Полная версия
Не Близкие Люди, Морана
Прежде чем войти в детскую, Модзалевский тщательно вымыл руки и надел домашние тапочки, чтобы как-нибудь ненароком не занести сюда, в это чистое и светлое царство, уличную грязь. И только после этого он позволил себе приоткрыть дверь детской и заглянуть туда, чтобы убедиться, там ли Елизавета Сергеевна.
Модзалевская была там.
Она только что закончила купать ребёнка и теперь готовила для него молочную смесь. Модзалевские считали безнравственным пользоваться услугами кормилицы и кормили внука искусственно. Одетая в белый халат, с засученными рукавами, окружённая целым ассортиментом бутылок и склянок, она была сейчас похожа на учёного-химика из лаборатории. В детской было жарко и пахло тёплой сыростью от ещё не вынесенной ванны.
Модзалевская разлила смесь в бутылочки, взяла у няни раскрасневшегося мальчика и ловким, привычным, движением завернула его в одеяло. Взяв его на руки, она поднесла к его губам бутылочку, и ребёнок с деловитым видом поймал наконечник соски и стал торопливо сосать смесь, проводя глазами по потолку и стенам, словно изучая их.
Когда ребёнок закончил, Модзалевская положила его поперёк большой кровати на подушку и села рядом на стул.
– Ну вот и всё, – промолвила она, глядя на внука, – теперь будем спать.
Она днями и ночами ухаживала за внуком. Это ухаживание, очень усложнившиеся после скарлатины, отнимало у неё всё время и давало ей возможность легче переносить горе. Она вся ушла в это сложное и кропотливое дело, и спасалась им от невероятной тягости утраты. Это было для неё таким же отвлечением, как для её мужа его пристань и пароходы.
Модзалевский пришёл сюда для того, чтобы переговорить с женой о новой жалобе зятя. Но в детской находилось постороннее лицо – няня, и он ждал, когда она вынесет ванну и уйдёт.
– Ну что, как там Сашенька? – спросил он жену.
– Лучше, слава богу.
Модзалевский взглянул на ребёнка, на это маленькое живое воспоминание о любимой дочери, и ему стало грустно и опять хотелось плакать. Ему хотелось поговорить с женой о внуке, о его будущем, о его воспитании, но в душе острым клином сидела мысль о Лукомском и только что произошедшем разговоре с ним. Необходимо было завести разговор о нём.
Няня подняла мокрую, блестящую ванну и ушла с ней из комнаты. И Модзалевский нехотя начал.
– Что у вас опять произошло?
Он не сказал с кем, но жена поняла.
– Послушай, Коленька, – негодующе начала она и покраснела от волнения, – я не понимаю, что это за человек такой? Я купала Сашу, было жарко, и я разделась, а он стучит в дверь и требует, чтобы я немедленно впустила его присутствовать при купании. Я ему русским языком говорю, что не могу, что я не одета, что некогда одеваться, потому что ванна остынет, а ребёнок хочет спать. А он ничего слушать не хочет, я рассердилась и накричала на него.
– Эх, Лизанька! – поморщился Модзалевский.
В душе он был полностью согласен с женой. Но, по свойственной ему мягкости и деликатности, он не любил её резкостей и всегда старался смягчить их. К тому же сейчас надо было примирить враждующие стороны.
Ребёнок заснул и Модзалевские перешли на шёпот.
– Нельзя так, Лизанька! – промолвил Николай Павлович. – Не злодей же он, в самом деле… Я полагаю, что необходимо установить мир. Иначе нормально мы жить не сможем. Мы только нервы трепать друг другу будем, а толку никакого в этом нет.
– А чего он вообще здесь торчит? – продолжала Модзалевская, не слушая мужа. – Он когда-нибудь уже уедет в свою командировку? У этого человека нет никакого такта! Ведь видит же сам, что ему здесь не рады, что он всем в тягость! Что, ему сына, что ли, жалко оставить? Никогда в это не поверю…
– Да, конечно, если бы он сейчас уехал в командировку, это было бы самое лучшее, – мечтательно согласился Модзалевский.
