Полная версия
О театре и не только
Кстати, о поведении режиссеров на репетициях в Москве среди театралов ходили байки или быль в то время. Но и сейчас нет-нет да вспомнят актеры театра им. Маяковского, да и Татьяна Доронина при случае, как вел себя на репетиции главный режиссер Андрей Гончаров. Нормально Гончаров не мог говорить замечания актерам. Он почему-то всегда кричал. К этому в театре все привыкли. И когда Гончаров неделю отсутствовал, актеры себя чувствовали неполноценно. Чего-то не доставало. В театре было тихо и неуютно. Кстати, в хороших театрах трансляция репетиций из зала идет по всем гримерным, кабинетам, цехам и даже на вахте. Поэтому в театре все знали, что происходит на сцене и кого режиссер «мочил» не только в сортире.
Сейчас, в 21 веке, в Калмыцком театре трансляция есть. Хоть в этом мы относимся к хорошим театрам. Андрей Гончаров в ГИТИСе учился с Наташей Качуевской, которая погибла в 1943 году в Калмыкии, в Хулхуте. Там есть ее музей. Режиссер имел виды на нее и хотел жениться, но война создала другой сценарий жизни.
Так вот, Лев Николаевич тоже имел обыкновение говорить на репетициях на повышенных тонах. Значит у него пошел кураж. Репетиция будет полноценной. В те годы трансляции не было. Лев Николаевич знал много калмыцких слов и иногда понимал, о чём речь, о чем говорят калмыки. Актёры его за глаза называли Арслан Нимгирович. Он это знал и считал, что это большое признание. Значит, он в своей стае. «Ты знаешь, как меня зовут по-настоящему?» – однажды спросил у меня Лев Николаевич.
– Арслан Нимгирович, – брякнул я.
– Я это ценю! Это надо заслужить! – громко сказал Арслан Нимгирович и причмокнул губами (он любил причмокивать губами, когда разговор шел ему в кайф, и что-то жевал пустым ртом).
Я как-то сказал ему, что он не друг врагов и не враг друзей.
– Как ты сказал? – удивился Нимгирович.
– Вас уважают актёры и весь калмыцкий народ! – пробросил я.
– Ну, ты уж хватил. Меня знают актёры и шестой жилдом, – заскромничал Лев Николаевич. – Умрём и никто не вспомнит нас. Помяни меня, Боря Шагаевич.
Лариса Павловна, жена Александрова, увидев мою маленькую Регину, дочь, сказала: «Вылитая Шагаевич».
– У меня тоже есть любимая дочка. Нонка! Она сейчас снимается в массовке в кино, ВГИК окончила, – гордо сказал Лев Николаевич.
В 70-годах друг, киноактер Игорь Класс, спросил у меня, есть ли у нас в театре режиссер Александров?
– Есть, – ответил я.
– Так вот, – пояснил Игорь, – помнишь Ананьева Володьку? Он женился на Александровой дочке, и у них родился ребенок в Ленинграде.
Ананьев учился на актерском факультете вместе с Классом. Я его хорошо знал по институту. Я всегда говорил Ананьеву: «Ты будешь играть белогвардейцев в кино». Но судьба распорядилась по-другому. Владимир уехал в Мурманск и пути с дочерью Александрова разошлись. Мир тесен, но не до такой степени.
У Льва Николаевича были любимые калмыцкие слова, и он частенько их употреблял: «зогсча!» (стой), «болх!» (хватит), «арк уга» (водки нет), «бичя хуцад бя» (хватит собачиться), «сян бяятн» (всего хорошего).
У него были какие-то особые взаимоотношения с Лага Нимгировичем Ах-Манджиевым. Лага Нимгирович на репетициях любил пофилософствовать не по делу и не по сути.
