Полная версия
Прозрачные крылья стрекозы
Словом, чем-то ванильно-зефирным веяло от его представлений, от чего на душе устанавливалось приятное спокойствие и, Зигфрид не без удовольствия подолгу изучал в зеркале свое розовое лицо, с гладкими и округлыми, будто молодые ягодицы щеками. Причем он не просто так любовался собою (что несомненно бы могло показаться глупым), он тщательно работал над мимикой, которая могла быть востребована в любой момент обольщения будущей супруги. После длительных поисков Зигфрид остановился на некоторой грустной усмешке, которая, по его мнению, придавала ему ореол определенной загадочности и сексуальности, а также подтверждала тот факт, что он, Зигфрид Сайкин, в любой момент готов приступить к масштабной и драматической страсти, но не в роли какого-нибудь прохвоста или, что еще хуже, легкомысленного и вульгарного донжуана, а с самыми что ни на есть серьезными и чистыми намерениями. Так, чтобы вскоре под известный, до зубной боли, маршобменяться кольцами и совершить все прочие ритуальные действа.
Следующим этапом, в его понимании, должен был стать поиск подходящей кандидатуры. Искомая девушка должна отвечать хоть и немногим, но весьма изысканным запросам. В первую очередь, важно то, что называется «духовность». Во-вторых, очень приветствуется нежный, возможно даже сентиментальным нрав и тонкий вкус. А в профессиональном отношении это невесомое (желательно) создание должно было, по идее, семенить на пуантах, рисовать акварелью, играть на арфе или слагать стихи. Но где найти такую девушку Зигфрид, честно говоря, не имел не малейшего понятия.
Его мытарства могли бы длиться вечно, потому как желанные фемины в общественном транспорте или, например, в очереди в кассу гастронома не попадались, а в трудовом коллективе его окружали либо хабалистые девицы из обслуживающего персонала, либо измученные проблемами толстого кишечника отдыхающие, ведь по окончании института культуры он бессменно трудился на посту массовика в подмосковном санатории проктологического профиля.
Неудивительно, что на выручку ему пришел случай, в виде неожиданно встреченного бывшего однокашника, который шамкал нечто неопределенное о собственных киносценариях и неограниченных связях в богемных кругах. После чего, как водится, последовало предложение выпить; глаза его неустанно бегали, борода торчала клочьями, а нос был красен. Зигфрид, как человек воспитанный, конечно же пригласил приятеля в дом и сдуру посвятил его в собственные планы относительно женитьбы, а Ефим (так звали однокашника), как- то вдруг неожиданно проникся. Это уже настораживало, принимая во внимание, то что интересовался Фима исключительно собою, говорил всегда о своем и слушать совсем не умел. Однако, окрыленный Зигфрид подрастерял всю бдительность и не чуя подвоха договорился с приятелем о том, что отныне в его холостяцкой квартире будут собираться люди искусства, среди которых он без особого труда найдет свою половину, за что Ефиму преогромное спасибо и лобзание троекратное.
Стоит ли говорить о том, что гости, под предводительством неутомимого в увеселениях Ефима не заставили ждать себя долго. Зигфрид только и успел, что придать своему жилищу облик, более соответствующий его новой загадочно-мужественной мине, а именно сменил скатерку, расшитую покойной мамой по технологии «ришелье» на грубую холстинку и спрятал целую роту фарфоровых лыжниц и балерин, заполнив пробелы некими предметами труднопостижимой природы. Он чуть было не соблазнился на некую абстрактную инсталляцию, подающуюся в художественном салоне, но остановила вызывающая цена и размеры, на хрущевские габариты явно не рассчитанные.
…Так вот, мало того, что обещанные люди искусства и просто интересные личности пришли один-другой раз, они создали в квартире Сайкина нечто вроде клуба или коммуны, где принято было являться в любое время, кушать, выпивать (преимущественно на Зигфридовы деньги), шуметь и оставаться спать на чистом белье не раздеваясь. Наличие, либо отсутствие Сайкина в расчет не принималось, более того, львиной доле «гостей» и в голову не приходило, что этот вот розовый с просторными бедрами человек и есть хозяин данного уютного в общем то вертепа. Общее руководство осуществлялось все тем же Фимой, а Зигфриду, порядком поистратившемуся на беспрерывные застолья и тайно тоскующему об утраченном покое и тишине оставалось только смириться и ждать. Ждать, когда нежным сиянием озарится его алтуфьевская распашонка и появится, наконец, долгожданная Она.