– Прожил бы год за границей, – говорила Елизавета Сергеевна, – всё бы тут без него наладилось. Сашу выкормим, воспитаем как надо… А не то ведь просто сил, никаких нет! Усовести ты его, бога ради! Уговори уехать! Скажи, что нам и ему так легче будет.
– Я уже ему неоднократно это говорил… – возразил Модзалевский. – Вообще его не понимаю… Ясно только одно, что он томится и не находит себе места, и работа валится у него из рук, а между тем ему надо ещё свои дела закончить, перед отъездом.
– А ты был в сиротском суде?
– Нет, не успел.
– Что же ты? Надо хлопотать!
Модзалевский собирался хлопотать о том, чтобы его назначили опекуном над ребёнком, на случай, если Лукомский уедет за границу. Об этом уже был разговор с зятем, и тот не только соглашался оставить внука на это время у Модзалевских, но и сам просил их об этом и даже дал метрическое свидетельство Саши.
– Завтра же я съезжу в суд, – сказал Николай Павлович, поднимаясь со стула. – А теперь, в самом деле, попробую ещё раз поговорить с ним насчёт командировки.
И он пошёл к зятю.
Зять был у себя в комнате. Когда Модзалевский вошёл к нему, он рылся у себя в письменном столе с мрачным видом, не внушающим ничего хорошего.
Модзалевский шёл сюда, искусственно смягчив и умиротворив себя. «Надо уже закончить все эти ссоры и склоки, – думал он, – надо хоть как-нибудь установить приличные отношения».
Но когда он опять увидел мрачную фигуру этого человека, насквозь пропитанного одним негативом к Модзалевским, благие мысли и намерения стали быстро испаряться. Николай Павлович почувствовал, что внутри него снова закипает острая неприязнь к Лукомскому.
– Извините, что помешал вам, – против воли сухо произнёс он, – нам надо объясниться, долго жить в таких условиях становится уже невозможно.
Лукомский продолжал рыться в столе, не меняя позы и, по-видимому, начал злиться, так как его уши начали багроветь.
– Я тоже так считаю, это становится невыносимым! – ответил он. – Но едва ли я виноват в этом…
– Зачем разбирать, кто прав, кто виноват? – промолвил Модзалевский, стараясь удержаться от овладевшего им раздражения. – Дело не в том, кто виноват, а в том, как установить более приличные отношения. И я думаю, Даниил Валерьевич, что не только нам нужно пойти на уступки, но и вам тоже. Вы чересчур требовательны. Вы не хотите не с кем считаться. Вот и сегодня вы совсем напрасно рассердились на Елизавету Сергеевну и не пожелали даже выслушать её объяснения!
Модзалевский незаметно сам для себя перешёл от предполагавшихся уговоров к упрёкам. Лукомский вспылил.
– Николай Павлович! Не я не хотел выслушивать объяснения, а maman… Я целых полчаса стоял перед закрытой дверью в детскую, вход в которую должен быть открыт для меня постоянно, как для отца ребёнка, в любое время дня и ночи… Я убеждал maman, я объяснял ей всё это и объяснял это раньше. И всё-таки, несмотря на присутствие прислуги, меня не впустили, и теперь даже в глазах няньки я – пустое место. Неудивительно, что меня во всём доме никто в грош не ставит. Maman поразительно бестактна в этом отношении. Она совершенно не считается с обстановкой, и с присутствием посторонних лиц. Это уже не первый, не второй и даже не десятый такой случай. Это система!
– Ну, какая такая система? – рассердился Модзалевский. – Елизавета Сергеевна была раздета, одеться было некогда, а вы, извиняюсь за выражение, ломились в дверь как буйный. И я вас спрашиваю, это тактично? Вот это тактично, по-вашему? Да и вообще это такой вздор, такая чепуха, что и говорить бы не стоило, а вы делаете из мухи слона!
