Полная версия
Заморская Русь
Потом, чмокая и облизываясь после жирного обеда, один из них спросил по-якутски:
– Кто это дедушку убил?
– Не знаю, – ответил другой, вытирая мхом сальные ладони. – Наверное, урусы или тунгусы!
– Мы ничего не знаем, – поддакнул третий. – Подошли, глядим, косточки лежат. Мы их собрали, в шкуру завернули, сейчас на дерево повесим… А плохого мы ничего не делали. Ты уж на нас, дедушка, не сердись!
Десятник, переводивший тоболякам якутский разговор, набил табаком короткую трубку.
– На нас все валят. Пущай! Перед Богом, поди, оправдаемся…
Вскоре к таежной речке без опаски выскочили олени, потом еще и еще. Обозным встретились тунгусы – лесной народ, которому в тягость жить на одном месте дольше двух недель. С их помощью компанейский груз дотянули до Юдомо-Крестовской станции. К этому времени Таракановская чуница, так намучилась с якорем, что приказчик согласился оставить его здесь, хотя в Охотске он стоил не меньше пятисот рублей.
Разговоры о перевале через хребет Джугджур заводились на всякой станции от самой Ярмонки. На пути к нему было много возвышенностей, на которые поднимались, с которых спускались. Хребет, разделявший стороны света, виднелся издали, но в тупой обыденности переходов, тяготах переправ, вынужденных стоянок и ночлегов о нем мало думали, и вдруг оказалось, что на Джугджур уже выбрались. Это была небольшая седловина с поляной, покрытой горной травой. На ней стояли два тесаных креста. В один из них была вставлена иконка Николы Чудотворца, в щели втиснуты позеленевшие медные монеты. Отсюда далеко просматривались горы и болота на обе стороны. Место хорошо продувало, гнуса не было, и Сысой с Васькой расшалились на привале. К ним подошел спешившийся десятник Попов, глаза его были красны от усталости и забот:
– Как насчет компанейской чарки?
– Сегодня день постный?!
– Завтра получите! – усмехнулся казак в седеющую бороду.
– Бежать вперед, готовить табор? – вопросительно взглянул на него Сысой.
– Бежать! Только в обратную сторону. – Десятник указал плетью на пройденный склон. – Мы медленно идем. Следующий обоз наступает нам на пятки, а выпасов внизу мало. Вернетесь, найдете полусотника, скажете, чтобы встал на дневку.
Еще не зашло солнце, когда молодые тоболяки вернулись в сырой лес под перевалом. Обходя разбитую колею, выбрались на заболоченную полянку и увидели чудище. Сысой присел, скрываясь за кустом. Рядом с ним опустился на четвереньки Васька. На кочке сидел кто-то черный и косматый, больше похожий на человека, чем на зверя, и, как поросший мхом пень, шевелился, пуская дым.
У Сысоя была фузея. Но дружки помнили строгий наказ казаков – не стрелять ни во что непонятное. Да и пули заговоренной не было, а простая, свинцовая, известное дело, от нечисти отскочит и полетит в стрелявшего. Сысой передал ружье Ваське и пополз, обходя чудище стороной. Крался осторожно: сучок не хрустнул, травинка не шелохнулась. Зашел сзади, перекрестил болотное чудо-юдо и приставил заговоренный дедов нож к его шее.
Лешак вскочил, из-под кожаного плаща высунулись две ручищи, вывернув нож, схватили Сысоя за локти. На брюхе чудища блеснул золоченый крест. В следующий миг косматый и бородатый мужик с лицом, закрытым сеткой, зарычал, навалился. Сысой откинулся назад, вскинул ноги, упершись ему в живот, как учил брат Федька, и перекинул через себя. Тут подбежал Васька, стал вязать ручищи кушаком. Чудище дернулось всем телом и заорало так, что Сысой присел от боли в ушах. «Оно и лучше, что кричит, – подумал, – обозные прибегут, разберутся».