Лев Николаевич кричал ему: «Зогсча!». Лага Нимгирович ещё больше заводился. Говорил он немножко с акцентом. Лев Николаевич не выдерживал и по-доброму кричал: «Бичя хуцад бя!» И начинались элистинские перепалки. Однажды после такой перепалки Лага Нимгирович подошел к Александрову, подал руку и говорит: «Нимгирович, я же шучу, не обижайся». А Александров отвечает: «А я что делаю?» Грохот актеров. Разрядка произошла, и дальше продолжали ваять нетленку.
На моей ассистентской практике на спектакле «Обелиск» Лев Николаевич частенько просил меня провести репетицию над новым куском, сценкой. Но я отказывался. Хотел оглядеться. Понять настроение, атмосферу театра, актеров. Я знаю, что некоторые молодые, сломя голову, авантюрно ввязываются в неизвестный организм и ломают дрова, аж щепки летят. В спектакле участвовали актеры ленинградской студии, и мне легче было бы с ними работать, но я не гнал гусей. Впереди еще много лет, и нахлебаться театральных щей я успею, думал тогда я, ассистент-режиссер.
Мне многое не нравилось в режиссуре той поры. Уже много было вздохов, акцентов не по сути, придыханий, криков, не обоснованных в сценах. Событийный ряд был не уточнен, и поэтому события чуть не на каждом шагу. Так не должно быть, думал я. В это время театр «Современник» проповедовал современную игру. По крайней мере, так отмечали и приветствовали театралы, критики, зрители. Шло течение жизни по правде, но какие-то сцены акцентировались, и получалось не монотонно. Монотонно может быть и при громком ведении сцены, и при тихом, мы же не кричим все время или только тихо говорим. Сцена – это другая реальность, похожая и не похожая на жизнь. Сцена – эта жизнь плюс театральность по сути. Не та театральность – опошленная, заштампованная. Иногда актер или актриса из спектакля в спектакль проводят сцену, допустим, ревности, любви, ненависти одинаково. А ведь есть характер, обстоятельства, состояние персонажа и т.д.
Жан Габен, Джигарханян, Евстигнеев где-то похожи из фильма в фильм. Это приходит с опытом, мировоззрением, и если к тебе прикоснулся Создатель. А нам, простым смертным, надо пахать по 25 часов в день. Набираться опыта. Душа должна трудиться и день и ночь, и день и ночь. На первых порах я приглядывался к режиссуре, стилю, методу Льва Николаевича, и что-то мне нравилось, что-то – нет. Но я учился тому, чего еще не умел и не знал. Придя домой, как бюрократ, записывал, что надо брать на вооружение, а что резать, как загнивший аппендицит. Институт нагружает мозги, а в театре требуются знания, воля, настойчивость, надо иногда проявлять характер, но не в ущерб себе и делу. В театре требуется дипломатия, надо знать и чувствовать психологию людей. Начиная с вахтера, заканчивая директором.
Театр – это особый организм, который не похож ни на какие учреждения.
Лев Николаевич иногда в беседах просвещал не по режиссуре, а по тем предметам и явлениям, которых в институте не преподают и даже не заикаются о них. Мой учитель Вивьен Леонид Сергеевич говорил так: «Уважаемые академики, театр – это другая Вселенная».
И в каждом театре свое мировоззрение, свои причуды, свои законы. В каждом театре кошки скребут по-своему. И если вы подставите свою спину, то так исполосуют, что зебры позавидуют. Но не пугайтесь. Лет через 20–30 станете режиссерами. Поэтому Александров учил не подставлять спину, но и не выпячивать грудь. Я не видел Льва Николаевича злым, скорее, он кричал, как пастух на коров. Беззлобно. У него это был свой конек, и актеры привыкли к его стилю в общении с актерами. Во-первых, у него лицо и вся его конституция были миролюбивые, если можно так сказать. И он источал положительную энергетику. А я знаю и видел режиссеров с такими личиками, что не можешь знать, как этот режиссер к тебе повернется – ангельским ликом или оскаленной пастью. На Льва Николаевича можно было положиться. Он действительно болел душой за калмыцкий театр. Его озабоченность и боль не были декларативными, квасными, а были естественными – как дышать, не замечая это явление.
