай ложись, завтра вставать рано…
Ворочаясь в неуютной своей постели, Мишка думал о том, как вырастет, станет начальником и накупит всего-всего – еды, ковров, красивых синих чашек, пальто и платьев для матери, а главное издаст указ, чтобы в Москве, раз и навсегда прекратили продавать водку…
– Ядвига Брониславна, меня отпустили, – тараторил запыхавшийся Мишка, – куда мы сегодня поедем?
Ядвига Мишке очень нравилась, именно такой он хотел бы видеть свою бабушку. И гулять с ней было почему-то интереснее, чем с толстым Жорой или задиристым Пашкой Котовым. А еще Ядвига любила почти все то же, что и он сам – воду с сиропом из автоматов, бублики с хрустящей коркой и кино.
…Весна рождается в центре города. Там, где первыми высыхают лужи, и дворники спешат убрать банановую слизь прошлогоднего картона, пустые бутылки и собачьи кучки, что вылезают греться на солнышке, тотчас как снег сойдет. А в Александровском саду уже высаживают на клумбы нечто весьма созревшее с резной голубоватой листвой, на общем голом фоне очень красивое. Ядвига Брониславна обожала этот сад. Любила, когда еще в детстве приходила сюда с ненавистной бонной, а иногда с maman, без стеснения назначавшей свидания своим многочисленным поклонникам у старого грота. Ах, если бы вы хоть раз видели, как она, заламывая точеные, снежной белизны руки, поправляя вуаль, вы бы ее не осудили…
А сама Ядвига, по молодости, что была за вертушка! Тут и один именитый архитектор обивал пороги, и военный командир, да еще и известный всей Москве карточный шулер, запросто вхожий в любые круги.