Полная версия
Заморская Русь
Один только креол и обернулся к вошедшим:
– Что хотели, тоболячки? – спросил, скалясь и смеживая пухлые веки в узкие щелки.
Сысой с Василием перекрестились на образа в углу и ответили, думая, что это половой или приварок.
– Чая нам и утятины!
Старики тоже обернулись и с любопытством уставились на них.
– Все ушли встречать попов! – рассмеялся вертлявый креол. – Говорят, целый монастырь прибыл! Что найдете в поварне, то и берите, – по-свойски кивнул им.
Тоболяки взяли остывших, вчера еще печенных гусей, сели в стороне. Тот, у которого щеки были выбриты, посматривал на сотрапезников с таким видом, будто о чем-то знал больше их, и, гоняя желваки по впалым щекам, продолжил в чем-то упрекать лысого:
– То я Андрияна Толстых не знал или на «Иоане» не ходил?! Еще поболее твоего, пожалуй, ходил. – И, повернувшись к «водяному», добавил: – Все старовояжные знают, что нужно было Андрияну. Бывало, в грудь себя колотил, говорил: мне через стихию суждена великая слава! А как кто возвращался, открыв новые острова, плакал: опять обманула судьба-лиходейка! А обманула его карта Беринга, которую Штеллер продал Никифору Трапезникову и божился, что сам видел Дегамову землю. Берингу же, по слухам, ту карту вручила сама царица, а ей всучил какой-то латинянский проходимец…
– Так, да не совсем! – ухмыльнулся лысый. Он был уже в веселом расположении духа. – Слушайте Митьку Бочарова. В этой старой лысой башке много чего, – постучал себя кулаком по лбу. – Беринг помер, Чирикова в Петербург вызвали, команды «Петра» и «Павла» прожились, а жалованье давать перестали – служи, где хошь. Вот и кинулись кто к Неводчикову с Чупровым, кто к Басову, кто к Андрияну Толстых. А француз Штеллер выучился ругаться по-русски лучше всякого казака, на каждом углу поносил покойного Беринга и его штурманов за то, что видели признаки земли на широте сорок шесть градусов шестнадцать минут, а духа не хватило, чтобы держать курс и повернули к востоку…
– А я чего говорил? – сердито уставился на лысого бритый. – Трапезников вернулся из басовского вояжа, свой пай передал приказчику, пересел на «Иоана» и снова ушел к Беринговому острову. Пришли – куда что делось? Песцов – и тех стало мало. Тут-то и вспомнили адъюнкт-профессора…
Лысый опять ухмыльнулся:
– Герасим как станет сказывать, будто отчет коменданту пишет… А то, что Никифор в Большерецкой канцелярии выпросил шесть казаков себе на борт, забыл? И Толстых, и Трапезников знали, куда надо идти. Оба собирались открывать новые земли. Но сперва решили набить зверя в известных местах, потому и пошли к Берингову острову. Так-то было! А пришли – пусто. На Медном и Ближних островах побывали – нет зверя. Думали, ладно, подождем, весной появится. Перезимовали – ни бобры, ни коты не приплыли. Тут-то и стали говорить, что у Басова с покойным командором был тайный контракт. И сами захотели так же. Стали думать, кого послать к покойному и как. Трапезников отговорился на сходе: дескать, со мной, барышником, служилый командор разговаривать не станет, морехода надо посылать! Андриян Толстых – ни в какую… Послали казака Гаврилу Пушкарева, который служил у покойного на «Петре». Достали последнюю флягу с водкой, напоили для храбрости, привели под руки в каюту пакетбота, закрыли, чтобы песцы не загрызли. Возвращался Гаврила утром, лыка не вязал, над ним кружила стая чаек и каждая метила попасть пометом в шапку. Пришел Гаврила белым от птичьего дерьма и кричал во всю глотку: «Юго-восток, два румба к востоку!»
Сысой с Васькой, услышав знакомые имена, насторожились, а после и вовсе уставились на говоривших, забыв о печеном гусе. Их любопытство приметил креол и, едва старики умолкли, вскочил из-за стола.
– Знаете ли, с кем сидите, казаре?[1] Это самые знаменитые мореходы: Дмитрий Иванович Бочаров и Герасим Григорьевич Измайлов, – указал сперва на лысого, потом на рыжего. – А это, – кивнул на «водяного», уже клевавшего носом по столу, – известный подштурман Филипп Мухоплев. Ну и я, Афоня, штурманский ученик, помощник капитана с «Финикса».
