Полная версия
Политическая исповедь. Документальные повести о Второй мировой войне
Я отказался подписывать протоколы.
И пожалел потом об этом. Ну зачем мне были лишние неприятности, и какая разница, что там написано, в их протоколах?!
В отсутствие «моего» постоянного следователя у меня состоялась еще одна довольно интересная встреча. Это произошло в воскресенье, когда обычно они отдыхали от нас, а мы – от них. Меня вызвал некий капитан, вежливый, корректный и внимательный. И половина ночи, проведенная с ним, прошла в разговоре, больше похожем на беседу двух приятелей, чем на допрос.
Капитан был секретарем партийной организации следственного отдела СМЕРШ. И интересовался всем тем, что совсем не интересовало Маракушева, а именно идеологической основой нашей Организации. Он очень подробно расспрашивал меня о работе НРП в немецком тылу.
Никаких последствий наша встреча не имела, но беседа с умным и тактичным человеком, который просто сам хотел во всем объективно разобраться, была редким явлением в тех условиях.
Михаила Михайловича Замятина из Воронежа отправили, как нам стало известно, в Москву, выделив его «дело» из нашего группового. Значит, ему повезло больше – пришлось побывать на Лубянке.
Он, как и Игорь, поморозил в лесу лицо, руки и ноги и вынужден был выйти к людям за помощью. И его тоже заложили «гостеприимные» хозяева. Перед отъездом он мне вкратце нашептал свою грустную историю. А еще похвалился, что сохранил на себе нашу походную типографию – аккуратно сшитый жилет с внутренними карманчиками, в которых удобно был разложен в алфавитном порядке пластмассовый шрифт, готовый для изготовления небольших листовок в походных условиях. Остается удивляться, как он мог пронести эту «невинную» жилетку через десятки жестких тюремных шмонов!
О моем существовании следователь «забыл» только в декабре 1945 года. Перед этим мы с ним несколько ночей занимались чтением «мемуаров» – листанием папок моего «дела» – к подписи по так называемой статье 206. Маракушев в ту ночь был особенно величав – в парадной форме, с новенькими полковничьими погонами. Он свысока разговаривал со мной и подчеркнул в назидательной речи, что я «своим поведением» на следствии приработал себе несколько лет лагеря дополнительно. А кроме того, сказал, что он почел своим долгом сделать отметку в моем «Личном деле» – для создания особого режима моего содержания. И при прощании добавил, что с великой радостью покидает «эти надоевшие ему развалины города».
А в январе случилось настоящее чудо! Неожиданно нас собрали в одной камере вместе: Игоря, Павлика, Аркадия, меня и еще двух из наших старших по возрасту солдат. Опытные арестанты предсказывали: скоро нас ожидает вызов в суд. Однако странно: перед судом «однодельцев», по законам чекистов, полагалось содержать врозь, чтобы не сговаривались! А нас собрали вместе…
Что-то случилось!
Вскоре прояснилось: меня первого вызвали из камеры – одного, без вещей. И в кабинете дежурного по корпусу на том же этаже невзрачный, но официально настроенный лейтенант скороговоркой прочел мне, как неграмотному, напечатанный на сереньком клочке бумаги «Приговор Особого Совещания при МВД СССР».
Меня, как оказалось, какие-то чины из Министерства внутренних дел заочно осудили на 20 лет исправительно-трудовых работ. Я расписался в том, что «ознакомлен», и лейтенант сразу убрал документ, будто специально, чтобы я не смог рассмотреть состав «суда». Я так и не увидел, кто же они такие, эти люди, лихо распорядившиеся моей судьбой.
Вслед за мной и Игорю таким же образом присудили 15 лет, Аркадию, как и мне, – 20, двум старшим товарищам – по 10 лет, только Павлику Иванову – 5; он тогда чувствовал себя очень неловко, но, видно, сработала-таки наша договоренность.
(Из всех друзей каким-то чудом сохранилась у меня фотография моего юного «адъютанта». На обороте значится, что он прислал ее из Ангарска в 1947 году.)
А я-то готов был уже к той оценке своей деятельности, которую называли «высшей мерой»! А Игорь после процедуры скорого суда залез на верхний настил нар, отвернулся и засопел носом, как обиженный мальчишка. Ему, видите ли, было обидно! Даже роль Аркадия эти судьи оценили выше, чем его!