И спектакли у него были ясные, общечеловеческие, он не утруждал себя всякими заморочками в режиссуре. Но иногда я замечал в спектаклях, что мизанцены похожи на разводку. Есть режиссеры, они мизансцены ставят так, что в них проглядывает неряшливость, не профессионализм. Например, в спектакле «Женитьба» катализатор Кочкарев уговаривает жениха. Жжет глаголом, действует, убеждает, тормошит, а он, как резонер, стоит на авансцене и как будто ему все равно. Нет, это его работа, его жизнь. У него такая планида, он не о государстве думает, а хочет выручить друга, вывести на другую орбиту жизни. Мизансцена иногда визуально должна или расшифровывать сцену, или разоблачать суть. И логичней было бы быть рядом с героем, а не на авансцене.
Еще пример в другом спектакле. Антигерой стоит на стуле и произносит монолог, как Павка Корчагин. А по идее он не герой. Персонаж профукал жизнь, у него кошки скребут на душе. Он упал морально, духовно, физически и поэтому должен не на стуле стоять, а на полу. Но если ты захотел сделать от обратного, то убедительно покажи это. Это из записей тех далеких времен. И оформление спектакля мне не нравилось. Сцена была обставлена полукругом большими игральными картами. Это поверхностно, это наверху, а что хотел сказать Гоголь, этого не было.
Когда Александров ставил калмыцкие пьесы Б.Басангова «Чууче», «Случай, достойный удивления», Амур-Санана «Буря в степи», он был в своей стихии. Он интуитивно чувствовал калмыцкий менталитет. Обычаи, нравы, атмосферу создавал грамотно и ставил как будто с приглядкой со стороны. Была ирония и душа народа. В «Случае, достойном удивления» Лев Николаевич использовал маски козла, лошади, коровы и т.д. Спектакль был решен в жанре комедии с элементами буффонады. «Чууче» тоже была поставлена в комедийном жанре с элементами сатиры.
Когда я ставил «Чууче» в 1968 году с молодыми актерами, уделил внимание социальному расслоению в среде калмыцкого народа. Тогда это было требование времени. Сейчас пьесу Б.Басангова надо ставить под другим углом зрения. Времена на дворе другие. Лев Николаевич был с русским лицом, но с калмыцкой душой. Он был интернационалистом, а не толерантным. Толерантность на западе трактуют так: ненавижу, но терплю. Жена его, Лариса Павловна, варила джомбу, дотур, пекла борцоки. Друзья у них были из среды калмыцкой интеллигенции. Они жили скромно, просто. Никогда ничего не просили. Это была старая российская интеллигенция, Совесть, порядочность были превыше всего. Они не занимались сплетнями, интригами, как бывает в театре в любой точке земли. У Льва Николаевича не было врагов. Он умел ладить с совестью, с долгом, с коллегами, с чиновниками, но он не шел на компромиссы, когда касалось дел театра. Я помню, как он выступал на собраниях. А тогда ох как любили погорланить, прикрываясь партией и народом. Он умел отстоять идею, не оскорбляя, не унижая никого, не подыгрывая власти. А это очень тяжелая нравственная ноша. Быть требовательным и не опаскудиться при этом. Были грехи у Льва Николаевича? Наверное. Но я их не замечал. Это не значит, что он был идеальным. Идеальных людей на земле нет. Я премного благодарен Льву Николаевичу за его служение калмыцкому театру. Мы калмыки, будем помнить его.
Как раньше в юности влюбленность,
Так на закате невзначай
Нас осеняет просветленность
и благодарная печаль.
