Полная версия
Заморская Русь
Перезимовали мы, август промышляли, добыли много всего. А Емельян Басов по островам разъезжал, карты рисовал, руды искал, видать, хотел перед старым командором выслужиться, знал, что рано или поздно приплывут без него промышленные люди, замок с пакгауза собьют, казенное добро по нужде заберут. Верой и правдой служил Емельян покойному командору, но немец он и есть немец: ни на слово, ни на букву от контракта не отступился…
Стал передовщик отговариваться, чтобы на Камчатку ему с нами не возвращаться. Но мы собрали сход и приговорили, чтобы плыл: слыханное ли дело – вернуться без передовщика, да еще служилого? Затаскают по сыскам. В то самое время великоустюжский купец Афанасий Бахов с иркутским купцом Жилкиным на устье Анадыря построили бот «Перкун» и пошли на нем к востоку, искать матерую Калифорнию, но попали в шторм. Только мы с острова ушли – их волнами выкинуло неподалеку от нашего зимовья и в щепки разбило о камни. Ватага спаслась и зимовала на острове, когда мы были на Камчатке. А Басов вдруг занемог и говорит: «Видать, кто-то казенное добро расхитил».
Начал он просить у коменданта приказ на охрану склада и пакетбота на Командоровом острове. Но пока тянулась писарская волокита, к лету ему стало еще хуже, а как утихли шторма он и плыть-то на промыслы не смог – отправил на остров ватагу с наказом и остался дома, на Камчатке. Ватажка без него зимовала трудно: двое убились, упав со скал, и бобров в тот год на острове не было. Вернулись промышленные только с песцовыми шкурами и рассказали Басову, что жилкинские люди разобрали командоров пакетбот до самой каюты, из его досок построили бот и уплыли, прихватив кое-что из казенного добра.
Тут Емельян и вовсе слег. Вскоре по всей Камчатке случилось большое землетрясение. Сказывали старики, будто в те дни видели возле Петропавловской бухты старого Беринга. А Емелю Басова нашли дома мертвым с истлевшей бумагой. Писана она была языком чужим и так зажата в руке покойного, что разжать ее не смогли: с ней обмыли, обрядили и в гроб положили.
– Так-то все было! – закончил старый казак, отодвигаясь от костра и укрываясь меховым одеялом.
Люди молчали. Кто-то уже спал, иные думали о сказанном. Поговорив еще, бодрствовавшие положили на угли несколько сухостоин со срубленными сучьями и затихли. В сером небе едва поблескивали тусклые звезды. Один бок грел костер, другой студила стекавшая с гор прохлада. Сысой закрыл глаза, а когда открыл их, то принял тлевшие угли за звезды, повел взгляд в сторону, увидел удалявшиеся ноги в чулках и башмаках. Вздрогнув, приподнялся на локте, перекрестился. Никого не было. Привиделось. Курилось кострище, светлело небо, близился рассвет.
Утром тоболяки пожевали вареной рыбы, подогретой на углях, напились холодной наваристой ухи и по холодку ушли на седловину. Спускались они по разбитой конной тропе, то каменистой, то вязкой от таявшего снега, залегавшего по тенистым падям. День был ясный. К полудню путники остановились отдохнуть и перекусить возле ручейка, выбегавшего из-под каменистой осыпи. На вид она была пологой и вполне безобидной, но Сысою вспомнились слова инока, он обшарил ее пытливым взглядом, опасности не увидел, но боязливо поежился.
– А ну его, этот ручей! Наберем воды и отдохнем вон там! – указал на зеленевшую лощинку.
– Там болото! На кочках сидеть, что ли? – воспротивился было Васька и рассмеялся: – Монах напугал? Ну ладно! – Зачерпнул воды походным котелком, сунул за кушак брошенный топор.
Сысой вскинул на плечо фузею. Они еще не дошли до места, которое он высмотрел, за спиной ухнуло. Оглянулись. Часть склона обвалилась и бугром вздыбилась на месте бывшего ручейка.