Первым из кустов выскочил барин в морском мундире с косицей и бантом на затылке. Глаза его были черными и круглыми, как пуговицы, в одной руке шпажонка, в другой – сорванная с головы сетка из конского волоса. Не спросив, что к чему, и размахивая шпажонкой, он бросился на Ваську. Тот, боясь поранить служилого, отбил фузеей удар, другой. Сысой с семи шагов метнул топор, целясь топорищем в лоб, и не промахнулся. Барин выпустил шпажонку и сетку, закатил глаза, как забитый петух, и сел в жижу между кочек.
Из кустов выскочили два казака с открытыми лицами, один седобородый с серьгой в ухе, с кнутом в руке, другой был молод, щеки его покрывала двухнедельная щетина, по ней расправлены холеные усы. Сысой с Васькой помнили его по Ярмонке и обрадовались знакомому. Между тем связанный выгнулся дугой и опять заорал. Вместе с шапкой с его лица слетела сетка, обнажив русское лицо. Седобородый казак развязал кушак, высокий и дородный детина, скинув плащ, вскочил на ноги и оказался в черном подряснике. Задрав подол, он сунул руку в карман, бросил на землю трубку и пригоршнями стал заливать болотной водой тлевшие суконные штаны.
– Бог тебя наказывает, брат Ювеналий! – Из-за спин казаков вышел седобородый монах в архимандричей мантии. Сетка была откинута с его лица, глаза строжились.
– Отче! – взмолился бородатый детина. – Не удовольствия ради, от мошки спасался.
Сысой с Васькой обмерли от конфуза, сорвали с голов шапки, стали кланяться в пояс. К ним подходили все новые люди. Двое чиновных в гороховых сюртуках подхватили под руки мотавшего головой черноглазого в мундире. Посмеиваясь, тоболякам кивнул знакомый казак с холеными усами.
– Того не жаль! – кивнул на морского офицера. – Этого-то за что? – поднял плащ монаха.
– Так, думали нечистый, не опознали… А тот выскочил и давай тыкать спицей…
Казак приглушенно заржал, потряхивая пышными усами, и повел тоболяков к лагерю.
– Откуда знать?! – оправдывался на ходу Васька. – День постный, сидит на кочке, страшный такой, дым пущает…
Сопровождавший их казак захохотал в голос.
– Ты чего? – спросил его нестарый еще другой служилый, в бараньей шапке и в зипуне с полами, заляпанными болотной грязью. Он был высок, широкоплеч, строен и жилист, как десятник из обоза, только седины больше и борода в пояс. Старый казак, распрягая нетерпеливо перебиравшего копытами коня, бросил на траву седло.
– Соколики с переднего обоза! – указал плетью на посыльных казак-балагур. И снова прыснул, закинув голову: – Удальцы! Гардемарину Талину рог меж глаз удружили… На полвершка, не мене. Отцу Ювеналию муди опалили!
– Монаха-то за что? – Долгобородый удивленно приподнял брови под край шапки, взглянул на гостей пристальней.
Сысой, помявшись, опять начал оправдываться, потом вздохнул, мотнул головой и спросил:
– Ты, должно быть, полусотник и родственник нашего десятника?
Казак в зипуне кивнул, догадавшись, кем присланы юнцы:
– Как там брат? Жив-здоров?… Ну и слава богу!
Он внимательно выслушал все, что велено передать.
– Дневку так дневку! – сказал равнодушно. – Помогите разбить лагерь и ночуйте, где хотите. Староста харч даст. – Опустился на колено перед конем, подергивавшим шкурой и хлеставшим себя по бокам длинным хвостом, спутал копыта, распрямился, поддал ладонью по крупу, отпуская пастись.