Игорь Губерман
Ироничный мудрец. Художник Д.В. Сычев
Главным художником Калмыцкого театра в 1968 году был Дмитрий Вячеславович Сычёв, ростом под два метра, грузный, лысоватый, сократовский лоб. Москвич. Оформлял спектакли в студии при Мейерхольде. В общем, та ещё птица. Мама упоминала его фамилию в Сибири, но это как-то не зацепилось в памяти. После знакомства с режиссёром Александровым Л.Н. я был на ассистентской практике в 1965 году, в фойе театра повстречался с Сычёвым. Я его сразу узнал. Скорее понял, кто это. Идёт огромная, грузная фигура навстречу и говорит: «Товарищ режиссёр, с Александровым познакомились, а мною брезгуете? Позвольте представиться, Сычёв Дмитрий Вячеславович, художник. В афишах пишут главный художник, но я этого не чувствую. Живу в съёмной квартире, в землянке, у бани, у Ермошкаева». Я опешил. Не понял, в каком ключе он ведёт разговор со мной. То ли серьёзно, то ли шуткует. На всякий случай я представился: «Борис». И вдруг Сычёв даёт мне конфетку и говорит: «Для вдохновения. Ну, как будем общаться, на «вы» или на «ты»? Извините, конечно, что я так сразу. В Ленинграде я не учился, академий не кончал. Вот только мельком пообщался с мейерхольдовской братией».
Сказав про братию, Сычёв улыбнулся. Я начал бормотать что-то вроде «чего тут, зовите меня на ты». Дмитрий Вячеславович сделал поклон головой и вымолвил: «Благодарствую. Мать твою видел. Она же работает в столовой № 2? Не будете так любезны посетить её заведение и за знакомство откушать по 50 грамм коньяку». Я с радостью согласился. Кто бы ещё со мной так разговаривал в бытность. Сычёв сразу меня обезоружил своим изысканно снисходительным обращением. Мне это понравилось. Пришли в столовую № 2. Сейчас на том месте медколледж. Это был единственный пищеблок в центре и очень популярный. У входа в столовую, как всегда, блаженный Василь Васильевич делал свой коронный номер – ласточку. Он стоял на одной ноге, разведя руки в стороны, а другую ногу, свободную, убирал назад. В те годы это было достопримечательностью Элисты.
В столовой Дмитрия Вячеславовича обслуживали вне очереди. Он был уважаемый посетитель. «Что будете, уважаемый режиссёр?» – спросил Дмитрий Вячеславович. Он специально подал меня так уважительно, чтобы кассирша-буфетчица усекла, с кем, мол, имеет дело. Кассирша сразу: «Садитесь, Дмитрий Вячеславович, сейчас принесут заказ». Столовая, кстати, была на самообслуживании. Нам на подносе принесли заказ. Сычёв произнёс: «Благодарствую, Бося!» Только мы пригубили по 50 грамм коньяку, подошла мама, кассирша уже настучала маме. Мама поздоровалась с Сычёвым, села, поговорили о здоровье, и мама ушла.
Вот так произошло знакомство с Сычёвым. Ну как после этого вести себя неблагодарно. Первый свой спектакль, через несколько месяцев, я сочинял с Сычёвым. Это была пьеса Виктора Розова «Затейник». Я рассказал, о чём спектакль и что бы хотелось видеть в оформлении. Герой живёт на югах, на курорте, в какой-то халабуде. Работает затейником в затрапезном доме отдыха. Герой опустился, пьёт. Ведёт праздную жизнь. Молодость профукал, с женой связка не получилась. В общем, живёт, как в клетке. Сычёв уцепился за образ клетки и сотворил жилище героя в виде большой клетки. Альянс состоялся. Разница в возрасте в 35 лет была не помеха. Потом мы ещё работали совместно. Дмитрий Вячеславович приглашал меня домой, в Москву. Я был не однажды на улице Каштоянца в Москве. Ездили к нему на дачу. Пили домашнее вино.
Вели праздную жизнь. Жена и дочь сочиняли нехитрую закусь, отведав которой, мы шли купаться. Это тоже было творчество домашнего быта. Дмитрий Вячеславович как создавал оформление в спектаклях, так создавал и домашний уют для гостя. Тот человеческий ритуал, созданный вокруг меня, я навсегда запомнил и премного благодарен этому замечательному человеку и художнику. Такое же уважительное отношение было ко мне в Архангельске, со стороны главного режиссёра Эдуарда Симоняна.