– Спаси и помилуй! – перекрестились тоболяки, добрым словом вспомнив Германа.
К вечеру они догнали обоз. Он не успел уйти далеко. Конь таракановской чуницы по самую холку увяз в болоте. Его уже разгрузили и пытались вытащить, подводя жерди под брюхо. Стучали топоры, ругался Агеев, которого загнали по пояс в болотную жижу. Куськин с Таракановым таскали и стелили гать. А неподалеку по сочной траве бродили мохнатые, как медведи, якутские кони, горели костры, дрались ссыльные мужики и визжали их жены. Обоз затаборился на ночлег.
– …Р-р-разом! Взяли! Таракан, лагу подводи!.. Еще раз! Не идет, зараза!
Увязшая в болоте лошадка прядала ушами, шевелила ноздрями, но не дергалась, чтобы высвободиться из трясины. Не успев отдохнуть, Сысой с Васькой принялись за обычное дело и вскоре были в такой же грязи и поту, как их связчики, хлестали себя по щекам, спасаясь от мошки.
На дальнейшем пути тропы и вовсе не было. Река привольно гуляла по равнине, заросшей топольником в обхват и папоротником в рост человека, оставляя по берегам просторные отмели, острова из крупного и мелкого окатыша. На нем лежали завалы вынесенного с верховий плавника. За два-три дня хода по таким камням новые сапоги становились старыми, кони в кровь сбивали копыта.
Казак Попов, ехавший верхом впереди обоза, закрутил лошадку на месте, склонился к земле и поднял подкову. С радостным видом обернулся к обозным, показал находку, сунул ее в седельную сумку. В тот же вечер он чертыхался, обнаружив, что его лошадь потеряла две подковы, и жаловался:
– Редко какой конь приходит в Охотск со сбитыми, но здоровыми копытами.
С помощью тоболяков казак накрепко привязал свою лошадку к деревьям и перековал. Для Сысоя с Василием такое дело было знакомым и обыденным, в слободе ковали коней сами.
Выпущенный на выпас табун вел себя беспокойно. Вместо того, чтобы щипать траву, голодные кони настороженно задирали головы, ржали, рыли землю сбитыми копытами. Ветерок доносил из леса запах медведя, трава пахла лисами. Рыжие и длиннохвостые, они безбоязненно подходили к кострам, высматривая, чем поживиться. В них бросали камни, они отскакивали, но не убегали.
Ночью, до половины ссыльных и контрактных мужчин не спали, отгоняя от табуна медведей. Утром десятник решил вести обоз лесом, долго выискивал прошлогоднюю дорогу, но так и не нашел ее.
– Смыло! – пожаловался и направил коня в высокий и густой папоротник.
Снова смрадно запахло лисами. Защищенная от ветра мошка со всей яростью накинулась на людей, лошадей и оленей. В духоте густого леса путь приходилось расчищать топорами. Намучавшись больше прежнего, задолго до полудня Попов опять вывел обоз к реке, на камни и завалы плавника.
Наконец стали встречаться селения с учрежденными станциями. Вскоре в полдень прошли мимо небольшой безлюдной деревни, местами появлялась прорубленная дорога или конная тропа, густо присыпанная старыми конскими и медвежьими катыхами. Краснел шиповник, вызревала жимолость. Вода в реке пахла рыбой. На песке встречались следы волков и лис, которые в других местах вместе не живут. Позже появились разжиревшие местные собаки. Они лежали у песчаных перекатов с выбросившейся заморной горбушей. Саму рыбу уже не ели – не спеша отгрызали только головы. Ярче и острей стал дневной свет, посвежел воздух. Поспешно, неуклюже и часто махая крыльями, навстречу обозу летела ворона. Вокруг нее легко носились две чайки, почти по-человечьи резко вскрикивали: «Уйди! Уйди отсюда!» И наконец открылось море.