Однако, ожидание затягивалось все дольше, и вместо Нее в дом валом валили порядком надоевшие другие. Поэты, актеры и художники нарочито оборванные, однако как бы вменяющие это себе в достоинство, что глядели на всякого обывателя сухо и с презрением. Сам Сайкин, стараясь казаться натурой многослойной и сложной, в путанных и вычурных выражениях ругал службу, общественный уклад да и весь миропорядок. В такие моменты самому Зигфриду казалось, что он тонок, чуточку мистик и фаталист, но к счастью его никто не слушал, и потому, вся эта ахинея просто растворялась в прокуренном воздухе. А поэты спорили до рассвета о всечеловеческом обновлении, вечных идеалах, эстетике и красоте, пили дармовое пиво и были рассеяно-неопрятны в сортире. Поэтессы же были далеко не юны, все, как одна, матерились, курили через мундштук и носили туристические ботинки. Они призывно улыбались хозяину, но что тут говорить, если совсем иной образ был взлелеян в Зигфридовых мечтах, и к тому же общение со столь глубоко мыслящими женщинами требовало невероятного напряжения. Между тем, молоденькие инженюшки, кордебалетные девушки ну и всякие другие, вполне подходящие создания засматривались исключительно на юного русокудрого поэта-славянофила Трифона Кафтанова, что ломая в руках народный головной убор (спер небось в реквизиторской) не просто читал, а надрывно выл собственные произведения, под соответствующий фортепьянный аккомпанемент все того же подлого Фимки.
Измученный недосыпом Сайкин утратил прежний цвет лица, заметно осунулся и погрустнел. Даже сослуживцы стали интересоваться его здоровьем, заметив, что ни любимый баян, ни бег «с картошкой на ложке» не вызывали в нем прежнего самозабвенного азарта. Но ведь не мог же он признаться, что уже сыт по горло рыданием скрипок, ваянием глиняных абстракций и декламацией стихов, где сам черт ногу сломит в поисках доступного нормальному человеку смысла. Приходилось уже и тут волочь груз, под названием «человек богемы».
… Деньги вышли все. Домой возвращаться не хотелось, и Зигфрид меланхолично ковырял в опустевшем санаторском буфете остывшую творожную запеканку, что осталась от диетического ужина. Сайкин чувствовал, что попал в тупик и оттого еще мучительнее скучал о маме. Заметив в темном вечернем окне свое отражение, он с отвращением отвернулся и уткнулся носом в кефирный кисло пахнущий стакан.
Печальному Сайкину и в голову не приходило, что своей бесконечной маятой он может кого-либо задержать, а буфетчица Валя, сидя по ту сторону раздаточного окошка, умильно наблюдала за его манипуляциями и никак не решалась предложить этому культурному и такому приятному холостому человеку чашечку чаю, но не мутно-желтого санаторского, а нормального, припасенного для своих, того, что «со слоном».
…Наверно со слона все и началось, и Сайкин понял, что кроме духовности, легкого топота пуант и прозрачной акварели существует еще пирог с капустой, пельмени и мягкая пуховая перина, на которой Зигфрид нежился уже через пару дней. В домашнем обращении Фридуша, все меньше думал о творчестве Шнитке и забросил мучительное чтение Джойса, оправдываясь сам перед собой занятостью появившимися вдруг проблемами, вроде постройки теплицы. Безусловно, он периодически прерывал поедание расстегаев и задумывался о робких, женственных и беззащитных девах, оставшихся где-то там, за бортом его новой жизни. Сайкин чувствовал себя чуть ли не предателем, однако расстегаи тоже могли остыть, а это уже неприкрытое хамство по отношению к Валечке, которая тоже, между прочим, была женщиной одинокой и нуждалась в его, Зигфридовом плече.
Желанной кротостью и тем более сентиментальностью Валя близко не отличалась, и могла с равным успехом и обезглавить курицу (жила она в частном доме, недалеко от санатория, что позволяло разводить всякую полезную живность), и раз и навсегда очистить Зигфридову квартиру от Ефима и от его многочисленных протеже, чего самому Сайкину сделать было, безусловно, неловко.