Потом он объяснил: он осознавал вполне ясно, что выжить там, куда нас увезут, перенести эти сроки нам все равно не удастся. Выживать из всех должен был только Павлик.
А ему, Игорю, была важна только объективная оценка его вклада в общее дело. Такую оценку могут дать только враги.
Наш скромный и тихий Аркадий оказался на проверку очень верным товарищем. И схлопотал именно за эту верность дополнительный срок, да еще и «черную метку» – отметку в личном деле – ООП, т. е. «особо опасный преступник». И положил свою молодую жизнь.
Все остальные товарищи могли представить свое поведение в тылу у немцев как вынужденное, но не он: радист мог действовать таким образом, как это делал он только вполне осознанно. Чекистам очень хотелось и Данилова с его командой заманить к себе на расправу.
И если бы Аркадий не предупредил их, они, как и мы, обязательно оказались бы в руках контрразведчиков.
Я часто думал потом, что первый секретный радиокод знал еще и командир. Вполне возможно, что знал он и запасной. Но, может быть, этих запасных кодов было два? И для командира и радиста они были разными? Данилов ведь был очень осторожным человеком! Не исключен и такой вариант, что Саша знал и не предал. Во всяком случае, Данилову с его ребятами тогда очень крупно повезло.
‒ А вы заметили, – обратил внимание Игорь, – что в наших приговорах нет дополнительного пункта о лишении прав после срока заключения? Вот спросите у мужиков в камере: слышал ли кто-нибудь из них о таком приговоре, где не было бы этих самых обязательных «по рогам» – еще по пять лет? А у нас их нет! Нам же до времени этих самых годов «поражения в правах» все равно жить не положено! А потому в их «приговорах» я лично вижу только одно, и притом самое важное: относительно объективную оценку нашей деятельности.
Над нашими рассуждениями потешались не только наши товарищи, но и все сокамерники…
На пересыльном пункте в городе Усмань (что по-татарски значит красавица) в одной огромной камере, целом зале человек на сто, собралась опять почти вся наша команда, хотя и в другом качестве. Было нас десять человек.
Отношения сначала были несколько прохладными, но уже к вечеру мы поняли, что делить нам теперь нечего, что защищались каждый кто как мог и что особенного вреда никто никому не причинил. Все-таки нужно отдать справедливость: несмотря на сложную обстановку, все вели себя относительно корректно.
Не было с нами только Замятина и Никулина-Попова. В «деле» командира, оказывается, имелось даже личное ходатайство генерала. «Особое совещание» все учло и ограничилось тремя годами ИТЛ. Попов был амнистирован ко Дню Победы и освобожден из-под стражи.
Какая-то добрая душа сообщила моим родителям, что я в Воронеже, и мама приехала меня разыскивать. Догнала она меня только в Усмани на пересылке. Я представил себе это путешествие и поразился мужеству маленькой женщины. Ведь только недавно закончилась война, был голод, разруха, железные дороги перегружены. С несколькими пересадками, в товарных вагонах, в толпах «мешочников» моя мама преодолела путь из Львова с передачей для меня весом не менее двадцати килограммов!
Свидание нам не разрешили – я уже получил разряд «особо опасного». И мама проявила находчивость… В особо сложных ситуациях она всегда находила в себе необычайную душевную силу. За плату какому-то старшине ей все же показали меня на несколько секунд через окошко в воротах, с расстояния не менее десяти метров. Она покивала мне головой и даже не заплакала.
Сало с сухарями из Львова, приготовленное для меня в дальнюю дорогу, мы ели всей командой. Такая пища после длительного голодания могла повредить нашим желудкам, но тюремная мудрость гласит, что продукты лучше всего хранятся в брюхе. Ночью воры пробрались под деревянными нарами и украли остатки от нашего пиршества.
Они не скрываясь, открыто ели наше сало и хвалили его, явно издеваясь. И тогда начался бой. Шпаны было больше, но мы все же победили, отобрали остатки сала, сухари и заставили воровскую команду просить надзирателей о переводе в другую камеру.
При отправке в этап нас уже разделили.
С Игорем и Аркадием я проехал с пересадками до Вологды.