Заворачиваясь белой трубой, на гладкий береговой склон набегала волна прибоя. Напряженно выглядывая линию, где соединяются небо и море, на окатыше бесшумно и неподвижно сидели чайки. По мокрой полосе песка, на которую накатывалась волна, деловито бегали трясогузки, выщипывая выброшенный морем корм. Гнус пропал, не было даже мух. Дышалось легко и привольно.
– Дошли, слава богу! – скинул шапку и перекрестился на далекий купол церкви десятник Попов. За ним стали креститься другие казаки. Набегавшей волной слетели шапки с голов обозных мужчин.
Между морем и рекой на несколько верст тянулась дамба из намытого камня, по местному она называлась кошкой. По ней от самого леса тянулись, срубленные в одну линию улицами добротные дома с огородами, казармы, склады, заведения.
– Это и есть город? – удивленно спросил Попова Сысой.
– Охотск! – с радостью в лице ответил казак. – Недавно царским указом прислали герб. – Спохватившись, добавил: – Немного обветшал: кошку прорвало возле «икспидичной» слободы. С реки кошку подмывает, с моря – намывает. При мне три улицы снесло, но правление вашей Компании много строит. Прошлый год были два кабака на откупе, трактир и питейный подвал в «икспидичной» слободе, теперь, может быть, больше. Везут и везут товар, хоть путь сам видел какой…
Встречать обоз вышли казаки, служилые морского ведомства, чиновные, отставные, купцы, промышленные, ссыльные поселенцы, другой разночинный люд. Увидев среди прибывших бредущих женщин: оборванных, пропыленных, изъеденных гнусом, здешние люди заволновались:
– Откуда, красавицы? – участливо спрашивали. – Откуда, милые? Неужели к нам?
У каторжанок просветлели обожженные солнцем лица, засверкали глаза. Среди встречавших невзрачно смотрелись полдесятка чернявых баб с мешаной сибирской кровью да столько же черноглазых инородок с прутьями, продетыми в ноздри наподобие солдатских усов. Это были эскимоски, вывезенные промышленными людьми из-за моря.
Тридцать семейных пар каторжан, царской милостью выдворяемых на поселение вместо рудников, шли с обозом от самого Иркутска. По слухам, перед высылкой вдовых мужчин выстроили против стольких же вдов и девок, и обвенчали, невзирая на рост и возраст. Добрая половина этих женщин была осуждена за убийство мужей, другая за воровство и убийство тайнорожденных детей. Всю дорогу ссыльные грызлись между собой, дрались, призывая казаков и работных судьями в свои семейные дрязги, надоели всем так, что обозные контрактные и служилые смотрели на них, как на казенный скот, который нужно доставить к месту в целости и сдать по реестру. И вдруг эти самые каторжанки обрели толпы восторженных поклонников, толкавшихся, чтобы коснуться их руки или рукава, заглянуть в глаза, перекинуться словом.
Сысой, глядя на морской берег, тряхнул отросшими волосами, глубоко втянул в себя запах морских трав, выброшенных прибоем, и всем телом ощутил, что с неба льется ясный свет, а ветер приятно студит изъеденное гнусом лицо. И почудилось ему, будто все это он уже когда-то видел. Вспомнился дядька Семен с его рассказами об Охотском остроге, Камчатке, островах. Сысой еще раз перекрестился на далекую церковь. Звуки города и толпы показались ему чистыми, как песня, и снова почудилось, что настоящая новая жизнь только начинается, а прежде был всего лишь путь к ней.
В сопровождении толпы обоз въехал во двор компанейской казармы со складами, рядом располагалось правление.