… Вербицкий же снова остался на улице, потом женился, но ненадолго, и то принимался писать, то уничтожал собственные работы. Такая утомительная балаганная жизнь тянулась многие годы. С Ельцовым отношений он не поддерживал, слышал только, что тот уехал на родину – куда-то в Сибирь. Вербицкий старался пореже вспоминать своего институтского друга, потому как вслед за этими воспоминаниями на него наваливалась такая чудовищная тоска, растворить которую можно было бы только в бутылке, ведь растратил он и время, и талант, который когда-то восхищал настоящих ценителей. Теперь вот мерзнет в Измайлово, продавая чужую мазню, или малюет чудовищные натюрморты, оформляя витрины недорогих гастрономов, но что можно изменить, когда тебе уже вот-вот перевалит за сорок…
…На этот вернисаж он забрел совершенно случайно. Пробегая от улицы Герцена к метро, он обратил внимание на то, что в Манеже проходит выставка какого-то Ельцова. Посещать художественные экспозиции Вербицкий давно уже перестал – ему, неудачнику чужой успех причинял боль, но здесь любопытство одержало верх. «Неужто Федька? Нет, скорее однофамилец» – размышлял Вербицкий перед входом в зал…
Нельзя сказать, что увиденное его просто задело. Леонид Алексеевич был потрясен, восхищен и раздавлен, а в сторонке топтался автор удивительных работ, по-прежнему пряча в карманах несообразно крупные руки.
– Господи, Ленька! Вот уже не ждал тебя увидеть, – захохотал Ельцов, двинувшись навстречу своему однокашнику, – я ведь тебя везде искал, но разве в вашем муравейнике это возможно. Ну, как ты. Рассказывай.
– Не знаю, что и сказать, – мямлил Вербицкий и все оглядывался в сторону картин. Увиденное не хотело отпускать его.
– Все о себе рассказывай. Где живешь, где выставляешься. Ты ведь гений у нас. Гений! Семьей уж наверно обзавелся. У меня-то старшая школу заканчивает, того глядишь и дедом стану!
– Мне, Федя, рассказывать нечего. Живу у разных баб, выставлять мне нечего, – голос его уже срывался на крик. – Могу нарисовать плакат, только это, за отсутствием идеологии уже не требуется! Потому по основной специальности я сторож, а ты ко мне со своей чертовой гениальностью не привязывайся.
И Вербицкий бросился к выходу…
В тот вечер он страшно напился. Словно безумный, в ярости метался по дому, что-то искал и крушил. В ушах молотом стучало слово «гений». Красная крыша соседнего дома, казалась охваченной пламенем, наручные часы били словно куранты, любой свет или звук вызывал ощущение удара по голове. При этом казалось, что невидимый топор вырывает по куску черепной кости. А на утро он сел у окна и принялся смотреть в даль. Заботливый Фимка Барбус, заметив, что с Вербицким творится неладное, доставил его в подмосковную больницу, ту самую, где весь двор засажен кладбищенскими туями…
4
…Весеннее солнце проникало сквозь щели задернутых занавесок, и прямой ровный его луч его тянулся от окна вдоль комнаты. Лиза, как в детстве, наблюдала за чудесной игрой пыльной пурги, царившей в этом единственном солнечном луче и, ей казалось, что вот-вот среди бурана появятся маленькие белые саночки, мчащие Кая в страну Снежной королевы.
– Ты давно проснулась, Лизонька? – шепотом спросил Вербицкий. Ему казалось, что любой громкий звук может разрушить царящую в комнате атмосферу покоя и благости.
– Давно, очень давно. Еще в тот день, в больнице, когда впервые увидела тебя, – в тон ему прошептала Лиза. – Все то время, когда тебя не было рядом, я спала… А сейчас я больше всего боюсь растратить свое счастье на пустяки.
– Господи, Лиза! Каким же болезненным будет твое разочарование, которое непременно наступит. Ведь я конченый, совершенно никчемный человек, который по определению не может принести счастья. Наверно, если бы я встретил тебя раньше, то вся жизнь бы сложилась иначе, и ты могла бы стать женой неплохого художника. А сейчас я не могу, не имею права взять на себя ответственность за судьбу любимой женщины. Мне нечего тебе дать.
Но Лиза накрыла его губы своими хрупкими пальцами.
– Не смей, я не хочу все это слушать. Зачем ты причиняешь мне боль. Достаточно того, что я вижу тебя, слышу твой голос, могу ворошить твои непокорные пряди. Какая «ответственность» – что за газетное слово. Обещай, что просто будешь любить меня… И все…
И пока они шептались, солнечный луч истаял, сквозняк захлопал форточками, а в небе густо заворчало.