К вечеру отлютовал овод, прижалась к земле мошка, обозные люди снимали с лиц сетки из конского волоса. Взлетали в небо искры костров, выписывая в воздухе свой короткий путь, деловито попискивали комары, позвякивали ботала на спутанных конях. Сысой с Васькой расположились у костра казаков. В их котле булькала уха, кипящий жир, словно пеплом, затягивало слоем нападавшего гнуса. Старый седобородый казак с серьгой в ухе, с кнутом за голяшкой, помешивая варево сучком, подцепил рыбину:
– Готова, пожалуй!
Возле костра расстелили подседельный потник, насыпали ржаных сухарей, сняли котел, чтобы остудить. Тот же крепкий седобородый старик обнажил голову, выпрямился, скомандовал:
– На молитву, шапки долой!
Почитав «Отче наш», крестясь и кланяясь на восток, черному лесу, казаки помолились, а с ними и тоболяки. Затем сели, привычно отмахиваясь от комаров, принялись за еду: дули на ложки, хрустели сухарями. Из редких сумерек вышел монах, с которым случился конфуз. Сысой с Васькой вскочили, снова стали кланяться, сгибаясь, как журавли на кормежке.
– К нашему столу, батюшка! – запросто пригласили казаки. – Вот спорим, комар постный или скоромный, ишь сколь в котел нападало.
– Бог простит! – басом пророкотал монах. Потрепал тоболяков за волосы на опущенных головах. – Осрамили, ушкуйники…
– Прости, батюшка, невзначай!
– Что уж! – добродушно рассмеялся монах. – Не вы, Бог наказал грешного!
Казаки сдержанно загоготали, Ювеналий присел возле костра, пригладил бороду:
– Ешьте, а то уха остынет, – кивнул тоболякам. – Проголодались небось?
Сысой с Васькой сели, смущенно потянулись к ложкам. Похолодало. Прояснилось и слегка вызвездило небо. К костру подошел другой монах, взглянул на сидящих приветливо. Сысой с Василием опять вскочили и начали кланяться.
– Экие вы вежливые, – пророкотал отец Ювеналий. – Так и голодными останетесь.
Сысой вдруг замер, изумленно глядя на подошедшего. «Где мог видеть его?» Шелковистая борода, чуть наклоненная вперед голова, глаза, сияющие цветными камушками. Ощупав гайтан на шее, притронулся к образку Сысоя Великого. Икнул от удивления, понял, на кого похож подошедший, а тот, будто догадавшись о смятении юнца, улыбнулся одними глазами, кивнул и ушел. Сверкнула зарница над лесом, порыв ветра качнул верхушки деревьев. По мгновению тишины Сысой почувствовал, что казаки тоже смутились.
– Кто это? – спросил срывавшимся голосом.
– Герман, инок из нашей миссии, – приглушенно ответил иеромонах Ювеналий. – Вместе с тобой, ушкуй, следуем на Кадьяк. Вот ужо я тебя там воспитывать стану, а то ишь… Преподобного в болотную лужу харей.
– Где они? – раздался из сумерек визгливый голос. На поляну выскочил гардемарин с перевязанной головой, в руке опять была обнаженная шпага. Седобородый казак с кряхтением поднялся, тряхнул кнутом, змеей вильнувшим в вытоптанной траве:
– Не балуй, барин, здесь не Московия!
– Полусотник! Ко мне! – крикнул гардемарин, затоптавшись на месте.
– Чего тебе? – проворчал казак, приподнимаясь на локте.
– Арестуй этих, – указал шпагой на тоболяков, – не то в Охотске сдам коменданту за бесчестье государева офицера!
– Нехорошо, право, Гаврила Терентьевич, – смущенно пророкотал иеромонах Ювеналий.
Гардемарин выругался, покричал еще о чем-то, угрожая казакам, и скрылся среди редких деревьев и кустарника.
– Напугал, сопляк! – проворчал полусотник Попов, поправив седло под головой. – Не успел Сибири повидать, жалобами начальству грозит. Да я с нынешним полковником и его предместником столь верст по тайге находил, сколь этот щенок молока не высосал.