Затем была сумеречная и сырая приморская ночь, лунная и обманная, готовая каждый час поменять свой покой на неистовство бури. С алевшими щеками и непросохшей после бани головой Сысой шел по прямой улице к крепости, хранившей название командоровой, или икспидичной слободы. Зипун был накинут на плечи поверх чистой рубахи, от него прогоркло воняло потом и кострами. Вспоминались рассказы, слышанные не только от дядьки, но и те, к которым он жадно прислушивался по ямам и станциям чуть не от самого Тобольска. И снова при свете мерцающей луны над колышущимся морем он ощутил дух города, накопленный со времен первопроходцев якутского казака Семена Шелковникова. Наперекор лютым ветрам над церковью темнел восьмиконечный крест, благословлявший многие дерзкие начинания. Почерневшие дома отбрасывали мутные тени на пустынные улицы, по которым ходил сродник Семен, бродили остатки многих вояжей и экспедиций.
Где-то завыла собака, и сотни глоток собратьев дружно ответили ей протяжным хором: нежалобным и незлым. Сысой с удивлением отметил, что не слышал здесь лая – только вой. Полная луна выше и выше поднималась над блещущей водой. Прелый дух тайги и тухлой рыбы струился по улочке. Где-то рядом устало и сонно набегала на берег волна. Сысой повернул ей навстречу в первый попавшийся переулок, спустился к морю, и лунная дорожка выправила курс к его стоптанным бродням.
Где-то рядом отрывисто звенело лезвие топора от ударов обушка по дереву. Сысой обернулся и разглядел толстого длиннобородого мужика, вбивавшего кол, по краю пенистого прибоя, цеплявшего его ноги. Человек тоже заметил прохожего, скомандовал сиплым голосом:
– Стой!
Сысой остановился, нашарив рукоять ножа за голяшкой. Мужик бросил топор, приблизился, обдав запахом водки и рыбы, сунул Сысою спутанный ком пеньковой веревки.
– Пособи! – приказал. – Одному мерить не с руки. – И поволок за собой конец, забредая в волну по колени, долго плескался там, что-то нащупывая пятками, наконец натужно просипел:
– Тяни!
Сысой выбрал веревку так, что ее линия обозначилась на блещущей лунной дорожке.
– А теперь приложи к колу и держи! – Мужик стал выходить из воды, наматывая ее на локоть. – Семь саженей ровно! – пробормотал, отбирая сухой конец. – И отсель до кабака саженей сорок… Ты не штурман? – спросил строго.
– Нет, промышленный!
– Тогда ладно! – подобрев, бросил на землю мокрую веревку. – Штурманам хоть кол на голове теши, не хотят делать поправку к счислениям, только руль наращивают… А старый трактир там был, – указал пальцем в море.
Сысой разглядел, что мужик старый, но не дряхлый, с косматыми бровями, толстым носом и бородой до хлюпающего под мокрой рубахой брюха.
– Давно в Охотске? – спросил, сев на землю, силясь скинуть сапог.
– Первый день!
– То-то, смотрю, глазами лупаешь – меня здесь всякая собака знает… Выпить чего есть?
– Нет! – развел руками Сысой.
– Ну и ладно, – миролюбиво пробормотал старик. – В меня сколь ни лей – все мало. – Пыхтя, сбросил сапог и вылил из него воду. – Видишь?! – указал голяшкой. – Вроде желтое пятно на воде?
– Может, и пятно! – пожал плечами Сысой.
– Прежний кабак там был, с него все пути начинались, да смыло его. Я в том кабаке с капитаном Берингом и лейтенантом Чириковым раку пил. Ученые штурмана тогда говорили: в навигационном искусстве самое главное – правильное счисление. Но даже они в море плутали. А наши неучи выйдут к Кроноцкому или Шипунскому мысу, возьмут курс – две ладони от восхода и никаких поправок, будто уже нынешний кабак не стоит в сорока семи саженях от прежнего. – Мужик отшвырнул мокрый сапог и принялся за другой. Удивляясь его речам, Сысой осторожно спросил:
– Сколько ж тебе годков, дедушка?