– Слышишь, Леня – это же первая апрельская гроза. Скорее, загадывай желание, – Лиза больше не шептала. Голос ее звенел, как у девчонки. Она распахнула окно и подставила ладони под холодные капли. – Я так люблю весенний дождь. Посмотри, деревья, будто тянутся ему навстречу… Ну, что? Ты загадал?
– Знаешь, самым моим большим желанием на данный момент, был бы завтрак, – ответил, Вербицкий, смеясь, – но, видимо, в этом доме людей кормить не принято. Здесь только ведут романтические разговоры и выстуживают комнаты…
Из маленькой кухоньки аппетитно пахло оладьями. Готовить Лиза так за всю жизнь толком и не научилась, может быть именно потому, что выросла без матери. Отец в таких случаях говорил, что бывают такие безрукие от рождения женщины, не способные аккуратно пришить пуговицу и превращающие картошку в груду пересоленных углей. В конечном итоге Дмитрий Платонович стал готовить сам, возложив на Лизу самые примитивные обязанности – почистить овощи, порезать мясо и тому подобное.
– Будешь черной кухаркой. Каждому – свое, – ворчал отец.
И, хотя его стряпня аппетитностью тоже не отличалась, во время совместных трапез он с видом превосходства поглядывал на дочь.
– Ну, как тебе супчик?
– Замечательный борщ, папа, – отвечала Лиза, которая с трудом вливала в рот очередную ложку.
… Лиза наполнила фарфоровую чашечку вареньем, растопила масло. «Уму не постижимо – даже блинчики не вышли комом». Любую свою удачу, даже такую маленькую, как прожаренные и неразвалившиеся котлеты, она расценивала, как благотворное влияние Вербицкого.
Во время завтрака он жадно поглощал румяные оладьи, поливая их малиновым вареньем и скручивая руликом.
– Да уж, – посмеивался Вербицкий, вытирая губы тыльной стороной кисти, – останься я сейчас на попечении заботливой Раисы Петровны, разве бы дал мне кто таких чудненьких блинчиков. Ни в жизни! Только холодную комкастую кашу …
– Ты, Леня маслом полей, а не то суховато, – Лизе все время казалось, что приготовленные ею блюда недостаточно сытны, чай не крепок, сахар не сладок. – Может, тебе колбаски отрезать?
Она смотрела на Вербицкого, буквально затаив дыхание, как обычно смотрит немолодая уже мать на своего первенца. В глазах Лизы читалась и нежность, и восторг – любимый спит, любимый задумался, улыбнулся, рассердился… Но больше всего умиляли Лизу его движения, в которых было нечто небрежно мальчишеское – так встряхивал мокрыми кистями или закидывал через плечо шарф Мишка Неделин во времена их школьной дружбы…
– Ну и чем мы сегодня займемся, Елизавета? Давай, придумывай, куда поведешь своего больного друга в воскресный день.
Вербицкий выглянул за окно и увидел, что дождь перестал, а сквозь прорехи в облаках вновь пробивается солнце.
– Ну, ладно, я готов предложить сам. Думаю, что маленькой девочке Лизе будет интересно пойти в зоологический сад, где она увидит огромного серого слона и съест целое облако сладкой ваты… А ну-ка быстренько собирайся, не то я уйду один… Да брось ты эту чертову посуду, придешь домоешь.
И Лиза суетливо принялась собираться, чтобы лишние минуты ожидания ни в коем случае не спугнули его хорошего настроения.
… Вестибюль станции метро «Краснопресненская» всегда (ну или почти всегда) бывает заполнен народом. Лиза вдруг подумала, что последний раз была здесь совсем еще маленькой, вместе с отцом, а потом больше и не довелось. Классе в девятом они планировали навестить зоопарк с Мишкой, но кто-то из них двоих заболел ангиной, поход сорвался, а после уже так и не собрались…
Сейчас, видимо по случаю воскресенья, толпа была особенно плотной. Дети, семенившие за ручку с родителями, делились на две категории – те, что с нетерпеливым выражением лица спешили к выходу из метро, и те, чьи лица уже осоловели от удовольствий, рот был набит, а в руке болтался воздушный шарик. Очутившись среди гомона детских голосов, что звучал, будто пение весенних галчат, Лиза вдруг ощутила тепло детской пухлой ладошки в своей руке, и это материнское чувство пронзило ее сердце настолько глубоко, что к горлу подкатил ком, а на глазах выступили слезы.