Видя, что названные имена не произвели впечатления на молодых, Афоня и вовсе забегал возле их стола:
– Это те самые штурмана, что через тридцать пять лет после Чирикова и Беринга дошли до поднебесных гор Аляксы!
Сысой, с гусиной костью в руке, вытаращил глаза на старых мореходов, будто перед ним были не люди, а знакомые по сказкам горы на самом краю белого света. Пока он соображал, что сказать и что спросить, в трактир ворвалась толпа промышленных, служилых и работных людей. Знакомые обступили мореходов, зашумели, окликая поварню. Тоболяки же, с недоеденным гусем, стали пробираться к выходу.
Трехмачтовый фрегат «Финикс» и галиот «Три Святителя» грузились под началом компанейских приказчиков и готовились к плаванию. Кроме обычного груза на борт был втянут упиравшийся и трубно ревевший бык, за ним загнаны пять коров. Матросы и пассажиры таскали сено в тюках, а капитаны судов скрывались и пьянствовали, недовольные тем, что, не успев вернуться, получили приказ идти на Кадьяк. Покровитель шелиховской компании коллежский асессор Иван Кох, приказал казакам с почетом привести их в крепость и запереть. К отправлению судов оба морехода были отпущены трезвыми и злыми.
Тринадцатого августа миссия монахов отслужила молебен на палубах судов. Едва черные попы ушли в кают-компанию «Финикса», мореходы Измайлов и Бочаров заметили движение воды к приливу и, переговорив через борт, решили выводить суда буксиром, с завозом якорей. Бочаров, длинный и тощий, расхаживал по юту, отдавал команды, понося нерадивых. Нос его был сер, как мерзлая картофелина, длинная борода моталась на ветру.
Сысой и Васька оказались пассажирами на «Финиксе» и работали на баке, по команде вращая шпиль. Рядом с ними стонали и чертыхались матросы и такие же, как они, работные люди. Из ста двадцати пассажиров на борту судна шестьдесят два были старовояжными, возобновившими контракт и возвращавшимися к месту прежней службы.
Первым на морской рейд вышел галиот и бросил якорь, покачиваясь на пологой волне. Бочаров, оглядываясь на берег, покрикивал все громче и злей. Увидев, что следовавшее в полуверсте за ним судно село на мель, и вовсе стал орать на шлюпочные команды. Когда наконец вышли в море, люди, работавшие у шпиля, попадали от усталости. Он же сказал, крестясь:
– Успели, слава богу! Ну а тем, что остались на Охотской банке, остается только молиться, чтобы не заштормило. Река меняется каждый год и становится мельче.
Через час сотню пассажиров, толпящихся на палубе, разморило зыбью. Когда все расползлись по трюмам и кубрикам, Бочаров подобрел, расправляя на груди седую бороду, велел спустить пушки вниз и поднять все паруса. Сила небесная подхватила судно и, покачивая, понесла на восток, туда, где в тумане сливались вода и небо. На борту пахло смолой, ветер с берега доносил запахи морских трав, выброшенных прибоем.
Иеромонах Ювеналий поднялся на палубу, побродил вдоль бортов, помог матросам на баке уложить канаты. Откуда-то выполз Васька Васильев, потерявший дружка в суете выхода, схватил Сысоя за рукав. Крепчал ветер, «Финикс» все сильней качало. Иеромонах, проходя мимо тоболяков, потрепал их по затылкам:
– Как настроение, разбойнички?
– Спасибо, батюшка, хорошо! – без поклонов отвечали молодые промышленные.
Струйка воды выплеснулась из шпигата, потекла возле сапог. Румяное лицо монаха посерело:
– А меня поташнивает, – пожаловался и спустился в кубрик.
Капитан Бочаров, бормоча под нос старую казачью песню про Камчатку, вышагивал от борта к борту. Ветер заворачивал за плечо и трепал его седую бороду. Двое дюжих матросов держали штурвал.
– Эй! – крикнул капитан. Сысой с Васькой подняли головы. – Вы, казаре, трава зеленая… Иди ко мне!
Тоболяки подошли.
– Сила есть? – спросил их Бочаров.
– Не обижены! – повел широкими плечами Васька и шмыгнул носом.