Лукомский пожал плечами.
– А я вам говорю, что это система. Так всегда делается. Всё это, конечно, мелочи, но мелочи характерные, а главное, унизительные для меня… Везде в этом доме проходит мысль, что я – пятое колесо в телеге, что я – никто в этом доме.
Модзалевский хотел было возразить, но ему стало нестерпимо скучно продолжать этот бестолковый спор, которому, по обыкновению, и конца не предвиделось.
– Бросим этот разговор! – предложил он. – Я не хочу с вами ссориться.
Лукомский тоже почувствовал, что спорить на эту тему бесполезно, раз его собеседник не понимает или умышленно не хочет понять его. Он сделал унылое, «Достойное», как ему казалось, лицо и сказал:
– Я, тем не менее, хотел бы ссориться.
Наступила пауза. Модзалевский встал и прошёлся из угла в угол.
– Что это вы делаете? – миролюбиво обратился он к зятю, остановившись перед ним. – Собираетесь, что ли?
– Нет, я ищу портрет Елены, который стоял на комоде. Не понимаю, куда я мог деть его? Это лучший её портрет, и притом единственный. Да, чёрт возьми, где он? Как украл его кто…
– У нас в доме, слава богу, воров нет, – морщись, сказал Николай Павлович.
Он помолчал и произнёс другим тоном:
– А я уж серьёзно подумал, что вы собираетесь. И я, между прочим, хотел даже побеседовать с вами насчёт вашей командировки за границу.
Лукомский услышав эти слова, насторожился.
– О чём именно? – сухо спросил он.
– Послушайте, Даниил Валерьевич, – мягко заговорил Модзалевский, – не сердитесь на меня, но я скажу вам прямо и откровенно: нам надо на время разъехаться… Пока всё не уляжется. Вы видите, как трудно нам стало ладить друг с другом… Я, конечно, понимаю, что всё это происходит из-за того, что все мы сильно расстроены. Но, чтобы не портить отношения до конца, нам нужно отдохнуть друг от друга. Я не могу никуда уехать, а вы можете… Вы даже обязаны уехать: у вас казённая командировка.
Лукомский выпрямился во весь рост и сделал оскорблённое лицо.
– Я очень сожалею, – глухо произнёс он, – что довёл дело до того, что меня выдворяют… Разумеется, мне давно нужно было бы покинуть ваш дом…
– Нет, ну серьёзно, с вами невозможно разговаривать! – стал опять терять терпение Модзалевский. – Кто вас выдворяет? Зачем такие слова? Я же вам говорю, что нам надо разъехаться временно. Временно, понимаете? Иначе мы изведём друг друга… Сейчас наша с вами совместная жизнь – это одно мучение. Но пройдёт время, всё изменится, сгладится, вот увидите. Поймите, для всех это будет правильно.
– Благодарю вас за ценный совет! Вы совершенно правы. И я был бы очень рад немедленно же освободить вас от своего присутствия…
– Господи! Да что вы опять такое говорите? – раздражённо перебил его Модзалевский, но Лукомский продолжил:
– Но, к сожалению, имеются обстоятельства, мешающие мне немедленно удовлетворить ваше желание. Во-первых, у меня ещё не готов заграничный паспорт, что, впрочем, не мешает мне поселиться в гостинице до его получения. А, во-вторых, и это самое главное, мой сын.
– Что ваш сын?
– Если я вас покину, то я не могу оставить у вас своего ребёнка. А перевести его сейчас в другую обстановку я, к сожалению, не могу. Прошу меня простить, что я не позаботился об этом раньше.
– Позвольте! – воскликнул Модзалевский. – Что вы такое говорите? Ведь вы же сами согласились оставить Сашеньку у нас.