– Лизонька, тебе нехорошо, – заволновался Вербицкий, заметив перемену в Лизином выражении, – ты, что плачешь? Давай скорее на улицу… Или может быть вернемся?
– Нет, нет… Все нормально. Не обращай внимания, и пойдем скорее, не то, боюсь, раскупят всю сахарную вату…
…Зоопарк Лизу приятно удивил. То смутное воспоминание, что сохранилось с ее детства было связано с грязными клетками и облезлыми зверями, тоскующими по вольной жизни и нормальной пище. Теперь же в зоопарке появились и просторные чистенькие вольеры, и клумбы с декоративными камнями и даже скульптурные композиции. Одна из них, воздвигнутая известным скульптором, заполонившим Москву статуями мегаломанических размеров, должно быть создавалась затем, чтобы пугать непослушных детей. Шалуны, однако, ничуть не боялись и превратили скульптуру в физкультурный снаряд. Забава была чревата серьезным травматизмом, однако, хладнокровно пьющие пиво родители так, видимо, не считали.
…В начале своей прогулки Лиза с Вербицким чинно прохаживались по дорожкам, однако чем ярче светило солнце, тем более им хотелось начать резвиться, подобно подросткам, шуметь и носиться наперегонки. Лиза первая высвободила свою руку и с хохотом бросилась вдоль пустых еще вольеров.
– Ну же, давай, догоняй, – задорно воскликнула она.
Раскрасневшееся лицо и забавная стрижка придавали ей сходство с девчонкой. Ее неподдельное веселье было столь заразительным, что Вербицкий вдруг сам почувствовал блаженную легкость, словно все тело его наполнилось пузырьками радости… Если бы когда-нибудь раньше кто-то сказал ему, что дожив до сорока лет, он станет гонять по зоопарку, приводя в удивление собственных ровесников и их ранних внуков, то Вербицкий бы расценил это за издевательство. Однако сейчас художнику вдруг стало наплевать на окружающих, на обескураженные взгляды, на осуждающий шепот за спиной. Всякий раз, настигнув Лизу, он покрывал поцелуями ее лукавые глаза, а она, высвобождаясь из объятий, убегала снова и снова…
Возле маленького пруда, что еще не оттаял после зимы, Лиза остановилась и протянула руки ему навстречу. Пальцы ее закоченели, и Вербицкий принялся согревать их своим дыханием, в то время как Лиза замерла, вдыхая родной запах полыни и табака.
– Девочка, любимая моя, – и он обнял Лизу за плечи.
Но только она вдруг почувствовала, что от былой радости у Вербицкого не осталось и следа, лицо его сделалось напряженным, а взгляд устремился в сторону.
– Что с тобою, Ленечка? Все же хорошо? – тревожно спросила Лиза.
– Да, да, – рассеяно ответил он, – нам пора уходить, поднимается ветер.
И Вербицкий, молча зашагал к выходу. Ему захотелось тишины, одиночества и водки, потому что он снова увидел черную вуаль Ады, мелькнувшую в толпе…
Путь до дома они проделали молча и, Вербицкий был благодарен Лизе за то, что она не приставала с расспросами и не дула губы.
«Господи, еще совсем недавно он был так болен, да и сейчас еще не вполне здоров. Ему необходим покой, а я – дура, таскаю человека по всей Москве…» – корила себя Лиза. После обеда она предложила Вербицкому прилечь, но отдохнуть ему так и не удалось – один за другим приходили незваные гости. Сперва явился адвокат Богдана, привез какие-то бумаги, связанные с разводом, потом сосед – Анатолий Иванович. Этот добродушный бодрячок вел активнейшую общественную работу, в связи с чем, вечно собирал какие-то подписи. Его клетчатые тапки и синие треники настолько примелькались во дворе, что стали казаться Лизе неотъемлемым элементом пейзажа.
– Тут вот распишитесь, Елизавета Дмитриевна и муж ваш новый, тоже пусть поставит подпись. И ничего, что он здесь не прописанный… Это бумага за то, чтобы нам детскую площадку устроили, а то вон детишек сколько, а заняться им нечем, потому и хулиганят… – и он принялся обстоятельнейшим образом пересказывать содержание петиции; голос его был звучен и полнокровен…
Лиза деликатно выпроводила активиста за дверь, но буквально через минуту раздался следующий звонок. На пороге стояла Лика, пальцы ее нервно барабанили по косяку, каблук выстукивал нетерпеливую дробь.