В Вологде меня с ног свалила жестокая ангина, и я попал в тюремную больницу с температурой под сорок. Тесно, грязно, душно, по телу ползают огромные, породистые клопы… Практически никакой медицинской помощи не было, меня просто изолировали от здоровых. Настало время, когда я потерял всякий аппетит, отказывался от пищи и лежал безучастный ко всему. Но тело и душу мне согревал белый свитер из тонкой шерсти, переданный мамой и надетый под нательную рубашку. Даже в бреду, теряя сознание, я сознавал, что нахожусь под его защитой!
Лишь потом, в «столыпинском» вагоне по дороге на Север, когда мне стало лучше, меня уговорили отоварить мой талисман. Пришлось это сделать, потому что его бы и так отобрали. Дали за него буханку хлеба и два соленых огурца. Мне от этого богатства досталась горбушка граммов на триста.
Был конец апреля. На Воркуте наступило постоянное, хмурое полярное утро, но зима еще была в полном разгаре. На улице морозы не снижались ниже 15‒18 градусов. Часто мела пурга. И ветры такие, что на них можно просто лечь всем телом, как на постель, и не упасть.
Мне и еще нескольким заключенным из нашего этапа очень повезло: нас привели в небольшой лагерный пункт, считавшийся среди блатных одной из лучших зон в системе Воркутлага. Это была зона Нового кирпичного завода. Новым он назывался потому, что недавно на Воркуте существовал еще и Старый кирпичный завод. Но сырьевые ресурсы его исчерпались, кирпич стал стоить дорого, и завод закрыли.
Одновременно был решен и социальный вопрос: часть рабочих перевели в Новый, а от остальных – «контриков» – просто избавились. Их ликвидировали вместе с бараками. Рассказывали об этом старожилы без всяких эмоций, как о самом обыденном происшествии. Новички понимали особый колорит этого края… Инициативу в рационализации решения «производственного» вопроса и сортировки заключенных проявил «московский гость» – старший лейтенант НКВД Кашкетин.
Нас в эту производственную зону доставили по заявке администрации лагеря на рабочих по профессиям. С моих слов в «личном деле» значилось: профессия – технолог. Я при опросе уточнял: технолог по переработке плодов и овощей, а записали только основное слово! Никто так и не понял, технологией какого производства предстояло мне заниматься в зоне кирпичного завода, а старший нарядчик рассудил по-своему: быть мне землекопом.
Грунт в Заполярье – это замороженная глина. По вязкости очень похожа на свинец желтого цвета. Выдолбить в нем с помощью кирки и лопаты даже небольшую ямку под столб для ограды мог только сильный, здоровый, а главное, сытый мужик.
Я же – «слабак», с атрофированными мышцами рук, дрожащими ногами, после полутора лет тюрьмы и тяжелой ангины, был обречен еще и на голодное прозябание, так как количество пищи всегда и везде в ГУЛаге прямо увязано с процентом выполнения нормы выработки на производстве.
Я и не пытался выполнять норму, это было бесполезно, а шевелился просто для того, чтобы не замерзнуть. Так поступали и все «доходяги». Однако интуитивно я знал, что «доходягой» я ни в коем случае не буду.
Эти люди, доведенные до крайности, теряли стержень. Они собирали отходы около кухни, подбирали куски и рыбьи кости со столов, пили много воды, чтобы заглушить голод. Лучше буду умирать с голоду, терять здоровье от недоедания, но не унижусь, не утрачу человеческого достоинства.
В зоне, наскоро заглотив все, что выдавали на обед, я забирался на верхний ярус жестких деревянных нар и забывался в тревожном сне до самого утра, с перерывом только на вечернюю поверку.
Один раз я решился устроить себе «отгул». На разводе молча протянул руку дежурному фельдшеру – тот по частоте пульса определил, что у меня повышенная температура, и отправил в барак досыпать до девяти часов, когда на работу приходят вольнонаемные врачи. Пульс у меня постоянно тогда был более 90 ударов в минуту, но на температуре это сказывалось не в мою пользу – она постоянно была пониженной. По мнению врачей, это было личной проблемой каждого, администрация опасалась только эпидемий.