– Тогда становись! – указал на штурвал. И к матросам: – Зарифьте грот и фок!
«Финикс» то и дело менял галсы, матросы подолгу не спускались с мачт, ежась на ветру. Наконец курс выровнялся, они скатились вниз по тросам и были отпущены греться. На палубу выскочил пассажир с зеленым лицом и с воплем изверг за борт обед.
Поглядывая, как тоболяки справляются с работой, Бочаров погрозил баковым и ютовым, обругал кого-то и снова обернулся к ним.
– Косые паруса видишь? – указал пальцем.
– Угу!
– Смотри! – Сам взялся за штурвал, навалился, паруса заполоскали. – Теперь на другой борт!.. Поняли? Держите так, чтобы были натянуты, а я в каюту спущусь.
Вернулся он через четверть часа, когда у Васьки с Сысоем от напряжения ломило руки. Теперь поверх полукафтана на нем была длинная кожаная рубаха – камлея. Борода сивым комом выпирала из-под ворота. Следом за ним, уже похохатывая, пришли подвыпившие матросы, немногие из старовояжных пассажиров и помощник-креол.
– Продрогли, казаре? На-ко, погрейся! – протянул тоболякам флягу.
– В пятницу грех! – зябко ежась на ветру, замотал головой Сысой.
– А ты скоромным не закусывай! – Посмеиваясь, один из матросов протянул ему сухарь. – Водка, она – постная!
Сысой удивленно уставился на него, потом на сухарь. Раньше ему это в голову не приходило. Он перекрестился и сделал несколько глотков. За ним приложился к фляге и Васька.
– Так-то! – потрепал его по плечу капитан. – Здесь тебе не деревня: того нельзя, этого не положено… За морем змею будешь есть и нахваливать!
– Змею – не буду! – скривился Сысой.
– Правильно! Там их нет! – захохотали моряки, подмигивая друг другу: не таких разборчивых видели – кто не помер, тот пообтерся, бывает и морским паукам рад.
На следующий день бодрыми и здоровыми чувствовали себя только старовояжные промышленные, и то не все. Новички-казаре лежали в лежку и ничего не ели. Потом, в большинстве, они привыкли к качке, стали есть и выходить на верхнюю палубу. А вот дородный отец Ювеналий осунулся, побледнел, лежал возле трапа, не принимая еды. Архимандрит Иосаф тоже не поднимался. А их худосочный брат иеромонах Стефан, напротив, очень быстро прикачался, оказывал помощь немощным монахам и пассажирам, с другими миссионерами исправно вел службы на антиминсе. Сквозь ветровые люки голоса поющих в кают-компании доносились до капитанского мостика. Старый Бочаров сопел с недовольным видом. Слышны они были в кубрике и каюте. Ювеналий, не поднимаясь, подпевал слабым голосом, из глаз его текли слезы, капали на подложенную под голову мантию.
Сысой быстро привык к качке и был весел. Простучав сапогами по трапу, спустился в каюту, скинул шапку, перекрестился на образа, передал болезному архимандриту просьбу приказчика Бакадорова:
– Говорит, помирает, просит исповедать и причастить!
Потом склонился над иеромонахом.
– Чем помочь, батюшка?
– Вот ведь, как нечисть искушает, – всхлипнул Ювеналий. – Перед глазами куриная ножка под соусом.
Сысой достал юколу:
– Погрызи, вдруг полегчает? – протянул.
От высушенного рыбьего филе так пахнуло тухлым, что миссионер задергался всем телом, из раскрытого рта потянулась тягучая слюна. Желая хоть как-то развеселить несчастного, Сысой пошутил:
– Давай поборемся, батюшка?
Встретив тоболяков в Охотске и припомнив их нелепую первую встречу на болоте, Ювеналий предложил в смех:
– Давайте поборемся! – Схватил ручищами за кушаки одного, другого и приподнял обоих над землей, чтобы не гордились легкой победой, не думали о телесной слабости преподобного. Теперь на шутку промышленного монах вымученно улыбнулся, вздохнул и отвел запавшие глаза.