– Поговорить надо, или не пустишь? – с вызовом спросила она.
… С появлением Вербицкого между подругами произошел неприятный разговор, если не сказать конфликт. Не стесняясь в выражениях Лика выложила подруге все свои мысли по поводу ее новой любви, а кроткая Лиза вдруг дала отпор.
– Ты кого в дом притащила, ненормальная. Психа из больницы? – Лика с ходу взяла базарный тон. – Посмотри на него, разуй глаза. Это он только с виду – будто пыльным мешком по голове шарахнутый. Сопрет у тебя что-нибудь – как пить дать! И вообще, ты для чего от Богдана ушла, чтобы со всякими оборванцами якшаться?
Размахивая руками, будто отгоняя докучливых насекомых, Лика переходила на крик.
– Ну, может ты и в самом деле долбанулась, так обратись к своим товарищам, они тебе мозги на место вправят, если это вообще лечится!
– Лика, перестань. Ты ведь его не знаешь, – пыталась остановить подругу Лиза. Она говорила тихо, поспешно и невероятно нервничала – вдруг Вербицкий услышит эти ужасные слова, – знаешь, давай потом поговорим, я сама к тебе поднимусь и все расскажу.
– Ну уж нет, говорить с тобой на эту тему я буду именно сейчас, а если ты боишься, что он услышит и сбежит, то напрасно. Таким ведь плюй в глаза – божья роса. А по поводу тебя я скажу следующее…
– Прекрати, Лика. В конце концов, тебя это не касается. Почему ты вообще считаешь возможным меня поучать, – Лиза почти плакала.
– Так вот, позволь закончить. Ты попросту взбесилась от жира, Богдан тебя слишком баловал, потому теперь… – визжала Лика, но вдруг остановилась на полуслове. – Драсте, – произнесла она уже совсем иным голосом – бархатистым и томным. Подобные метаморфозы приключались с Ликой лишь с появлением мужчин в непосредственной близости. – Ну ладно, Лизон, я пошла.
– Простите, если помешал. Лиза, у тебя телефон звонит, – произнес он и снова укрылся в комнате.
А Лиза, продолжая смотреть на то место, где только что стоял художник пыталась понять, слышал ли он все те мерзости, что выплеснула из себя ее подруга, или все-таки нет и, наконец, очнувшись от стопора, она произнесла:
– Лика, сейчас ты уйдешь из этого дома и не вернешься сюда до тех пор, пока не осознаешь, что ты не имеешь права осуждать и обсуждать меня, этого человека и наши отношения…
После этого случая Лика целый месяц не звонила и не заглядывала в дом, а, явившись сейчас, явно нервничала. Руки ее ходили ходуном, глаза бегали, а выражение лица было слишком уж молодецким. Помимо всего прочего, весь облик Лики свидетельствовал о том, что она решилась на поступок, если уже не безрассудный, то, по крайней мере, дерзкий. Об этом Лиза догадалась по лаковым ботфортам, надетым, чтобы спуститься в соседнюю квартиру, лилово-блескучему костюму минимальной длины и макияжу, в сравнении с которым павлиний хвост выглядел бы подобно скучному оперению несушки.
– Проходи, Лика. Только не шуми, ради Бога – Леонид Алексеевич неважно себя чувствует, – Лиза постаралась придать своему тону радушие, но выходило плохо. – Я сейчас чайник поставлю, а ты покури, если хочешь.
– Не, чаю не надо, – начала Лика, жадно затягиваясь, – я чего пришла-то, чаи распивать что ли? – она явно тянула время. – В общем, мать, знаешь, ты не обижайся. Сама не пойму, что на меня тогда нашло, вечно лезу не в свое дело… Простишь? – и она скроила на лице довольно потешную гримасу, олицетворяющую раскаяние.
– Уже простила, не стоит и вспоминать, – ответила Лиза, чувствуя, что все это было лишь увертюрой к главной теме.
Приступая к основному, Лика закурила по новой. Маленькая кухня утонула в клубах дыма.
– Я вот чего еще хотела спросить, только ты правильно меня пойми. Я тут мимо ехала и случайно к Богдану заскочила… Посидели, потрещали с ним. Он комнату бывшую твою переделал под спортзал – поставил там штанги разные, потом этот – ну, велосипед, который никуда не едет. Как его?
– Велотренажер? – Лиза уже еле сдерживала смех.