Врач в тот день освободила меня от работы по свершившемуся факту. Она прекрасно понимала природу учащенного сердцебиения, так бывало со многими, но редко кто пытался воспользоваться этим. Врач была добрым человеком и иногда даже жалела заключенных.
Я повторил свою авантюру через пару недель, когда на смену в развод вышел другой фельдшер. И тогда врач сказала:
‒ Еще раз повторишь – будешь наказан!
Но опять записала меня на больничное освобождение.
Днем, когда мы уходили на работу, в зоне становилось, как оказалось, намного веселее: дружно обедала смена рабочих кирпичного завода. Они шутили, смеялись, как с равными, переговаривались с поварами… Это о них строители говорили, что кирпичники «закормлены с осени». Все они были упитанными, крепкими ребятами с круглыми румяными лицами. Ели нехотя, красуясь, презрительно отталкивали недоеденное, оставляли на столах огрызки хлеба.
Один покосился на меня и показал головой на объедки. Я отрицательно помотал головой.
‒ Голодные, но гордые! – неодобрительно отреагировал «кирпичник».
Другой сам подошел к моему столу, поставил передо мной двойную порцию каши и положил кусок хлеба:
‒ Ешь. Не стесняйся.
Потом мне объяснили. В зоне оцепления, кроме кирпичного завода, размещалась еще и пекарня, обслуживающая центральный район Воркутлага. И кирпичники по очереди, несколько дней в неделю, после смены отрабатывали еще на самых тяжелых участках хлебозавода. Им приходилось очень туго, но они были сыты.
А строители, вернувшись после работы на зону, бегом врывались в столовую, иногда в драке сгребая со столов все остатки.
Мы жили в бараке, который звали «шалман». Спали без постели, на голых нарах, в трещинах которых селились полчища клопов. А тумбочки оккупировали тараканы.
В бараках же «кирпичников» такие же нары были отскоблены стеклом, отпарены от насекомых крутым кипятком и застланы чистыми одеялами с белыми простынями. Почти у каждого было по несколько подушек, а кое-где встречались и ватные одеяла.
Там пахло чем-то жареным и… густым потом.
Я пошел туда на экскурсию. Но дневальный меня сразу выставил – в эти «хоромы» чужих не впускали.
В зоне рядом с вахтой были отгорожены небольшой участок и половина типового барака. Там обитали женщины. Их было человек двадцать. В большинстве своем литовки и латышки. Несколько пожилых, остальные – молоденькие.
Работали они почти все в швейных мастерских – чинили спецодежду, в основном – прогоревшие на выгрузке кирпича из печей телогрейки и рукавицы. Женщины держались кучно, в одиночку не решались пойти даже в поликлинику или в контору за посылкой.
В столовой их часто обижали доходяги. Заметив обычную для женщин брезгливость, эти потерявшие человеческий облик «строители» развязно подходили к столам, где обедали девочки, бросали в их тарелки какой-нибудь огрызок или окунали туда грязный палец – и задавали наивный вопрос: «Вы это есть не будете?»
Забирали еду, даже не ожидая ответа.
Защитить женщин было бы очень просто: перенести их обед на то время, когда в зоне нет «строителей». Но администрация не была в этом заинтересована. Комфортные условия создавались только для тех, кто соглашался чем-то поступиться, стать более сговорчивым.
А я смотрел на них с болью. И именно так всегда представлял себе сестру, улавливая сходство с некоторыми девушками из Прибалтики.
А Нина тогда была еще на свободе. Их судили позже – в 1947 году. Нину привезли из Львова и присоединили к группе Игоря, Светланы и Лиды в Киеве. Их фотографии того времени (еще в колонии киевского завода «Арсенал». Там еще условия жизни были сносными) – вот они: Светлана, Лида и Нина…
Срок по восемь-десять лет почитался «детским». Таких осужденных часто оставляли в местных колониях. Но у наших было потом еще почти девять лет относительной свободы в отдаленных местах страны. У Нины – в тайге под Томском. После этого она обосновалась в Троицке Челябинской области – туда после окончания института был распределен ее муж.
Лиде Ереминой удалось вернуться на родину, но только в Киевскую область, к родителям ее мужа.
Светлана Томилина вышла замуж за Виктора Васнецова – потомка знаменитых художников и в прошлом тоже политического заключенного. Им удалось вернуться в Киев в 1963 году и прописаться в квартиру мамы Светланы.