На третьи сутки морского похода крепкий ветер поднял такую волну, что прежняя болтанка показалась шалостью. На судне убрали все паруса и под одной бизанью легли в дрейф, закрепив руль с подветренной стороны и, помолившись, отдались на милость Божью, на волю волн и ветра. Большинство пассажиров и кое-кто из необученной команды просто лежали. У кого хватало сил быть наверху, с ужасом глядели на разбушевавшееся море. Каждая волна, высотой с гору, клокотала пеной на гребне и казалась последней, гибельной. Со скрипом и скрежетом «Финикс» как-то взбирался на нее, под бортом обнажалась бездна. Жалкий кораблик камнем летел вниз, зарывался в буруны и чудом не шел ко дну.
От сильной качки в трюме трубно ревели бык и полдесятка коров. Матросы из казаков и промышленных зароптали, что буря сделалась из-за них, пошли требовать от Бакадорова и Чертовицина, чтобы скотину спихнуть за борт, но, сколько ни трясли, ни тормошили их, приказчик и староста только мотали головами, лежа вниз лицами.
Наконец, буря стихла и сделался попутный ветер. По морю добродушно катилась мерная зыбь, сквозь низкие тучи тускло розовело солнце. «Финикс» распустил все паруса и, время от времени зарываясь носом в волну, двинулся на восток. Белела соляными пятнами вылизанная волнами палуба, суетились матросы, перевязывая расшатавшиеся грузы, звенели пила и топор – это корабельный плотник ремонтировал побитую надстройку.
В полдень матрос закричал с мачты, что видит землю. В сумерках судно подошло к острову со скалистыми крутыми берегами. Птицы с криками носились над мачтами, неподалеку, шумно выдыхая воздух, резвились киты. Больные пассажиры с изможденными лицами выползали на палубу. Отойдя от острова, судно легло в дрейф. Бочаров с пышной расчесанной бородой долго высматривал мыс, оглянувшись, поманил Сысоя.
– Посмотри-ка, у тебя глаза молодые, – дыхнув свежей водкой, протянул подзорную трубу. – Не видно ли креста?
Сысой, прильнув глазом к окуляру, долго рассматривал далекую землю.
– Нет, не видно!
– Упал или пропал… Не к добру, – удивляя молодого промышленного добрым расположением духа, вздохнул капитан. – Три года назад еще стоял крест из заморного камфарного дерева. И сколько старики помнят, всегда там был. Я еще служил в Большерецком матросом. – Он присел на бухту троса. – В то время на Курилах японцы вырезали нашу артель, а один казак на байдаре ушел в штормовое море и чудом спасся. Выкинуло его сюда, к старому кресту. И в тот же день проходил мимо бот иркутского купца Никифора Трапезникова. С судна увидели казака, высадились, насилу оторвали его от креста. А после, когда накормили, напоили, спасенный рассказал, что выплыл, вышел на берег, припал ко кресту, и вдруг засиял он, явилась птица чудная и человечьим голосом запела о погибели всех, за море уходящих.
Обошли они Лопатку, думали уже, что добрались до Большерецка, как сделалась буря. Одни кричали – на берег надо выброситься, другие – держаться в виду суши. А спасенный проснулся, глаза протер и говорит таким голосом, что у Трапезникова волос на спине зашевелился: «Не бойтесь! Ветер принесет нас в Охотск в целости».
Так и случилось. Прибыли они в порт к командоровой слободе, промышленные к спасенному с почтением, что предсказал добро и удержал от многих напрасных трудов. А он на берег сошел и сказал Трапезникову: «Не печалься, Никифор, что большие богатства нажил, все равно в нищете помрешь!» И начал тот казак в Охотске пророчествовать: партия за море собирается, он возле нее крутится и судьбы предрекает, да больше о том, кому какая кончина. Били его, и не раз. Он отлежится и опять за свое. Стороной обходили, чтобы чего не накликал, в казенку сажали, чтобы перед отплытием судов на причал не ходил… Да разве судьбу обойдешь?! – Бочаров взглянул на темнеющее небо, усмехнулся в бороду: – Я того блаженного в Охотске видел. Молодому-то про судьбу страсть как знать охота. Грешным делом, вертелся-вертелся возле, а он в мою сторону и нос не воротит. Тогда я напрямик, с поклоном, говорю: сделай, мол, милость, поведай?! Он отмахнулся, как от пустого, и говорит: «Пока не вернется последний вольный вояж, будет носить тебя по свету, как проклятого!» До сих пор думаю, что бы это могло значить?
А Никифор лет пятнадцать после пророчества все богател. Уже стал посмеиваться над покойным прорицателем и вдруг одно за другим пропали три его судна. Старик снаряжал другие артели, строил новые суда. Были и удачи, но больше потери. Он обеднел и под конец так обнищал, что помер – отпеть было не на что. Штурман Иван Соловьев снял с себя сапоги, с промышленных, сколько смогли, собрали деньги, так и похоронили самого знатного купца и морехода старых времен.
Щелкнув медью, Бочаров сложил подзорную трубу, сунул ее за кушак, взглянул на Сысоя без прежней добродушной задумчивости и приказал:
– Ты вот что, казар, посиди-ка со своим дружком на палубе, возле якорных канатов. Если к рассвету ветер переменится, буди меня… Ночами тут и летом темно, как у кита в брюхе, к осени того хуже.
Ветер сменился после полуночи. Вот уже и небо стало светлей, заалел восток, порхнула крылами Птица зоревая, рассветная, полетела на запад первая огненная стрела. Васька поднялся и, зевая, пошел будить капитана. Тот вылез из каюты в одном исподнем белье, с серебряным крестом на шее, поводил толстым, помятым носом на море, на флаг и сказал, зевая:
– При такой погоде всякий дурак с судном справится! Будите Афоню!
Разбудив штурманского ученика, креола, тоболяки легли спать, а когда проснулись – под днищем булькала вода и поскрипывали мачты, почти не качаясь, «Финикс» шел вдоль отвесных скалистых берегов. Но так было недолго. Вскоре опять засвистел в снастях ветер и разыгрался шторм.
На этот раз слегла только половина новых пассажиров, другая слонялась по палубе и мешала матросам. Опять ревели в трюме коровы, скрипел корпус судна. Бочаров стоял у штурвала, его седая борода моталась, как избитый березовый голяк.
– Пятый десяток лет хожу по морю, – ворчал. – Но чтобы монахи на борту, да сразу восемь – первый раз… Поют красиво, только у меня все из рук валится и в горле сохнет. А этот, смиренный, везде шастает. Оглянешься – стоит за спиной, глазищами луп-луп, наскрозь дырявит, аж мороз по шкуре.
Вторые сутки Бочаров расхаживал возле штурвала, понося ветер и вымотавшуюся команду, вторые сутки «Финикс» ходил в виду берега с высокой остроконечной горой, по которой сбегали вниз белые полосы снега, и не входил в Авачинскую губу. На утесе был виден маяк, к которому судно то приближалось, то снова удалялось от него. Пассажиры роптали, говорили, что Бочаров нарочито всех мучает, чтобы списать компанейскую водку. От них к архимандриту были посланы жалобщики. Капитана мог усовестить только он.
Седобородый монах, глава миссии, поддерживаемый под руки доброхотами, выполз на верхнюю палубу, стал упрекать морехода в издевательстве над людьми. Нос у Бочарова посинел от возмущения, борода расшеперилась, как драное мочало.
– Шел бы ты, батюшка, да молился, радуясь, что плывешь на корабле, а не на обломке мачты…
Но в полдень, уловив какую-то ему только понятную перемену ветра, капитан положил «Финикс» на борт так, что пассажиры, крестясь и охая, вцепились в койки. Вскоре судно почти перестало качать, оно вошло в защищенную от ветров бухту. Сотни птиц срывались с острых скал, с криками кружили над мачтами. Черные урилы подлетали к реям, внимательно оглядывали палубу. Морские топорки, не взлетая, били по воде крыльями и гребли лапами, освобождая путь идущему судну. В удобной Петропавловской бухте, со всех сторон защищенной от ветра, «Финикс» бросил якорь. Архимандрит Иоасаф, уверенный, что его убеждением и Божьей волей удалось образумить капитана, начал благодарственный молебен.
Шторм стих через два дня. Прополоскав бочки, команда пополнила запас пресной воды, «Финикс» с грузом, пассажирами, успокоившимся скотом вышел в море и взял курс на Ближние острова Алеутского архипелага. Еще маячили за кормой острые пики камчатских гор, за которые, пламенея, уходило солнце, Сысой без дела стоял на шкафуте, глядел на них, покуривая трубку.
– Ничего не чувствуешь? – раздался тихий голос за его спиной.