– Да… Но тогда было другое дело. Тогда я был мужем вашей дочери, и как-никак, близким вам человеком… И тогда вы ещё не предлагали мне под разными деликатными соусами прекратить эту близость…
Модзалевского взорвало. Всякий раз, когда он (как, например, сейчас) приходил в ярость, у него как-то на голове самим собой вставали дымом седые волосы, а очки начинали сваливаться с близоруких глаз. И при этом его невысокая, сутулая фигура становилась выше и величественней.
– Вы не человек! – закричал он тонким голосом, махая очками, дрожащими руками. – Вы машина! У вас нет сердца! Вы не можете понять самых простых, самых обыкновенных человеческих слов и перерабатываете их в какую-то гадость! Вы везде и во всём видите какой-то скрытый замысел! И никакими силами нельзя вам втолковать, что с вами говорят вполне искренно. Я же вам сказал, что разъехаться нужно временно, пока всё не успокоится… Но если уж вы всё понимаете шиворот-навыворот, то мне остаётся только одно: просить не покидать нас ни на одну минуту, бросить все ваши чёртовы командировки, мучить себя и нас, и окончательно испортить все отношения между нами.
– Николай Павлович, прекратите эту театральщину и издевательства надо мной, – небрежным тоном произнёс зять.
– Издевательства? – кричал Модзалевский. – Кто над кем ещё издевается, вы и издеваетесь!
Он махнул рукой и, весь красный, вспотевший и злой, вышел быстрым шагом из комнаты зятя.
– Что такое? – спросила его встревоженная Елизавета Сергеевна.
– Нет, это невозможно! – плачущем голосом говорил старик. – Ну, и чёрт с ним! Пусть живёт здесь… Что я могу ещё сделать с ним?
Позднее, немного успокоившись, он передал жене содержание своего разговора с зятем.
– Так он уезжает или не уезжает? Я ничего не понимаю, – заметила Елизавета Сергеевна.
Модзалевский широко развёл руками.
– Он хочет дать нам понять, что если, мол, он уедет, так уж уедет совсем, и что между нами всё порвано, и что мы его выгнали. Словом, если он уезжает, то это скандал, позорище и смертельное оскорбление ему…
Николай Павлович от волнения, словно зверь в клетке, несколько раз прошёлся по комнате.
– И беда не в том, – продолжил он, – что из-за паспорта или по другой причине он проживёт у нас ещё неизвестно сколько дней, а беда в том, что при таких его взглядах мы, пожалуй, и сами будем просить его остаться. Потому что мы не хотим скандалов и позорищ… Да к тому же ещё эта его болтовня насчет Саши.
Старики долго ещё не могли успокоиться и, заперевшись в своей комнате, до глубокой ночи рассуждали об ужасном зяте и о невозможности отделаться от него.
Лукомский, по уходу Модзалевского, в первый момент хотел броситься за ним вслед и во всеуслышание, так, чтобы вся прислуга слышала, объявить: «Я ни на минуту больше не задержусь в вашем доме!» – и в самом деле тут же собрать вещи и уйти в гостиницу. Но свойственная этому чопорному и холодному человеку выдержка удержала его от этой выходки.
– Нет! Это уже слишком! – бормотал он, нервно шагая из угла в угол. – Это уже чересчур! За кого они, в самом деле, меня держат?
Тесть, в сущности, и раньше закидывал удочку насчёт командировки и насчёт того, что было бы лучше Даниилу Валерьевичу уехать. Но ещё никогда, как казалось сейчас Лукомскому, он не делал этих закидываний в такой прямой и обидной форме, как сегодня.