– Я не адъюнкт-профессор, чтобы годы считать, – огрызнулся он. В его брюхе хлюпнуло, босая пятка раз и другой соскользнула с обутой ноги.
– Давай помогу? – нагнулся Сысой и сдернул сапог.
– Спасибо, паря, угодил! – пробормотал старик, отдуваясь и добрея.
Из тьмы неторопливо вышла собака с опущенной головой и висячим хвостом, поводила носом то на него, то на Сысоя. Промышленный достал из кармана сухарь, отломил кусок, бросил. Собака обнюхала его, равнодушно зевнула, разинув пасть едва не до самых ушей, и побрела в обратную сторону.
– Чириковские, как вернулись в Охотск, так в старом кабаке все плакались: пятнадцать человек на краю света бросили, одиннадцать похоронили. Штурмана на обратном пути перемерли, один ученик – Елагин, вернулся живой. А после беринговские приплыли при пушном богатстве и загуляли, друзей поминая. Немцы, как напьются, орут, друг друга по башкам картами лупят, спорят, где была ошибка в счислении. А после сговорились, что поправок не делали, – опять про свое залопотал чудной старик. – Так вот все было! – просипел с важным видом. – В тот год в Охотский купцов набрело, как собак к зиме. Им зависть великая, за каждый лоскут меха цеплялись, торг заводили, иные плакали: хуже собак по снегам и болотам таскали товары туда-сюда, а богатства не нажили, как самый ленивый беринговский матрос.
Водка лилась рекой, нечисть, как водится, слетелась со всего света и машкерадом правила: на столах плясала, срамными местами над чарками трясла, кости метала, спорила на грешные души. – Утробно рассмеявшись, старик закашлял. Ходуном заходило, захлюпало брюхо под мокрой рубахой. – День пили, два пили, три… Иные все с себя пропили, последним лоскутом стыд прикрывали. Проворные московские купцы некоторых спасшихся еще на Камчатке перехватили: вошли в сотоварищество с сержантом Емелей Басовым и ушли на промысел. Им выпала доля удачливая. Иркутские спохватились, когда немцы и наши уже пропились и маялись похмельем с лицами печальными. Яшка Чупров, московских барышников понося, подсел со штофом к адъюнкту Штеллеру: «Слыхал я, – говорил ему, – грамотен ты, и с излишком, так скажи, кто из этих пьяниц может судно построить и к вашим островам увести?»
Адъюнкт чарку выпил, подобрел, через стол перстом ткнул: «Тому дай топор в руки – и крепость, и корабль построит, тот – ветер чует, искусно парусом правит, а этот вот, – указал на Михайлу Неводчикова, – корабль построит, куда хочешь приведет, черта лысого поймает, подкует и хвост ему топором обреет».
А нечисть как завопит, как заскачет от обиды на слова поносные, лавки затряслись, кабак ходуном заходил. Рогатый вскочил на стол, по-песьи задрал ногу, брызнул адьюнкту в кружку. Адьюнкт глотнул зелья и чуть не подавился. Выволокли его на берег, едва отлили, все одно через три года в Тюмени помер.
А иркутский купец Яшка Чупров с тем же штофом к Михайле Неводчикову подсел: так, мол, и так, артель деньги соберет, ты нами располагай, строй судно и веди к острову, где зимовали. А Михайла ему: «Корабль построю, но поведу к другому острову, который видел за морем. Их там, встреч солнца, много».
Яшка сулил ему задаток, кафтан бархатный, сапоги козловые, но Михайла только головой мотал да икал. Яшка налил ему царской из своего штофа, Михайла бороду перекрестил, носильный крест за щеку сунул – и выплеснулось зелье из рук. «Видишь! – говорит. – Знак мне. Больше пить не стану и от слова своего не отступлюсь!»
Стали иркутские купцы других матросов уговаривать плыть к острову, где зимовали, а они крест целовали: если выберутся в Охотск живыми, больше сапог своих в морской воде не намочат. Делать нечего, ударил иркутский купец по рукам с Михайлай.
Там же, сидя в углу, селенгинский купец Андриян Толстых смотрел на гуляк и посмеивался над людской алчностью. Он свой товар продал, мех закупил, был всем доволен и собирался возвращаться в Якутский город. Видать, от его насмешек нечисти стало тошно, подскочил к нему рогатый, наплевал в глаза и, пока селенгинский купец слезы вытирал, думая, будто от табачного дыма, вылез из-под лавки оборванец с вышарканной бородой, назвался гарсоном Беринга, сказал, будто у него на руках командор помер и карту ему оставил. Вынул ее гарсон из-за пазухи, предложил купцу за штоф. Думал Андриян, что взял карту командора, где вычерчена Дегамова земля, а принял долю. Еще и поделился по доброте своей с иркутским купцом Никифором Трапезниковым…
Поднялась луна над морем. Где-то протяжно выли собаки, недалеко от берега фыркали нерпы. Старик сдернул с ног штаны, выжал их, надел сырыми и поежился на ветру.
– Однако надо выпить! – проворчал. – Сходи к своему приказчику да попроси в долг. Где ж это видано, после бани не выпить?! А я тебе далее расскажу, кто как свою долю оправдал…
Сысой и сам озяб, слушая старика. Удивляясь встрече, речам и рассказам, пошел на компанейский двор. Водки Бакадоров не дал, но налил в березовую фляжку остывшего сбитня. Когда Сысой вернулся на берег – не было на месте чудного старика. Он перекрестился и подумал: «Видать, водяной баловал!» Постоял, вглядываясь, где вода желтей, ничего не увидел и пошел в казарму, раздумывая, как все рассказать дружку Ваське Васильеву.
Уговорами и угрозами приказчики заставили работных привести в порядок доставленный груз, сложить где надо, только потом выдали жалованье. И загуляли обозные, бросив привычные дела. А охотские служащие взбунтовались: толпа холостых мужчин ринулась в командорову слободу к обветшавшей крепости, перелезла через упавший заплот, окружила комендантский дом и канцелярию порта, требуя его превосходительства. Полковник Козлов, известный взяточник и казнокрад, изрядно напугавшись, обвешался пистолями, велел охране занять круговую оборону, но вскоре заметил, что добрая половина осаждавших обливается слезами.
– Где правда? – кричали молодые. – Иркутяне зажрались, красавиц за девок и баб не считают, шлют за море… А у нас на двадцать холостых – один женатый… На Камчатке того хуже: муж на жену боится косо посмотреть, каждую по тридцать одиноких к себе манят…
Те, что постарше, делово предлагали полковнику тут же отписать прошение царице, чтобы преступных баб и девок на каторге не гноить, а им бы, бедным, в жены посылать. Уж они тут сами позаботятся об их нраве и благочестии.
Полковник заверил собравшихся, что прошение на Высочайшее имя отправит. Служилые разошлись. По городу, в окружении почитателей, прогуливались принаряженные каторжанки, шаловливо поглядывали на встречных с таким видом, будто делали им великое одолжение, между тем были ласковы и веселы, находясь в прекрасном расположении духа.
Сысою с Васькой общество каторжных надоело еще в пути. Отстояв обедню в церкви, они шлялись по городу, разглядывая его строения. К ним примкнул одинокий Тимофей Тараканов. Сквозь тучи скупо светило солнце, шумел прибой, кричали чайки, срываясь с речных отмелей большими стаями. На устье Охоты, против экспедиционной слободы, был порт. Здесь стояли купеческие и казенные суда, по большей части галиоты или, по-старому, кочи и кочмары с низкими, толстыми мачтами, высокими бортами. Среди них выделялось иностранное судно с высокими мачтами и парусами в четыре яруса.