Где осел Игорь Лещенко после десятилетнего срока в Воркуте и реабилитации – неизвестно.
А тогда, в 1946 году, освоиться в «благополучном» лагере кирпичного завода мне так и не удалось. Пометка на моем «Личном деле» требовала от администрации лагеря исполнения предписания. И как только пригрело северное солнышко и наступил круглосуточный полярный день, два конвоира со специально тренированной собакой препроводили меня на самый север Воркутинского промышленного района, в штрафную зону знаменитого по всему Северу «Известкового».
Это было страшное место. Оно приводило в трепет зэков диким разгулом преступности. Там царила тотальная власть воровских авторитетов, которые пользовались неограниченной поддержкой надзирателей и самого начальника лагеря Гаркуши. Этого Черного Ворона боялись на Воркуте больше даже, чем всесильного генерала Чепиги – начальника режима Воркутлага.
В небольшой зоне собирали весь «цвет» воровского мира Воркуты. Для администрации «Заполярной кочегарки» – Воркутлага, который и сам-то был средоточием самых отъявленных преступников ГУЛага, это место служило отстойником.
Жизнь человека в «Известковом» ничего не стоила. Ее можно было лишиться из-за куска хлеба, косого взгляда и даже по капризу какого-нибудь отморозка. Там даже такие законные «удобства», как место в бараке для отдыха после работы или посуда для получения пищи на кухне, были для нас недосягаемой роскошью. Подробно о том времени я написал в своей повести «В круге седьмом» («Тоби-Бобо»).
Для меня, далекого от понимания взаимоотношений в преступном мире, ослабленного и больного, выжить там было просто невозможно. И то, что я все-таки в живых остался, – настоящее чудо.
Первым великодушным подарком Провидения стала неожиданная встреча в этом забытом Богом краю с моим другом Аркадием Герасимовичем. Впрочем, друзьями мы стали именно в лагере. А до этого были просто «однодельцами»
Вдвоем стало гораздо легче. Мы помогали друг другу, чем только могли, и обрели надежду на спасение. Больше, конечно, Аркадий помогал мне. Он попал в эту зону немного раньше и, будучи электриком высокой квалификации, приспособился подрабатывать себе на кусок хлеба.
Второе чудо – меня разыскала «пробная» посылка от моих родителей. Из этого вожделенного ящика, килограмма в четыре, нам с Аркадием досталась только головка чеснока и одна ванильная сушка, которую мы по-братски разломили пополам. Все остальное исчезло в карманах и жадных ртах надзирателей, сбежавшихся «присутствовать» при вскрытии посылки. Остатки ушли как дань в воровскую «малину».
Посылка, кроме того, повысила мой статус в том диком мире. Что явилось особенно важным обстоятельством в тот период, когда не стало Аркадия: он погиб при аварии из-за природного катаклизма.
Почти в то же время, всего несколькими днями позже, каким-то загадочным путем разыскало меня и прощальное письмо Игоря Белоусова. Мой друг умирал от истощения и туберкулеза в больничном городке под Котласом.
Два лучших товарища ушли почти одновременно – летом 1946 года.
Я не ответил Игорю: не было ни бумаги, ни карандаша. Не было у меня и права писать кому-либо, кроме родителей.
Даже о том, что посылка мною получена, сообщили другие, а мне принесли только подписать официальное извещение.
Третье счастливое обстоятельство – санитарно-административная комиссия из Комбината, неожиданно – по чьей-то жалобе – нагрянувшая в лагерь. Меня в числе трех десятков самых-самых госпитализировали на две недели для «оздоровления».
Вторая посылка от родителей, продуктами из которой я попользовался немного больше, чем в первый раз, дала возможность окружению выяснить, что я, с моим неполным медицинским образованием, все же являюсь самым подготовленным «доктором» в лагере. И меня назначили на должность старшего санитара с обязанностью раздавать лекарства и мыть полы в «медицинском учреждении».
При этом звание «посылочника» значительно расширило круг завистников и моих открытых врагов…
И, наконец, четвертое – из области чистой мистики. Я уверен, я убежден, что меня спасли неусыпные молитвы моей матушки. И они-то, пожалуй, привели к тому, что незнакомый таинственный друг, никогда прежде не видевший меня и вообще ничего обо мне не знавший, просто так, по наитию, по велению души дважды спас меня от неминуемой смерти.