Он нервно бродил по комнате и обдумывал, как же ему теперь поступить? Разумеется, правильней всего, достойно это немедленно уйти и порвать все отношения с этими неделикатными людьми. Но уйти – это значит уйти совсем и, стало быть, забрать ребёнка. А куда пристроить этого ребёнка, этого сына, к которому Лукомский не чувствовал никакой привязанности, но который принёс с собой, на свет божий, новый авторитет для Лукомского – авторитет отцовский. Этот, как и все другие авторитеты Лукомского, нуждался в поддержке и охране, и поэтому невозможно было игнорировать сына, но приходилось много соображать, по поводу его дальнейшего существования.
Со временем, не торопясь, обдумав всё как следует, конечно, можно было бы пристроить сына куда-нибудь приличным образом. Но сейчас, завтра, послезавтра – сделать это было невозможно.
«Может быть, он извинится завтра передо мной, и всё это сгладится? – вдруг пришла Лукомскому в голову мысль. – А иначе как быть? Не глотать же бесконечно все эти оскорбления?»
Для того, чтобы хоть немного успокоиться и отвлечься, он снова принялся за поиски портрета. Но вместо успокоения это занятие принесло новые раздражения.
Он перерыл все ящики комода, весь письменный стол, все бумаги и брошюры, которые лежали на этажерке, но портрета нигде не было. А между тем Лукомский ясно помнил, что ещё два дня назад портрет лежал на комоде.
Сегодня ему пришло в голову заказать сделать с него увеличение в изящной чёрной рамке с креплениями. Ему казалось, что это будет очень прилично и вполне подходяще его новому статусу. Статусу вдовца.
«Куда он мог подеваться? – думал он, раздражённо ходя по комнате большими шагами. – Что это за возмутительные порядки? Мои вещи пропадают из моей собственной комнаты! Кто же здесь без меня хозяйничал? Или я уже не хозяин даже здесь?»
Измученный и раздражённый, он улёгся спать, но уснуть не мог. Несколько раз, в течение ночи, он вставал, пытался работать, читать, обдумывать своё положение, искать ещё раз портрет, но ничего не получалось. Мысли в его голове никак не могли собраться воедино, а в сердце закипало, и росла острая неприязнь к «неделикатным и нетактичным людям».
На следующий день у него произошла новая ссора с Модзалевскими, потом ещё и ещё – и отношения с ними, с каждым новым днём, становились все хуже и хуже.
Глава третья
Иван Иваныч Чакветадзе получил жалование и отправился «кутить» на стоявший у пристани пароход.
Грузин-бухгалтер свято исполнял этот обычай каждый месяц. Но так как он был человек очень воздержанный и скромный, а ещё и не пил вина, то кутежи у него были довольно своеобразные.
Он позвал своего помощника Сухомлина и передал ему инструкции, как и что делать без него, а сам надел красный парадный бешмет с крупными чёрными пуговицами, чистую чёрную сорочку и новую, кристально белую, кавказскую папаху. И, напустив на себя важности, торжественно отправился в рубку первого класса.
– Здравствуйте, Иван Иваныч! – кланялись ему знакомые официанты, радостно улыбаясь.
– Здравствуй! – величественно кивнул он. – Который из вас самый проворный? Ко мне иди! Служить мне будешь, буду гонять тебя так сильно, что заморю на работе.
– Не заморите, Иван Иваныч! Вы человек хороший, обходительный, щедрый.
В рубке Чакветадзе уселся за отдельный стол в углу, и, напустив ещё больше важности, произнёс:
– Ну, значит, меню мне давай.
Официант подал меню, и Чакветадзе стал внимательно изучать его.
– Осетрина у вас свежая?
– Помилуйте, Иван Иваныч… Из Астрахани идём-с.
– И севрюжка тоже?
– И севрюжка. И вообще любая рыба на пароходе: стерлядь, судак, налим…
– А из дичи есть что-нибудь подходящее для меня?
– Куропатка есть, тетерев, утка…
– Ага… Так… Тогда будь добр, подай мне салат из рыбы… Да чтобы зелёного горошку побольше, солений разных, да и грибков ещё можно.