Когда мы с Дмитрием Вячеславовичем и с Александровым иногда шли по Пионерской улице, я представлял, будто иду со Станиславским и Немировичем-Данченко. Только я портил их ансамбль. Шли два гиганта, в смысле роста, и я, маленький, непонятно почему-то путающийся у них в ногах и внося диссонанс в их вальяжное, эпохальное движение вперёд к светлому будущему. А светлое будущее было уже не за горами. Их почему-то сразу отправили на пенсию. Дмитрий Вячеславович говорил: «Я бы ещё поработал, но молодой очередной (художник Ханташов) что-то городит вокруг моей персоны. Надо уйти подобру-поздорову». Вот такая правда жизни. Сычёв и Александров тоже находили общий язык и творили на благо калмыцкого искусства, как бы это патетично ни звучало. Что было, то было.
Издательство «Советский художник» выпустило альбом «Калмыцкое народное искусство» и «Историю калмыцкого костюма» в исполнении Д.В. Сычёва. Эти труды художник создал по рисункам путешественников и этнографов того времени, по их записям и высказываниям. В 1970 году Дмитрий Вячеславович отмечал 60-летие. Лев Николаевич (Арслан Нимгирович) – в 19 часов вечера 7 декабря 1971 года. Они оба работали до войны в калмыцком театре, и после депортации в 1958 году вернулись на свою вторую родину. Они были интернационалистами. Калмыки их не забудут!
Свет добра. Г.О. Рокчинский
Однажды мы с художником Очиром Кикеевым фланировали между «красным домом» и кафе «Спутник». То был элистинский «тайм-сквер», как на Бродвее. Нам в 1966 году по 25 лет: всё впереди, деньги, кураж есть. Республика поднимается, народ с Басаном Бадьминовичем Городовиковым действует в созидательном энтузиазме.
Ощущаем внутреннюю и творческую свободу. Проблем пока нет. Хочется похулиганить. Во время «барражирования» в поисках приключений Очир вдруг кричит на весь околоток: «Гаря Оляевич – знаменитый калмыцкий художник!». «Борис, молодой режиссер», – громко представляет меня подошедшему к нам мэтру Очир, как будто он выступает на сцене. Гаря Рокчинский осёк Кикеева: «Тише». Вежливо поклонился и подал руку.
Ну, думаю, интеллигенция есть в городе. Прямо как лауреат Ленинской премии скульптор Михаил Аникушин, с которым я имел честь много общаться, позировал ему у него в мастерской. Такого же роста, в берете, деликатный в манерах. И я оказался в плену обаяния у этого человека.
Пообедали в «Спутнике». Кикеев все говорил и расхваливал мастера, мой друг вошел в раж и, не обращая внимания на окружающих, пел ему «аллилую». А Гаря Оляевич только вежливо улыбался и мягко его осекал: «Ня, болх».
Эта встреча запомнилась и по атмосфере, и по настрою души. Гаря Оляевич понравился как человек. А потом наша дружба, я так думаю, протянулась на десятилетия.
Встречались у меня дома, на кухне Рокчинского, в его мастерской, в художественном фонде. При входе была мастерская Кима Ольдаева. «Пройди незаметно», – в первый раз предупредил Рокчинский. Думаю, применив конспирацию, он был прав: зайдет к нему третий, четвертый – и уже начнется пошлая пьянка. А Гаря Оляевич не очень жаловал горячительное: все у него было в меру. При Рокчинском не пристало быть развязным и выходить за рамки приличий. Это было одним из его уроков.
Однажды мэтр решил показать свои картины. Почему-то они были в мастерской. Музеи их, видимо, еще не купили. Показывал по одной. Я смотрел: подходил, отходил от картин, охал и ахал. Лицом, вроде бы, не хлопотал, но показывал, что внутри меня кипит духовная работа. Как опытный искусствовед, что-то пытался разглядеть, пыжился. А мастер скромно стоял позади меня, скрестив на груди руки.
Наконец, насладившись живописью, даю мэтру «добро», пожимаю ему руку. Убираю с лица глубокомысленный вид и серьезность и только выдавливаю: «Здорово!».
Гаря Оляевич так вкрадчиво спрашивает: «Ну, что еще скажешь?». «Да, Гаря Оляевич, вы за кого меня принимаете? – смеюсь в ответ. – Я же в живописи дилетант, воспринимаю искусство, в том числе живопись, чувствами. Если искусство – театр, кино живопись, музыка волнует, то это настоящее. А как вы мазок кладете, тонируете – это не моя «епархия», пусть искусствоведы копаются в этом».
«Но ты так внимательно разглядывал, рассматривал. Ну, думаю, скажет что-нибудь критичное», – скромно так провоцировал меня на разговор Гаря Оляевич. «Да это я по театральной привычке павлиний хвост распустил, лицо умное сделал». Мэтр хлопнул меня по плечу, и мы расхохотались.
Для меня вход в его мастерскую всегда был свободным, но с одним условием: «Давай предварительно договариваться. Никому не говори, что бываешь у меня. Никите тоже не говори». А «Никита» – это скульптор Никита Амолданович Санджиев. Хотя с ним он жил мирно. Позже я понял, что Гаря Оляевич не всех и не всегда привечает в мастерской. Люди, как правило, отнимали у художника драгоценное время, а он любил уединение и терпеть не мог пустопорожние разговоры.
Однажды Рокчинский спросил у меня: «А что тебе нравится из увиденного?». Вдоль стен были расставлены картины. «Здесь нет «Паганини», «Зая-Пандиты» и «Пушкин: Прощай, любезная калмычка», – сразу выпалил я. «Ишь ты! – кратко выстрелил мэтр. – Ну, ну, обоснуй».
«Ну, во-первых, эти картины достойны любого солидного музея. Они расшифровывают хозяина кисти. Следующее: они написаны в такой манере, что понравится и азиатам, и европейцам. Диапазон тем широк. Зая-Пандита – его лицо говорит, что он будто наш физик-атомщик»… Почему я это брякнул, не помню, но говорил свои ощущения.
А мастер молча слушал. «Такой человек не сотворит пакость, у него нет черных мыслей. Он не только создатель письменности, он просветитель и большой политик!» – не останавливаясь, как ученик у доски, тараторил я.
Мэтр не перебивал, он умел слушать собеседника. «Паганини» – это лицо, характер, техника письма. Это личность, титан! – заходился я в эпитетах. А в «Пушкине» притягательна композиция. Для европейца это экзотическая картина. Здесь этнография, быт, характер народа. Только Пушкин стоит очень картинно».
Гаря Оляевич расхохотался и спросил: «Почему?». «Да Пушкин был прост и естественен, как и его творчество, его стихи. Но за ширмой простоты кроется гениальность. Картины с Паганини, Пушкиным, Зая-Пандитой – эти творения у вас по потребности души»…
«Как ты сказал?» – перебил меня мэтр. «Ну, как бы это вам сказать, – выкручивался и подыскивал слова я. «По заказу души, а не потому, что это надо кому-то, – наконец выпутался из своего словоблудия. – Например, у вас есть картины, которые родились не по желанию души, а по чьему-то заказу. Есть портретные зарисовки. Они так схожи с натурщиком, объектом, личностью. Например, портреты писателя Санджи Каляева, поэта Егора Буджалова, художника Владимира Ханташова, актрисы Улан Барбаевны Лиджиевой, танцора Боти Эрдниева, который работал какое-то время в театре. Я их всех хорошо знаю. И вообще, на мой взгляд, если у художника портрет передает личность самого человека, то он мастер и художник во всем».
Гаря Оляевич опять улыбнулся. Поблагодарил за беседу, за небольшой «разбор». «С чем-то я согласен, но уж больно ты меня, старика, расхвалил», – закатился заливистым детским смехом.
Рокчинский смеялся от души. По натуре он был скромный. Никогда себя не выпячивал, на трибуны не карабкался, во власть не лез. Жил со своим внутренним кодексом. Не давил авторитетом, а в разговоре давал зазор собеседнику, даже провоцировал его на рассуждения. Он впитывал, как губка, даже дилетантские выкладки и выбирал то, что ему полезно и пригодится в работе и жизни. Обладал детской восприимчивостью, деликатно пояснял, с чем не согласен.
Как-то в одной из бесед я вдруг спросил: «Да что вы сомневаетесь?! Вы уже состоялись как художник! И хорошо, что вы не летчик-истребитель, а художник!». Гаря Оляевич рассмеялся, помолчал и сказал: «Кто-то из великих сказал: «Я знаю, что ничего не знаю». А я бы перефразировал: «Я что-то могу, но не всё». Ну, считаю, что это уже было кокетство, ведь диапазон его работ был широким. Он мог писать в любом живописном жанре и стиле. Всегда убедительно, доказательно, начиная от реалистических полотен, портретов и до абстрактных экспериментов.
Про Зая-Пандиту я, тёмный, нелюбопытный, впервые узнал от мастера. После картины Гари Оляевича «Зая-Пандита» я долго осмысливал эту личность и только через 25 лет решил написать о нем не как о создателе письменности и просветителе, а о политике. Между прочим, когда Рокчинский о нём рассуждал, я думал, что это Зая-Пандита был таким мудрым, а когда сам писал об этой личности пьесу, то постоянно вспоминал Гарю Оляевича…
В одну из поездок в Ленинград я решил взять его альбом. Думаю, заеду к народному художнику России Лёне Кривицкому. У него картина с Лениным «Накануне» – висит в Русском музее, а у Рокчинского вождь тоже есть. Похоже и по композиции, и по тематике: Ленин также в Разливе перед революцией.
У Лёни я позировал в Академии художеств, когда он учился там в аспирантуре. Позже он дал «наколку» скульптору Аникушину. Так вот, сидим в мастерской у него. Показал альбом. В альбоме первая иллюстрация – Ленин. Леонид посмотрел на нее, улыбнулся. Спросил: «Когда написана?». «Где-то в 1967-м». Лёня посмотрел на обложку и спросил: «Он что, еврей?». Я рассмеялся. «Гарри Олегович Рокчинский, – громко прочел Лёня. И опять: «Еврей он?». «Лёня, художника зовут Гаря Оляевич! Калмык он! Но почему стал Гарри Олеговичем, я не знаю. Приеду, спрошу».
Потом нашел в конце книги его автопортрет. Леня посмотрел и опять односложно вымолвил: «Надо же такое? Чудеса! Расскажу ребятам. Ты дашь мне альбом?». «Да, возьми, и знай о калмыках».
Вот такой в Ленинграде был эпизод, связанный с Гаря Оляевичем. Как появилась фамилия Рокчинский, как и Хотлин и Сельвин у калмыков, до сих пор не знаю. Кстати, в Нью-Йорке есть частный кинотеатр «Сельвин», у меня есть доказательство – фотография, сделанная сыном артиста Дорджи Сельвина.
С сыном Гаря Оляевича Русиком я часто общался. Он взял многое от отца – такой же талантливый, рассудительный. Часто со своей женой Руслан заглядывал ко мне. Однажды принес маленький глиняный этюд Зая-Пандиты – точную копию его памятника в 5-м микрорайоне Элисты. Тот подарок стоит у меня дома на видном месте и напоминает и о Руслане, и о его великом отце.
От общения с мэтром Рокчинским я познал в жизни многое, а его работы, без сомнения, обогатили калмыцкое искусство. Гаря Оляевич является родоначальником калмыцкой живописи. От него начинается отсчет национальной станковой живописи, портретных работ, пейзажных зарисовок и многого другого.