– Среди «ахвицеров» других, поди, не бывает, – с важным видом изрек Сысой. – Не юродивые – так бесноватые!
– Ох, и займусь я тобой, удалец, – с усмешкой пробасил Ювеналий. – Я ведь тоже из офицеров.
Как призрак из сумерек, опять бесшумно появился инок Герман. Готовившиеся к ночлегу казаки почему-то обратились к нему, а не к Ювеналию:
– Благослови, батюшка?!
– Да какой же я батюшка? – ласково отказался тот. – Не имею чина! – И кивнул на Ювеналия, а тот не стал отнекиваться.
– Благословен Бог наш… – ласково перекрестил сидевших и лежавших у костра.
– Спокойной ночи, детушки, храни вас Бог! – приглушенно сказал густым голосом и поднялся, ожидая, что за ним последует инок. Но тот медлил, глядя на тоболяков, готовых опять вскочить на ноги.
– Возвращаетесь одни? – спросил тихо.
– Вдвоем! – поднялись они.
– За перевалом, должно быть, оползни после дождей. Будьте осторожны, не сидите под камнями!
– Не беспокойся! – снисходительно улыбнулся полусотник. – Я пятнадцать лет хожу в Охотск и обратно. И отец, и дед этой дорогой хаживали. Места, конечно, лешачьи, но если налегке – опасности нет. Разве дурной медведь бросится. Так это по всей Сибири…
Инок помолчал, вздохнув, и настойчивей повторил:
– По сторонам поглядывайте, от камней держитесь подальше!
Кто-то уже тихо посапывал, натянув шапку до самого носа, подставляя бок или спину огню. Полусотник, мостясь, опять приглушенно выругался, вспомнив зловредного гардемарина:
– Ничо, Сибирь-матушка спесь обломает. Старики, что на «Святом Петре» у командора Беринга служили, сказывали: сперва немцы да баре, чуть что не так – орали, бывало, казака или солдата – и кулаком в зубы. У них такой порядок: ты начальник – я дурак, я начальник – ты дурак! Немецкий порядок – хороший порядок, пока все сыты, одеты и в казарме тепло. А как одна забота – быть бы живу, глядь, и те обрусели, не то что этот…
Когда «Святой Петр» попал в бурю, какой прежде никто не видывал, командоровы люди стали помирать один за другим – кораблем править было некому. Куда делся немецкий порядок?! Команды отменили, выбрали атаманов, стали сходами думать, как выжить, и все пошло по нашей старине. Сказывают, немцы по-своему лопотать перестали, веру нашу приняли и в Сибири свой век дожили.
Полусотник, морщась и прикрывая бороду плечом, подкидал веток в костер. Огонь поднялся выше, пахнул дымом в лица.
– Чего еще отец сказывал? – спросил кто-то, зевая.
– Как покойных хоронили! – полушепотом ответил казак и с опаской оглянулся на темный лес. – Пока одного в яму опускали, другим песцы отгрызали уши, носы, губы, пальцы, десятками за покойником в могилу прыгали. Приходилось мертвых вместе с песцами закапывать, а земля-то из-за них шевелилась…
Во тьме кто-то резко перестал храпеть и зачмокал губами. Покряхтев, сел уснувший было обозный казак, покрутил сонной головой, достал трубку:
– Тьфу! Дурь! К ночи про покойников!
Ему никто не ответил. Люди у костра недолго молчали.
– Разве то страхи? – зевнул старый белобородый казак. Повернулся спиной к огню, растирая поясницу. Отблеском углей зарозовела серьга в ухе. – Знать, страхов-то батька тебе рассказывать не стал. Я в отроках был, когда командоровы люди вернулись в Охотск. Помню. А с последним вояжем Емели Басова сам побывал на том острове, где они зимовали и хоронили товарищей. Могил уже тогда было не сыскать, а пакгауз с казенным добром, с пушками и пакетбот, выброшенный на берег, еще стояли. Палуба была разобрана, борта местами тоже. И были среди наших партовщиков беринговские и чириковские матросы. Они много чего сказывали. Хоть бы и про бурю! – Морщась и покашливая от дыма, старый казак поправил угли в костре, задумчиво помолчав, продолжил: – Думаете, отчего чириковский пакетбот «Святой Павел» был в тех же местах в то же время, но таких бурь не претерпел?… Потому что на «Петре» было много немцев, а они ни крест на себя не кладут, ни постов не знают, делают все поперек нашего и наоборот. Сказывали, адъюнкт-профессор Штеллер и вовсе с нечистой силой знался. Я его в Охотске видел…
Так вот, этому Штеллеру надо было бежать в Америку, а ему не дали, силком на корабль вернули оттого, что командор Беринг, глядя на берег, трясся от страха и стучал зубами, что это не Вест-Индия и надо возвращаться, пока живы. А запас снеди у них был на полтора года вперед. Штеллер призывал хотя бы зазимовать и весь обратный путь по-песьи выл, подбивая штурманов к бунту, чтобы плыть в обратную сторону. А после добыл медный котел, стал травы заморские варить и бурю призывать. И такую накликал, что сам до полусмерти испугался, а остановить не мог. Тут и на латинян мор напал. Первым преставился старый штурман Эдельберг лет семидесяти от роду. Говорили, добрый был старик и перед кончиной сказал, что полвека по морям плавал, а такой бури не видывал.
Преставился он, положили его в трюм с другими покойными. Ночью стояла русская вахта: Софрон Хитров с матросами. А волны по морю, что горы, пакетбот скрипит, будто разваливается. Ветер противный, матросы мучаются на мачтах, корабль идет галсами. Вдруг Софрон как завоет, засрамословит, матросы завопили: «Спаси и помилуй!» А утром рассказали, что на шканцах являлся им старый штурман Эдельберг и рукой махал, будто сказать чего хотел.
Другую ночь вахту стоял старый Ваксель с сыном и с немцами. И те в полночь завыли, что охотские собаки зимой. Ваксель орет, глаза шляпой закрывает, матросы штурвал бросили. Больной командор чует, «Петр» разворачивается боком к волне, выполз из каюты, а покойный Эдельберг его в трюм манит. Что он ему там сказал, того никто не знает. Только сказывали, будто на другой день Беринг собрал всех немцев и велел им целовать крест, чтобы, кому Бог даст выжить – перекрестились бы в веру православную и всю оставшуюся жизнь за погибших молились. А Штеллера велел привязать к мачте и не давать камлать.
Только они так сделали, буря стала стихать, и показалась земля. Все думали, что Камчатка. Больные выползали на палубу, иные узнавали двуглавую гору против Авачинской губы, маяк при входе, другие Шипунский мыс. Пакетбот шел галсами, а на ногах держались только десять из шестидесяти. Они и правили кораблем, хотя сами были чуть живы. Командор уже вовсе не вставал, только советовал искать вход в Авачу. Подошли они к берегу, спорят, какое это место и решили встать на рейд. Бросили якорь, но первая же большая волна оборвала трос, как нитку, другая подняла тяжелый пакетбот на гребень и чудным образом перекинула через камни в залив. Здесь бросили они другой якорь, он лег на дно и зацепился. Живые стали возить мертвых на берег, строить землянки.
Через месяц преставился старый командор. Он хоть и был выкрестом, но в прежние годы, напоказ или от души, возил с собой походную церковь и держал при себе черных попов. На острове его поспешно закопали, вместо креста положили камень, хорошо помянули крепким винцом, а утром нашли тот камень в другой стороне. И с тех самых пор спорят, где его могила. Прошлый год вел я из Охотского острога обоз купца Голикова. Его промышленные были на том острове, искали командорову могилу, но не нашли и поставили всем погибшим шестиконечный крест возле места, где был пакгауз. А утром, говорят, крест покосился.
Ну, да это только присказка. Дальше слушайте. – Старый казак придвинулся к прогоравшему костру и продолжил сипловатым приглушенным голосом: – Хоть на пакетботе и был богатый съестной припас, но от цинги в море он не спасал. Божьей милостью спасшиеся люди отъелись на суше свежим мясом, птицей, рыбой, и мор прекратился. Обошли они землю, на которую были выброшены, и поняли, что находятся на острове. Зимовали там, расшили пакетбот, сделали из его досок коч и назвали так же, «Святой Петр».
Морских бобров и котов они добывали по многу, песцов били и обдирали не столько ради добычи, сколько спасаясь от них. А как вернулись на Камчатку, случилось, что и на песцовую рухлядь стал спрос, и цена поднялась. Купцы и промышленные люди, узнав, как много зверя на острове, бросились строить суда. Но Емельян Басов, сержант камчатского гарнизона, оказался проворней всех: построил шитик «Капитон» и получил наказ от тамошнего коменданта проверить, что из казенного добра на острове осталось в целости.
Ваш он, тобольский. – Рассказчик обернулся к Сысою с Васькой. – Тоже из пашенных… И ушел он к Кроноцкому мысу с промышленными и двумя матросами-самовидцами со «Святого Петра», как и теперь ходят: дождался погоды и, когда стали видны признаки острова, направился прямиком к нему. На середине пути задуло, с запада поднялись волны. Один из беринговских матросов и говорит, крестясь: «Сон мне был, будто командор встречал нас и ругал, что идем с малым запасом водки». Емельян эти его слова взял себе на ум.
А ветер крепчал, сделался шторм, и понесло шитик прямо на остров. Матросы, промышленные, купцы, казаки давай Богу молиться: видят, если не разобьет о скалы, то унесет мимо острова в открытое море. И в сумерках явился им на скале командор, которого почти все знали в лицо, шляпой стал указывать, куда пристать. Увидев его, одни завопили от страха, другие заорали: «оборотень», а Емельян семижды перекрестился, стал править, куда указал покойный, и проскочил «Капитон» между камней в ту же самую бухту, что и «Святой Петр».
От радости, что спаслись, купцы, казаки и промышленные, радостно помолившись, как водится, выпили по чарке, душа горит по другой, а нельзя – песцы заживо сожрут. Емельян и вовсе был трезв. Флягу за пазуху спрятал, дождался полуночи и пошел ко «Святому Петру», выброшенному волнами на берег. Подошел, видит, корабль почти цел. Замки на пакгаузе проверил, как наказал ему комендант, могилу поискал, не нашел, влез на борт пакетбота, зашел в капитанскую каюту, достал из кармана свечку, засветил, посидел, помолился, флягу на столе оставил и хотел уже вернуться. Вдруг будто кто на ухо шепнул: отпей, мол! Он слегка и приложился к фляге. Тут дунуло сквозным ветерком, свеча погасла. Как на грех, луна зашла за облако. Стал Емельян на ощупь выбираться из каюты. Видит, кто-то с корабельным фонарем лезет по шкафуту.
– Это ты, Емеля? – спрашивает незнакомым голосом.
– Я, – говорит Басов, а сам гадает, кто бы мог быть?
– Что ж ты флягу у товарищей спер? – говорит тот, что с фонарем, а сам в каюту протиснулся, фонарь поставил под стол.
– А пусть она здесь лежит, старому командору душу греет, он любил выпить. Через него мы сегодня живы остались, – отвечал Басов, а сам гадает и удивляется: хоть темно, а понятно, что таких людей в его ватаге нет.
Незнакомец сел на рундук, так что лица его не видать. Глянул Емельян под стол и застучал зубами: на ногах-то чулки и башмаки, в какие по Сибири рядится только латинянская нерусь.
– Не трусь, сержант! – сказал гость и смахнул с головы шляпу. – Хотел со мной выпить?! – Пошарил рукой в шкапчике и поставил две чарки. – Наливай!
Емеля трясущейся рукой командорскую чарку наполнил, себе налил, чтобы глаза прочистить.
– За здоровье ныне здравствующей матушки-государыни! – сказал покойник и водку, как воду, за бритые губы влил.
Выпил и Емельян, рукавом занюхал, подумал, сейчас сгинет видение. А командор явно сидит напротив и на свою загробную долю жалуется:
– Не довольна мной, грешным, государыня. Столько денег потратила на экспедицию, а толку мало. Из-за того здесь, на острове, нет мне покоя, караулю казенное добро, что на мне числится…
Ночь на островах недолгая. Петухов там нет – нечисть распугать некому. Напоил покойный командор Емельяна Басова допьяна и подсунул ему контракт, по которому сам обязывался гнать зверя на стрелков, хранить их суда в море, а взамен потребовал, чтобы сержант берег оставленное на острове казенное добро и за все бы отвечал жизнью.
Товарищи прождали Емельяна всю ночь, утром пошли искать и нашли мертвецки пьяным в каюте старого пакетбота. В руке его будто была зажата бумага, писанная не по-русски, а под столом валялась изодранная песцами треуголка. В тот год промышленные не раз видели на острове тени покойных немцев, доносили Емеле, а он только отмахивался: пусть, дескать, ходят, от них вреда нет.
Вернулись они в Петропавловскую бухту с богатой добычей, а там народу уже вдвое против прежнего: кто торгует, кто скупает, кто к морским промыслам готовится. Беринговский матрос и плотник Михайла Неводчиков в паях с иркутским купцом Чупровым в устье реки Камчатки спускал на воду шитик «Святая Евдокия». Селенгинский купец Андриян Толстых в паях с иркутским купцом Никифором Трапезниковым строил шитик «Иоан». Емельян продал свой пай и поскорей вернулся на остров стеречь казну по контракту с покойным командором.
На другой год он опять пришел с богатой добычей: бобров полторы тысячи, котов – две, песца – не считано. Снова продал свой пай, оставил шитик «Капитон» и выпросил «Святого Петра», того, что беринговцы сделали на острове из досок пакетбота. На нем, казенном, вернулся, чтобы задобрить покойного командора. На том судне и я первый раз ходил к острову. А у Басова тот вояж был последний. – Старый казак опять обернулся к тоболякам, слушавшим тихо и внимательно. – Таким же, как вы, был тогда!.. – кивнул им. – Пошли мы, с молитвами, вдоль берега, а от Кроноцкого мыса повернули встреч солнца и вскоре увидели белые горы под снегом. Входим в Басовскую бухту, а на песке, что кули, лежат люди без рук, без ног в лохмотьях кафтанов и зипунов. Возле них вороны и песцы за поживу дерутся. Незадолго до нас тела тех несчастных выкинуло на берег волнами. Пока мы их хоронили – до сотни песцов забили палками.
Места там чудные. Кругом одни камни, на скалах у воды – саженей на тридцать над морем, – террасы, набитые плавучим лесом и костями. На сухом месте у басовских промышленных было поставлено зимовье по камчадальски, но покрыто костями, как у анадырских чукчей. Когда там дуют ветра – на ногах не устоять. А песца столько, что по большой нужде в одиночку не ходили: садились спина к спине и отбивались палками, чтобы не оскопили. Добыть зверя там было легко, сохранить трудно. Бобры, бывало, на свет костра выходили. Ударишь палкой по башке, он лапами глаза закроет и помрет. Одного, другого забьешь, тогда только остальные уползут. А если добывали зверя в темноте, вдали от зимовья, и не могли унести, то к рассвету песцы его сжирали. Бывало, если кто добывал бобра ночью, то ложился на тушу, чтобы сохранить до рассвета. Так песцы и под человеком из зверя кишки выгрызали.