– Слушаю-с, Иван Иваныч!
– А после подай мне пожарскую котлету из дичи… И потом пломбир с фруктами… Два пломбира с фруктами.
– Слушаю-с…
– Постой, постой! Погоди, знаешь, что сделай: сначала пломбира мне подай, хорошо? А уже потом рыбу и котлетку…
– Понял вас, сию минуту!
– Нет, постой!… Смотри, пожалуйста, а ты действительно проворный!… Ты погоди. Возьми свой карандашик с бумагой и ещё запиши… Взял? Записываешь? Так… Ещё мне порцию чёрной икры, это между делом, потом сыру мне… Швейцарского, а затем чашечку бульона куриного. Вот… Смотри не упусти ничего!
– А из вин, что прикажете?
– А из вин подай мне фруктовой воды – грушевой и черносмородиновой. А потом можно и чая… С вареньем и печеньем.
Иван Иваныч страстно любил чай со сладостями и мог пить его помногу и подолгу. Про него ходил один миф, что во время пожара в его доме, который случился несколько лет назад, Иван Иваныч едва не сгорел из-за чая. Он пил чай, когда к нему прибежали и сказали, что его дом загорелся. «Мало ли что там горит! – возразил он. – Не видишь, я чай пью!». Немного погодя, опять прибегают: – «Иван Иваныч, лестница горит! Бегите!» – «Смотри, пожалуйста, не буду я бежать! Дайте чай допить!» Наконец только когда пламя ворвалось в комнату, Иван Иваныч схватил самовар и кое-как, через окно, выбрался наружу. Но чай всё-таки допил.
– Ну-с, теперь всё, – объявил он официанту, – действуй! Ах да, передай ещё капитану: мол, Иван Иваныч, угощает. Просил пожаловать, если время имеется.
Спустя минут двадцать, Чакветадзе находился уже в самом разгаре пиршества. Перед ним стояли бутылки с разноцветной жидкостью, сковородки с горячей едой, разные салатницы, тарелки… Его тёмное скуластое лицо ещё больше потемнело от удовольствия и жара. В рубке было почти пусто. Кроме него, сидело по углам всего два-три пассажира. Иван Иваныч скучал без компании и ждал кого-нибудь из своих.
И компания не заставила себя долго ждать. Грузина настолько все любили, что он не мог остаться в одиночестве.
Прежде всего в рубку заглянул капитан.
– Иван Иваныч! Моё почтение! – весело воскликнул он. – Пиршествуете? Приятного аппетита!
– Спасибо! Сюда иди! Вместе кушать будем! – пригласил его грузин.
– Да ведь ты ерунду кушаешь, Иван Иваныч! – смеялся капитан подсаживаясь. – Я и рад бы тебе компанию составить, да душа не принимает сладкой водички. И чего ты вина не пьёшь? Какой ты, прости господи, грузин после этого? Ты, кстати, знаешь, что Волга пьяных любит? Вот Волга пьяных не топит, а трезвых топит…
– Ну, ладно тебе! Для тебя сейчас велю вина подать… Иль водочки прикажешь? Пей на здоровье, а я свою «сладкую водичку» попью. Хорошо?
– А не противно? Если вино то рядом будет стоять?
– Мне то что? Пускай стоит.
Вскоре к пирующим присоединились, помощник капитана, машинист и ещё двое знакомых Чакветадзе. На столе появилось вино, водка, пиво, а также чай. Чакветадзе пил стакан за стаканом, как будто ровно перед этим ничего не ел и не пил, и заедал всё печеньем и вареньем. Лицо его покрылось капельками пота, глаза сияли, а папаха съехала набок. Он громко пел, громко говорил, громко смеялся и гораздо больше производил впечатление подвыпившего, чем его сотрапезники, пившие горячительные напитки.
При подобной обстановке протекали все кутежи Чакветадзе, и нередко число пирующих увеличивалось до таких размеров, что приходилось перебираться за стол больше. И вплоть до первого свистка эта дружная компания заседала в рубке, ведя самые приятные для Чакветадзе разговоры: о пароходах и пароходных делах.
Иван Иваныч был живой легендой всего волжского пароходства. Он знал не только каждый пароход «в лицо» и «по голосу», но и знал всю его историю: где он построен, в каком году спущен на воду, когда последний раз меняли котлы, с кем сталкивался, знал все поломки и т. д. Он был коротко, по-дружески, знаком с каждым капитаном. Начиная с местных и приглашённых со стороны иностранцев, заканчивая военными флотскими офицерами. Среди них были у Чакветадзе и любимцы, с которыми он был особенно рад встречаться и проводить время, и знакомством с которыми он очень гордился. Самым любимым из них у него был капитан Ткаченко. Чакветадзе ярко и образно изображал перед своей аудиторией, как этот знаменитый капитан, гоняясь с другим пароходом, сжёг, из-за нехватки дров, груз свиного сала. Рассказывал, с какой легендарной скоростью ходил под его управлением пароход «Вещий Олег», и как не воздержан был Ткаченко на язык: когда пароход садился на мель, он, зная свою слабость, предусмотрительно обращался к пассажиркам: – «Сударыни! Сейчас я буду грубо выражаться. Не угодно ли вам спуститься вниз»…
– И смотри, пожалуйста, как он любил свой пароход! – всегда прибавлял грузин. – Ни на какой другой пароход переходить не желал. Его звали на «Анастасию», на «Поспешный». Нет, остался на проверенном «Вещем Олеге»… Не то что нынешние капитаны: сегодня на одном, завтра на другом… Пароход свой путём разглядеть не успеют, а уже на другом. Ткаченко знал свой пароход! Каждый гвоздик на нём знал… А когда «Вещего Олега» модернизировали и полностью перестроили, дав ему новое имя «Анна». Он обиделся: «Это не мой пароход! Не хочу и не буду на нём ходить!» – и ушёл. Да, вот такой он капитан Ткаченко, остался верным другом «Вещему Олегу» и не предал его.
Иногда шутки ради, чтобы подзадорить Чакветадзе, собеседники принимались хвалить пароходы конкурирующей компании. Тогда грузин приходил в шумное возбуждение.
– Что ты мне такое говоришь, скажи, пожалуйста! – кричал он, ударяя себя в грудь смотря бешеным взглядом на собеседника. – «Юрий Долгорукий» хороший пароход? Ты, верно, с ума сошёл? «Юрий Долгорукий» построен в 1862 году, а котлы в последний раз на нём меняли в 80-м! У него машинное отделение всё чёрное, как ночь, не одного светлого пятна. Это старая, гнилая дрянь! А обстановка? Ха! Видел ты обстановку «Юрия Долгорукого»? Дешёвка! Ещё и ненадёжная! А, ты не видел, тогда молчи, пожалуйста, если не видел!
– А видал ли ты, Иван Иваныч, «Светлану» после ремонта? – хладнокровно говорил собеседник, перемигиваясь с соседями. – Вся блестит, сверкает, стены в рубке оклеили тиснёным деревом… Просто шик!
– Ну ты скажешь дорогой! После ремонта… – вопил Чакветадзе. – Знаем мы их ремонт! Вывеску покрасили да свисток новый приделали! И вот, скажи, пожалуйста, вот откуда ты взял тиснёное дерево? Никакого тиснёного дерева там нет! Трёхлетняя старая клеёнка облезлая… Тьфу, срам! «Светлана» как была дырявым корытом, так им и осталась!
– Ну, может быть, я его с кем-то спутал… – кротко соглашался собеседник.
– Ой, пароходы он путает, а ещё капитан называется! – накидывался на него возбуждённый грузин.
– Ну, ладно тебе, – смеялись остальные. – Иван Иваныч, не серчай.