Чудеса в нашей жизни бывают разными. Часто мы просто их не замечаем. У меня это произошло именно так!
Заключенных этапа из «Известкового», и меня в том числе, потом целых два месяца «лечили» в новых бараках цементного завода, в организованной там новой больничке. И тех, кто выжили после этого лечения, отправили в «свои» лагеря.
Меня вернули в зону кирпичного завода, определив на строительство того же лесокомбината. И мы – шестеро молодых «дважды преступников» (дважды потому, что отметка о пребывании в штрафном лагере оставалась «черной меткой» навсегда) – под дружный смех явились в обмотках и настоящих лыковых лаптях. Такую обувку большинству из присутствующих на вахте никогда и видеть не приходилось.
Мы были тогда, кажется, даже немного счастливы. Потому, что удалось ТАМ выжить, и потому, что попали все же «домой», где царит хоть какой-то закон, где обедают в настоящей столовой, сидят на настоящих стульях и едят из алюминиевых мисок. И где, как нам говорили, если осмелишься попросить добавку, то, может быть, нальют густого супа. Там, в том лагере, выдавали потом даже матрасы и одеяла, старые, конечно, и грязные, но настоящие, без дырок. И определяли каждому собственное место в теплом бараке.
Мы работали в тот первый день до упаду, хоть на дрожащих ногах, но бегом и с песней. Эта песня была нашей благодарностью прорабу за то, что нас оставили в отдельной бригаде и дали посильное задание: засыпать стены цеха лесозавода смесью опилок со шлаком. Начальство строительного комплекса и просто любопытные приходили посмотреть на новеньких «лапотников» в деле и одобрительно нам улыбались.
Кормили нас в тот день по повышенному «котлу», и повара сами предлагали добавку. Мы боялись есть, чтобы брюхо не лопнуло, хотя глазами ели бы и ели…
Это был наш день. И мы думали, что так будет всегда. Но через несколько дней все стало на свои места.
Была еще черная заполярная ночь. Морозы держались около 30 градусов, и зима не хотела сдавать позиции. Мы отчаянно мерзли и были постоянно голодны. Закончилась засыпка стен, бригаду расформировали, а членов ее растолкали кого куда. И я, человек без определенной строительной профессии, опять очутился в такой же, как и в прошлом году, ямке, с кайлом и лопатой в руках.
Как многие землекопы, я стал «кротом», который никогда не выполняет норму, из-за которого снижаются показатели и бригады, и участка. Презираемым, вечно голодным, слабеющим с каждым днем все более.
На вещевом складе мне выдали валенки, хотя и не новые, но аккуратно подшитые, и никто не оглядывался с улыбкой, глядя на мою фигуру некрасовского крестьянина в живописных лаптях. Валенки, конечно, в первую же ночь из сушилки исчезли, а помощник бригадира еще и обругал меня, сердито бросив «сменку» – валенки старые и растоптанные. В тот день я позавтракать не успел и пошел на работу с горбушкой хлеба за пазухой. Очень кружилась голова, и я едва не угодил под свалившееся бревно…
Так проходили день за днем, месяц за месяцем, и жизнь все больше гнула меня в дугу, даже в этом «благополучном» лагере.
Началась весна – был май 1947 года.
Начальника конвоя почему-то сменили незаметно для всех. Новый, обходя зону в сопровождении бригадира, остановился перед моей ямкой в раздумье.
‒ А ты костер разложи – земля и оттает. Тогда и лопатой можно копать, – посоветовал он.
И в голосе его я неожиданно для себя уловил сочувствие.
Мы спокойно, почти как равные, принялись обсуждать, как лучше справляться с таким грунтом. А потом еще обсудили особенности климата и то, что не каждому по силам такая работа.
Ничего подобного до сих пор не бывало. Бригадир стоял чуть поодаль с безразличным лицом. Разговор с начальником конвоя обычно ограничивался руганью, угрозами и окриком. А этот вдруг понял, что для меня просто невозможно при всем моем старании выполнять норму на копке ям. Хотя это было совсем не его дело. Потом он вдруг спросил: