Полная версия
О театре и не только
Талантливый человек не всегда бывает умным. Гаря Оляевич был талантливым, умным и мудрым человеком. И все его творчество светится добром к людям.
Аксакал калмыцкой прозы. А.Б.Бадмаев
В 90-х годах, после многих лет знакомства с Алексеем Балдуевичем Бадмаевым знаменитым аксакалом-писателем, романистом, сидим как-то на лавочке на аллее Героев, балакаем о том, о сём. И он вдруг огорошивает меня: «Мы ведь с тобой какие-то родственники». Я смотрю на аксакала с удивлением, как будто он мне предложил миллион просто так. Мы все калмыки родственники, если разобраться и поискать в родословной предков. Но спросил по какой линии, от какой ветви, от какого листика. Аксакал объяснил. «Ну, а почему не стать родственником такого уважаемого аксакала?» – подумал я. Возражать не стал. Наоборот, приободрился, крылья за спиной стали расти. Кроме матери появилась родня, а то сирота сиротой. А аксакал продолжает: «Зря я тогда согласился и дал режиссеру Э.Купцову инсценировать роман «Зултурган – трава степная» в театре. Спектакль не прозвучал. Не знает он душу степняка. Чужой человек».
А я ему: «Видел. И поэтому сделал инсценировку по своему сценарию на радио. Играли А.Сасыков, С.Яшкулов, Ю.Ильянов». – «Слышал. Надо было тебе дать», – сделал резюме аксакал. Я вообще возгордился, а крылья уже выросли на всю аллею, но вовремя убрал. Прохожим мешает.
Другой раз в Союзе писателей в Красном доме разговорились. Сидели аксакалы Л.И Инджиев, А.Э. Тачиев, Е. Буджалов. Бойцы вспоминали минувшие дни. Алексей Балдуевич вдруг говорит: «Я получил орден Отечественной войны, медали «За боевые заслуги», «За оборону Сталинграда», а меня в 1944 в Широклаг. А потом по состоянию здоровья депортировали в Сибирь, на Алтай. Вот вам советская власть!».
– Арухан, Алексей. Тут Шагаев сидит. Осторожней будь! – на улыбке пробросил бывший директор театра Тачиев Анджа. Все расхохотались. Алексей Балдуевич: «Он мой родственник». Опять нимб вырос у меня над головой, но никто этого не заметил. Тачиев: «Я знаю Бориса. Работали с ним. Ну, ты доволен мной режиссер?». Я серьезно так наиграл чуток: «Анджа Эрдниевич, хорошо жили. Только зарплату мало давали». Все опять расхохотались. Тачиев: «Это не я жадный был, а государство». Алексей Балдуевич: «Прижимал, понимаешь родственника моего. Давай на гастроном». Анджа Эрдниевич бросает на стол деньгу: «Шагаев, беги. Я твой директор и сейчас ответсекретарь. Давай, пока Давида нет». Хорошо посидели. Потом мы с Алексеем Балдуевичем отметились в кафе «Спутник». Хорошее было время. Я все это при встрече стучал сыну Алексея Балдуевича Володе. И он одобрительно подытоживал наши встречи. Володя был прямой, резкий, но справедливый. Он и сейчас такой. За внешней бравадой и резкостью проглядывает отцовская праведность.
Другой раз Алексей Балдуевич сказал, что в издательстве «Советский писатель» выходит его роман «Бег Аранзала». Купи, мол, книгу и инсценируй для театра. Но я в суете сует, в рутинных заботах и в беготне за призрачным не выполнил просьбу аксакала, каюсь.
Алексей Балдуевич написал 6 романов, 3 повести, 2 сборника рассказов. Более 600 тысяч экземпляров. Потрясающе! А какие романы! Вся история прошлого Калмыкии. А маленький шедевр «Голубоглазая каторжанка»?! Это целый пласт характеристики русской жены калмыка во время депортации. Таких семей было много, можно сварганить по этой повести пьесу. Где показать смелость и несгибаемость русской женщины, интернационализм и жалкое прозябание в депортации. В маленьком рассказе все это есть между строк автора. И материал для домысливания.
В 1981-м я работал в Архангельске. Приехал в отпуск. Пришел в Союз пистолей. В кабинете два мэтра: Алексей Балдуевич и Давид Никитич. А.Б. Бадмаев Кугультинову: «Вот, Давид, единственный профессиональный режиссер работает в России. Почему наши так разбрасываются кадрами?». А Давид Никитич: «А его не возьмут». А я ему сердито: «Давид Никитич, что за шутки?!». А Давид Никитич: «А ты разве не в курсе?». И стал набирать номер телефона. «Матрёна Викторовна, тут Шагаев у нас сидит, ругается. Примите его». Потом мне: «Иди в Белый дом к М.В. Цыс. Она покажет тебе что надо».
Я в неведении побежал: «Матрёна Викторовна, в чем дело? Я ничего не понял»
– Зайдите к Холоденко, бумага у нее.
Что за бумага? Что за дело? Пошел к Холоденко в кабинет.
– Матрёна Викторовна сказала, что у вас какая-то бумага на меня.
Холоденко вынула бумагу и сказала: «Вот эта бумага. Но я вам ее не дам», – и положила снова в стол. «Да я только прочту». И пошел в неведении в Союз писателей.
Поинтересовался у мэтров, что там в бумаге. Кугультинов: «А там тебя с Шкляром обвиняют, что ты в авторство лез к писателю Тимофею Бембееву». Я тогда все понял.Подробногсти в главе «История с непринятой пьесой».
Как-то на лавочке на аллее героев опять заседали. Это было в 90-е годы. Я постоянно допытывался у других аксакалов, у Каляева С.К., у дяди Кости Эрендженова о Колыме. И решил спровоцировать аксакала Алексея Балдуевича рассказать про Широклаг. Начал пространно, чтобы он вошел в кураж и хоть чуть-чуть приоткрыл завесу про мистический тогда Широклаг.
– Алексей Балдуевич, с первых дней революции начались репрессии. То громили эсеров, то кадетов, меньшевиков, то раскулачивали, сажали нэпманов. То боролись с троцкистами, то могли в ссылку как СВЭ (социально вредный элемент), арестовывают «бывших», высылают крестьян, «кировский поток» в Ленинграде. В 1937-м уже не борьба с какими-то отдельными силами, а с течением, фракциями. Тотальный террор. Во время войны вас, орденоносца, сняли с фронта и в Широклаг. Как там было?
Алексей Балдуевич: «Зачет тебе это нужно? Во-первых, это каторжный труд. Так же как на войне со смертельным исходом. Даже в тюрьме проще. Не приведи Господь такое пережить. Не хочу вспоминать!», – и аксакал закрыл тему.
«Вот и Санджи Каляевич Каляев про Колыму не распространялся, не говорил», – опрометчиво вставил я.
– И правильно делал. Всё. Солнце печет. Проводи до «Огонька», а там я сам поковыляю. Приходи сюда иногда. Хочу видеть новых людей. Другие, интересно читали мои романы? – и аксакал встал. Читали, читали, – подбадривал я.
Но он не нуждался в моих заверениях. Аксакал сам все знал. Он, наверное, чувствовал, что оставил след в истории литературы своего многострадального народа.
Алексей Балдуевич Бадмаев является родоначальником калмыцкой романистики, талантливым прозаиком.
Ким Ольдаев. Слово о большом мастере.
Вспоминая Ольдаева, представляю сразу копну волос на его голове. Где бы он ни появлялся – в Москве ли, калмыцкой глубинке ли – народ обращал внимание, прежде всего, на неё. И видел в нём «породу», творческую личность. Имел честь бывать у него в мастерской и плотно общаться с мастером. Ким Ольдаев был личностью во всех проявлениях – и как художник, и как человек. Он был авантажным (привлекательным), куртуазным (изысканно вежливым) творцом. Жизнелюб, оптимист с заразительным смехом и резкими жестами привлекал и оставлял собеседника неравнодушным.
Меня всегда поражало его трудолюбие. За свои 62 года жизни он создал 480 полотен – потрясающий результат! И когда только успевал, ведь вёл бурную общественную деятельность: работал в каких-то художественных секциях, занимался с молодыми живописцами, выезжал на показы в разные города и страны. В течение 30 лет ежегодно устраивал свои персональные выставки, несколько полотен так и не закончил… Он, как и Гаря Оляевич Рокчинский, был настоящим профессиональным художником, вошедшим в историю калмыцкого изобразительного искусства как первопроходец станковой живописи.
Шёл я как-то по бывшей улице Горького в Москве и увидел впереди стаю азиатов. Во главе её «живописная грива». «Да это же Ольдаев!» – воскликнула моя душа. Догнал стаю и спросил: «Гривастый, как пройти на Красную площадь?». Откликнулся тот, что оказался художником Виктором Цакировым: «Ким, Очир, смотрите, это ж Борька! – воскликнул он. – И здесь нас достал!» Другой из компании, тоже художник, Очир Кикеев, заорал, будто в родном 3-м микрорайоне: «Ким, халя («смотри»), ещё один «хвостопад»! Ольдаев все возгласы коллег воспринял с улыбкой и, как предводитель стаи, позвал всех в ресторан.
Ресторан «Москва» находился на 2-м этаже гостиницы такого же названия. Считался он шикарным – с женским джазовым оркестром. Было это в то самое «золотое» время, когда молодость бурлила фонтаном. Сели за столик, огляделись. И поняли, что вокруг сплошь зажиточные москвичи. Помню, что центр зала был опоясан бельевой верёвкой. Как стало ясно, там ужинали футболисты известной ныне «Барселоны» – соперники одной из столичных команд. А отгородили их потому, что были они с «загнивающего Запада».
Во главе стола, как и положено, был Ольдаев. Как сэр Фальстаф Шекспира или Тарас Бульба. Хозяин буйной гривы витийствовал и громко хохотал. От горячительного и интернационала за всеми столами, наблюдали за нами нагло и с интересом. И лишь Кикеев всё пужал нас: «Арһултн, арһултн, кевүдс! Һурвн үзгтə залус дала энд!» («Осторожно, ребята, здесь много кагэбэшников!»). «Һурвн узг» – «Три буквы» (аббревиатура – КГБ). Но нам было «море по колено». Что КГБ, что ЦРУ, что Мосад!
Два нежданных спасителя
Другая «ресторанная» зарисовка. Как память о неисправимом оптимисте и жизнерадостном человеке по фамилии Ольдаев. Без прикрас и ёрничанья. Я не соприкасался с ним в работе, где, как нигде, познаёшь характер и деловые качества человека. Но за 38 лет знакомства у нас не было с ним недопонимания и, тем более, размолвок.
Случай, о котором пойдёт речь, был более полувека тому назад. Студенты из Калмыкии разными путями достигли Волгограда, а в Элисту предстояло добираться на перекладных. Мы понуро толпились на вокзальном перроне, не зная, что делать дальше. Во многом из-за того, что не было денег, да и есть хотелось очень.
Незаметно подошёл поезд, и из его окна раздался крик: «Хальмгуд, помогите!» Все обернулись и увидели торчащую из окна вагона громадную копну волос. Студент-геолог Валера Ашилов вскрикнул: «Ольдаев!». Дружно помогли ему сгрузить большие полотна картин (он возвращался с очередной своей выставки). Потом пожаловались, что умираем с голоду, и Ким скомандовал: «Все – в ресторан! Накормлю!»
При входе в ресторан он сунул швейцару ассигнацию, снял кепку и показал рукой в зал. Ну прямо как в пьесах Островского! Сели, заказали. Ольдаев дал ЦУ: «Хальмгар келтн!» («Говорите по-калмыцки!»). Все дружно кивнули, хотя знание его у многих было «на нуле». Выпили и набросились на барскую закусь. «У меня купили картину», – объяснял командующий столом наличие денег. Студенты, увлечённые едой и спиртным, снова закивали головами.
Потом, когда «червяк» был заморен, заговорили о вечных проблемах калмыков. О языке, который где-то затерялся. О воде, без которой не будет ни молока, ни мяса. О культуре, которая пробуждалась не так, как хотелось бы. То есть о том, что продолжает нас волновать и сейчас, 50 лет спустя.
И вдруг за соседним столом кто-то произнёс: «Смотрите, как эти чернож…е банкуют!» Не знали они, очевидно, что эти самые чернож…е прекрасно знают русский язык (Ольдаев говорил на калмыцком, а все ему поддакивали на нём же).
В общем, перегретые спиртным наши земляки взялись выяснять отношения. На языке силы, и спровоцировали вызов милиции. Пока она ехала, мы расплатились и, быстрее ветра, рванули к выходу. И тут нам здорово помог швейцар, пpeдусмотрительно «прихваченный» Ольдаевым. Спрятал нас в свою бендежку. Милиция в зал, а мы из бендежки рванули на вокзал. Так эти два человека спасли студентов не только от голодного прозябания в чужом городе, но и от ночёвки в милиции. Этот маленький эпизод – свидетельство широкой души Ольдаева и толерантности швейцара. Того, что нынче встретишь не часто.
Я – ХОШЕУТ! НАС МАЛО
В году примерно 92-м застал у себя дома его и другую нашу знаковую фигуру – композитора Петра Чонкушова. Он, как я потом узнал, часто заходил к моей матери (переходил через дорогу от музучилища, где работал), и они часами напролёт задушевно беседовали. Пётр Очирович был человеком интеллигентным и мудрым. Приобщал мою маму к искусству. То есть делал то, чего не делал я. Он написал музыку к двум моим спектаклям.
…Выпили втроём по чуть-чуть. Не только чаю. Потом закурили, и Ольдаев вспомнил про свою выставку в Ленинграде, где я учился режиссёрскому делу. Кстати, та выставка (в 1989 году) была первой и последней для художников Калмыкии. Её открывал Герой Соцтруда, лауреат Ленинской премии Михаил Аникушин. Меня это взволновало, я почти два года был у него натурщиком. В далёком 1962 году. Рассказал об этом Ольдаеву, и он, отметил: «Мы двое из калмыков общались с мэтром!», – громко расхохотался. Ким никогда не был улусистом и хвастуном, но при случае шутил: «Я – хошеут. Нас мало. Так что берегите меня!»
Незадолго до кончины он перенёс три инфаркта. Но не сдавался. Однажды при встрече выдал мне тайну: «Работаю над темой депортации. Никому не говори». Тогда, в конце 80-х, про такое творчество говорить вслух было нельзя.
Борясь с недугом, Ольдаев продолжал много шутить и понимать юмор в свой адрес. Как-то дал ему 30 копеек без слов. Он удивился и спросил: «Зачем это?» – «Подстригись». Думал, обидится, но он смолчал. Сделал вид, что юмора не понял. «Не стригись!» – сгладил я. «Твои полотна и твоя грива – достояние народа! Калмыцкого». Киму это понравилось, и он громко рассмеялся.
Слепящее солнце в хмуром Ленинграде
Когда я ознакомился с его архивом, собранным женой Валентиной и дочерью Герензл, то был ошарашен. Осталась масса картин – разных жанров и размеров. И много, увы, незаконченных. Мало кто знает, но у Ольдаева был «ашхабадский период» (в годы депортации он жил с родителями там). Был ещё «Бакинский период». Там он снялся в эпизоде фильма «Огни Баку» (в интернете можно посмотреть, как подъемный кран поднимает его, улыбающегося, с флагом, вверх, а опускает уже неживого, застреленного).
В 60-90-е годы он выставлялся в одной только Москве 17 (!) раз. Добавим сюда социалистическое зарубежье и десятки других городов Союза. И в каком бы жанре он ни работал, везде ощущается его любовь к родной степи и соплеменникам. И все его работы, даже посвященные депортации, наполнены оптимизмом. Он и в жизни был таким – неунывающим и неравнодушным, стремительным и зажигательным. «Одним из значительных событий в культурной жизни Ленинграда 1989 года стало открытие выставки произведений известного калмыцкого художника Кима Менгеновича Ольдаева. Казалось, что в хмурую ленинградскую зиму с её пасмурными тёмными днями ворвалось слепящее солнце с жарким степным ветром», – писал «ЛенТАСС».
Его полотна отличаются яркой, красочной гаммой. Всё творчество, кроме цикла о депортации, оптимистично и жизнерадостно. В картинах «1812 год. Калмыцкий полк», «В отряд к Пугачёву», «Аюка-хан», «Битва народов под Лейпцигом», «С. Тюмень», «Виват, Россия. Контр-адмирал Денис Калмыков», «Зая-Пандита», «Пережитое. Горькие вехи» читается любовь к родине, родной земле и её людям. Ленинградский искусствовед Л. Яковлева пишет: «Художник Ольдаев вкладывает свой живописный реквием, который может быть одновременно и своего рода памятником страданию и величию души народа».
Несмотря на испытания, выпавшие на долю калмыков, художнику удалось сохранить духовные силы, и он пишет своих современников, достойных людей разных профессий – Героя Социалистического Труда, кетченеровского гуртоправа Бориса Очирова, доктора наук, профессора Дорджи Павлова, заслуженного работника связи РСФСР Григория Эрдниева, поэтессу Веру Шуграеву и многих других. Его полотна академика Ринчена, генералов Родимцева и Городовикова, певицы Валентины Гаряевой, артиста А. Сасыкова, хирурга М. Бочаева потрясающи портретным сходством, а это высший пилотаж изобразительного искусства.
В этих картинах так полно раскрыт их внутренний мир, что, даже не зная этих людей, можно дать им характеристику. Маститый врач предстает перед нами мудрым спокойным профессионалом. При всем, казалось бы, внешнем спокойствии монгольского учёного чувствуются его внутренняя сила, мощь и взрывной характер. Академик Ринчен – это и наш современник, и в тоже время гость из прошлого. Артист Сасыков – это уже другая личность, иной образ. Раскованный, распахнутый Александр Сасыков по внутреннему состоянию напоминал Василия Тёркина, Кееду, Мюнхгаузена и Ходжу Насреддина. Сел позировать, а когда прозвучит команда «на сцену!» – накинет халат и, войдя в родную стихию, будет ваять на подмостках: озорничать, найдет личину другого человека и создаст еще один образ. Мэтр Ольдаев остро почувствовал это и хорошо проник в его характер. В портрете «Певица» Валентина Гаряева предстает как бы олицетворением своего народа. Не приземленная, а одухотворенная, тонкая. Кстати, встречу Аюки-хана с Петром I первым из калмыцких художников отобразил именно он. Ему единственному, как признавался мне мастер, позировал Ока Иванович Городовиков.
Диапазон его творчества широк. Кроме портретов выдающихся личностей, он создал много пейзажей и натюрмортов. И во всем, за что бы мэтр ни взялся, чувствуется его стилевое решение. Мне лично импонирует его академическое следование письма. Все картины Кима Менгеновича созданы высокопрофессионально, на хорошей основе, во всём чувствуется талант и мастерство художника. Он впитал лучшие традиции русского и калмыцкого искусства, а значит, его творчество глубоко интернационально.
Ким Ольдаев оставил после себя много картин и хорошую память не только на родине. Он был в числе тех, кто по-настоящему прославил республику. И почему бы в знак уважения к этой по-настоящему талантливой личности не назвать его именем одну из улиц нашей столицы? Потомки должны воздать ему должное, мэтр это заслужил. Наш маленький народ должен гордиться таким сыном.
Никита Санджиев. Подмастерье из оперного театра.
Никита Санджиев, наш первый скульптор, был всегда привлекательным в общении, в одежде. В неизменном берете, с усами, с постоянным брелком из драгоценного камня с двумя свисающими верёвочками. Чтобы как-то отличаться от чиновников, вместо галстука носил эту молодёжную деталь. Но всё равно в нём чувствовалась порода. Что он – представитель элиты. А ещё Санджиев ни перед кем не мельтешил, не заискивал. Держался с достоинством. Всегда обстоятельный, в меру весёлый и серьёзный. Был с шармом, но вместе с тем прост в общении. Со всеми всегда на равных. Таким и врезался в мою память.
В начале 50-х годов того века к нам, в деревенскую землянку в Сибири, зашёл дядька с пацаном. Азиатская внешность, в костюме, галстуке и шляпе. Мы, все, кто в землянке находился, обалдели. До такой степени этот незнакомец нас шокировал, что мама и квартирантка Нина Еркшаринова повскакивали со своих мест и замерли. А я, как сидел на маленькой сидушке у печки, так и замер. С раскрытым ртом. Было мне тогда лет 10 «с кепкой».
Прошло с тех пор более 60 лет, а тот случай сидит в моей слегка обветшавшей памяти прочно. Как событие типа возвращения калмыков из высылки домой. В деревне ведь жили пожилые калмыки-пастухи с женами и детьми, а этот незнакомец при галстуке и шляпе свалился на наши головы как кто-то из другой жизни.
Удивил и парнишка, что был с ним. Лет на пять, если не больше, старше меня и одетый в гимнастёрку, опоясанную ремнём. На большой медной бляшке которого выпукло красовались крупные буквы «РУ». Позже я узнал, что это было обмундирование ремесленного училища. В то время все, кто в них учился, считался будущей элитой рабочего класса.
Принаряженный незнакомец, потоптавшись для приличия у входа, подошёл к нашему «хромому» столу, вынул из «балетки» (маленький чемоданчик) газетный кулёк и высыпал на стол содержимое – «кампать, балта» (конфеты, пряники). Все, я в первую очередь, снова обалдели.
– Ешь! – сказал незнакомец мне на родном языке. Такое обилие сладостей я видел только в нашем сельмаге. С одной лишь разницей: пряники там были тёмными (ржаными), а эти белого цвета. Из пшеничной, видимо, муки.
Далее незнакомец, знакомясь, протянул руку моей матери:
– Никита. – А затем добавил, – Санджиев.
Мать, вытерев руку о фартук, протянула её в ответ.
– Аня.
После чего воцарилась неловкая тишина.
– Комендант бывает? – спросил Санджиев.
– Приезжает, – ответила мама. И дала команду Нине готовить чай.
– Ну как живёте здесь? – заполнил тишину гость.
– А вы откуда будете? Из Куйбышева – спросила мать.
– Из Новосибирска, – ответил Санджиев. Потом у печки стали шептаться с молодой Ниной. Потом с мамой и Ниной гость что-то говорил.
Потихоньку разговорились, а я, не теряя времени, продолжал таскать со стола карамельки, разглядывая между делом бляшку с буквами «РУ» на ремне паренька. Наконец, он осмелел и стал показывать мне, как надо накручивать ремень на кисть руки во время драки. У меня голова пошла кругом: пряники, конфеты и новый приём для драки. Теперь оставалось приобрести такой же ремень и свести счёты с массой деревенских недругов. Уж очень обижали они меня, нерусского. За что вот только? За какие прегрешения? А молодая Нина поставила чай, а гость с мамой все говорил.
Потом пили чай. И тут Санджиев мне говорит:
– Ну, мужик, покажи, где тут калмыки живут?
Понравилось, что он обратился именно так – «мужик». Гордость меня обуяла. Что я мужик, а не «калмыцкая харя», как погоняли меня деревенские пацаны. И лишь после смерти Сталина в 53-м они стали вести себя иначе. Власть потихоньку прочищала им мозги, мол, калмыки такие же как все, но только обиженные властью. Незаслуженно обиженные.
Сводил я Санджиева к землякам-односельчанам. Но почти вхолостую: пастухи были в поле, их жёны – на работе, а дома сидели лишь их сопливые дети. Пришли к нам, и гость опять что-то говорил с Ниной и опять с мамой.
Позже, когда гости, попрощавшись, ушли в соседнюю деревню, моя мать напала на Нину. Мама распросила у Нины, о чем говорили с гостем. Замуж предлагал выйти. Он и менгя уговаривал, чтобы ты вышла замуж за меня.
– Что ты, дура, вела себя так? Хороший мужик! Вышла бы за него замуж – другая бы жизнь пошла! Нина молчала. Потому что, никого у неё не было. Был лишь дядя-родственник, живший в дальней деревне Бекташ. И всё. Женихов калмыков в деревне не было. И Нина предпочла о женихе пока не думать. А Санджиев, не дождавшись ответа, ушёл ни с чем.
…Прошло лет 15. Я приехал в Элисту из Ленинграда. Художник Очир Кикеев познакомил меня с художником Гаря Рокчинским, а тот, в свою очередь, – со скульптором Никитой Санджиевым.
Однажды Никита Амолданович позвал меня к себе в мастерскую, которая находилась в клубе «Строитель». Сейчас там Русский театр. Поставил на стол маленький коньячок. Пропуская по чуть-чуть, беседовали. Санджиев обладал божьим даром и умел так подводить разговор, что собеседнику казалось, что он обретал крылья.
Рассказал ему про деревню Верх-Ичу, где жил старик Санджи Лиджиев, дважды ездивший к Сталину в Москву, чтобы донести правду о калмыках. Наивно полагая, что Сталин, решая глобальные проблемы, ничего не знал о трагической участи его соплеменников. И верил, что он его обязательно примет в Кремле, выслушает, накормит и даст денег на обратную дорогу в Сибирь.
Слушая меня, Никита Амолданович вдруг вспомнил, что был в этой самой Верх-Иче, ночевал в доме, где жила женщина Аня с сыном-школьником. «Так это вы у нас были! – воскликнул я, оторопев от неожиданности. – Мою маму зовут Аня! А я её сын! Вы были у нас с мальчиком из ремесленного училища и принесли много пряников и конфет!». Санджиев: – Да! Вот это судьба!
Узнали, словом, друг друга, тепло стало на душе у обоих. «Я тогда невесту себе искал из своих, калмычек, – признался Санджиев. – Всю область объехал. А Нина где?» – вдруг спросил он. «Здесь она, в Элисте», – ответил я.
– А ты знаешь, какова судьба того парнишки-ремесленника? – продолжил воспоминания Санджиев. – Так вот, слушай. Пошли мы с ним от вас пешком и наткнулись на коменданта. Стал он документы спрашивать, но мы ведь нелегально странствовали, а паренёк и вовсе находился «в бегах» из-за драки в училище. В общем, отвёл он коменданта в кусты якобы для объяснений «один на один». Блюститель законности не испугался, пошёл. Возможно думал, что деньги получит типа взятки от спецпереселенца. Но через минуту-другую слышу крики коменданта. Пошёл, чтобы понять, что случилось и вижу: он лежит, а парень стоит над ним с его наганом в руке. Я, честно говоря, испугался, всё-таки комендант, лицо неприкосновенное. «Ты что, охренел совсем!» – кричу парнише, и сломя голову, рванули с того места куда подальше. До сих пор не могу отдышаться!».
Но потом комендант устроил расследование, и больше всех досталось моей матери. Кто-то, видимо, доложил о двух гостях и по приметам установили, что шли они из нашей Верх-Ичи. Каким-то образом то ЧП уладили – рассказал я Никите Омолдановичу.
Разгорячённый коньяком и нахлынувшими воспоминаниями, Санджиев поведал о том, как приехал в Новосибирск и устроился подмастерьем у какого-то скульптора. Приносил глину, воду, месил глину, что-то колотил. Однажды милиционер попросил его документ, а Никита Омолданович только несколько дней назад приехал. Документа не было, и милиционер повел его милицию. Когда пришли в милицию, начальник сразу спросил какой национальности? Никита Омолданович сказал и откуда приехал. Посадили в камеру, дней 5 держали. Видимо, выясняли проживает ли такой-то там-то и т.д. Вызвали и сказали убираться на место жительства, а иначе накажут. Выйдя из милиции Н.О. сразу побежал к скульптору, тот сказал: «Придумаем что-нибудь, ночуй пока здесь и не высовывайся, жрать буду приносить, а ты в это время меси хорошенько глину и прибери в мастерской». Через 4–5 дней скульптор устроил Н.О. в Новосибирский оперный театр, тоже к скульптору-земляку. Скульптор был по национальности татарин. Так несчастье с милицией и подвалило счастье. Н.О. оказался в оперном театре, там и спал, пока все не образумилось. Так с оперного театра в г. Новосибирск началась творческая жизнь скульптора Никиты Санджиева.