Покачивались мачты, по причалу лениво слонялись служащие морского ведомства. Трое друзей подошли ближе к фрегату. Иностранцев на нем не было, пушечные люки нижней палубы были наглухо заделаны и засмолены, корабль оказался переделанным в транспортное судно с шестью пушками на верхней палубе. Вдыхая пьянящий дух смоленых досок, пеньки и парусины, Сысой прочитал вслух золоченую надпись на борту: «ФИНИСТ».
– Не «ФИНИСТ», а «ФИНИКС», – насмешливо обронил проходивший матрос в казачьих штанах и в лихо заломленной шапке.
Сысой, указывая на буквы пальцем, еще раз вычитал по слогам название судна:
– И правда «ФИНИКС», – удивился своей ошибке, – а что это? – с добродушным удивлением спросил у того же матроса, остановившегося и с любопытством разглядывавшего молодцов компанейского обоза. В это время Тимофей Тараканов стоял в другой стороне, против высокой кормы и разглядывал надстройку.
– Сказывают, птица такая есть за морем, яиц не кладет, как другие, а состарится, обложит себя хворостом и спалит…
– Дура, что ли? – простодушно удивились тоболяки.
– Кто ее знает? – достал трубку матрос. – Может, дура, а может, ей от Бога так отпущено: птица заморская, не наша.
Бывший фрегат поскрипывал кранцами, блестела надраенная палуба.
– Таракан! – окликнул товарища Сысой. – Знаешь, что такое «Финикс»?
Тимофей неспешно подошел, взглянул на название судна.
– Читал! – ответил равнодушно. – Нашими литерами на латинский лад так называется птица феникс. – Помолчав, добавил: – Про нее пишут, будто, когда начинает стариться, сжигает себя, но в огне и углях остается опарыш, из которого рождается та же, но молодая птица. И так вечно!.. Старая сказка! – Снисходительно усмехнулся. – Нынче модная у иркутских мещан.
– Обозные? – спросил скучавший матрос. Трое закивали. – Здесь останетесь или отправят дальше?
– На Кадьяк, в шелиховскую артель, зверя промышлять.
– Попутчики, – улыбнулся матрос. – И «Финиксу» и «Трем святителям», – указал на галиот, причаленный к другому борту, – предписано идти за море. Правда, штурмана на это не согласны – всего неделю назад вернулись с Кадьяка, хотят зимовать в Охотске, при откупных кабаках.
На четвертый день по прибытию в Охотск компанейского обоза не ко времени зазвонил церковный колокол. Чернявый, похожий на ламута священник, в вышарканной ризе, шел впереди крестного хода встречать другой обоз. На въезде в город были выстроены гарнизонные солдаты с ружьями, при них – полковник Козлов, надворный советник Рейникин, коллежский асессор Кох – предместник нынешнего коменданта. Все были в мундирах, при шпагах и орденах. Прибывала и толпа. На этот раз, кажется, весь Охотск бросил дела и вышел встречать гостей.
Сысой с Васькой потолклись в толпе, издали увидели знакомых монахов, пошли к компанейскому двору, но по пути свернули в пустующий трактир поесть печеных уток, которые в это время были дешевы. Ни ларешного, ни полового в трактире не оказалось. За скобленым столом в углу сидели четверо, по виду – мореходы, и вели между собой разговор с тихим, добродушным спором. Среди них Сысой узнал старика, с которым разговаривал ночью. На этот раз он был угрюм, будто чем-то обижен, залпом выпивал налитое и ждал следующей чарки. Против него, спинами к тоболякам сидели двое: один лысый, с седой бородой и красным носом в рытвинах, другой с чисто выбритым лицом и густой проседью в длинных рыжеватых волосах, стянутых в пучок на затылке. При них был чернявый креол с оттопыренными ушами. Креолами в Охотске называли всех полукровок, родившихся в колониальных владениях и записанных мещанами России. Они были освобождены от податей и повинностей, пока жили в колониях.