Он обернулся и невольно растерялся, увидев инока Германа. Табачный дым был набран в грудь, не выдохнуть его было невозможно, Сысой смущенно выпустил из себя струю, воротя голову в сторону, поперхнулся, закашлял, скинул шапку, пожал плечами, не зная, куда деть трубку. – Небо пустое! – вздохнув, сказал инок с чуть приметным стоном. Ветер шевелил его кучерявившуюся бороду, красивые длинные волосы, покрытые черной монашеской шапкой. – Уходим из-под Покрова Богородицы… Не многим суждено вернуться! – Герман с печалью в глазах кивнул на удалявшийся берег. – А иным возвращение покажется горше собственных похорон!
Сысой все еще вертел в руках горячую дымившую трубку, не смея ни выколотить ее, ни спрятать. Заметив эту неловкость, инок тем же ровным голосом укорил:
– Не травил бы пристанище души своей, а то ведь рано одряхлеешь, будешь возвращаться мучим кашлем, нездоровьем всяким.
– Через семь лет одряхлею? – удивленно спросил Сысой. – Многие курят, от качки помогает…
Монах грустно покачал головой:
– Молись, чтобы вернуться хотя бы лет через тридцать…
– Эй, казар? – крикнул капитан, свесив с надстройки седую бороду.
– Зовут тебя! – Герман опустил голову и добавил тише, со смиренной просьбой: – Не грешил бы?!
– Ты куда пропал? – строже прорычал сверху Бочаров. – А ну, к штурвалу!
Сысой поклонился монаху, выколотил трубку о планширь и, все еще чувствуя на спине его взгляд, побежал на мостик. Нос Бочарова был багров, как заходившее солнце. У штурвала стояли два матроса. Сысой встал перед капитаном, тот по-свойски подмигнул ему, доставая из-за пазухи флягу, обернутую берестой.
– Проберешься в такелажку, чтоб ни одна душа не видела, откроешь замок. – Протянул ключ. – Да запрись изнутри и щупай мешки. В одних – ящики с чаем, в других фляги с водкой и ромом. Аккуратно так мешок по шву распорешь… Из одной фляги не наливай: из двух-трех, понемногу. Потом шов зашьешь как было… Гриха? – окликнул скалившегося матроса. – Дай иглу с ниткой. – Шмыгнул красным носом и ласковей добавил: – Нам самим туда нельзя. Приказчик вставать начал. Пока он на нас смотрит, ты крысой прошмыгнешь!.. Я целый год ничего крепче чая не пил, думал, в Охотске отгуляюсь, а комендант, дворянское отродье, силком выслал.
Сысой на миг смутился, вспомнив последний взгляд инока, но подумал: «Не для себя же, по научению!» Сунул флягу под зипун, взял иглу. Вернулся он, исполнив все в точности, весело поглядывая по сторонам и с удальством попыхивая трубкой.
– Молодец! – радостно встретил его Бочаров и похлопал по плечу. – Язык не поворачивается называть казаром, – польстил, но, унюхав запах водки, насторожился: – Ты случаем огня в такелажке не оставил? А то сгорим вместе с водкой и монахами, перекреститься не успеем.
Команда «Финикса» тихо и затаенно веселилась, ветер был попутным, корабль почти не качало. Ювеналий почувствовал среди ночи нестерпимый голод, запустил руку в мешок, вытащил юколу и с удовольствием сгрыз ее, не замечая душка, от которого выворачивало в качку. На верхней палубе через равные промежутки времени раздавались странные звуки: «дук!» да «дук!» – будто кто-то колотил дубиной по сырой земле. Монах полежал, мысленно благодаря Бога за облегчение, хотел встать на молитву, но сосредоточиться ему мешал все тот же странный звук.
Наспех помолившись, Ювеналий поднялся на палубу. Была тихая ночь, на низком небе тускло мерцали звезды, вокруг не было ни души, будто брошенный командой, «Финикс» бесшумно скользил по воде, покачиваясь с носа на корму. От этой качки гик на бизани с равномерным «дуканьем» дергался из стороны в сторону на слабину крепившего его фала.
Монах, вдыхая всей грудью свежий воздух, торопливо прошел к юту, взобрался на высокую корму и остолбенел: на капитанском мостике, возле штурвала, никого не было. Крестясь и грохоча сапогами, он бросился на бак, возле фока споткнулся обо что-то живое, мягкое, наклонился: на парусине, скорчившись, спал мертвецки пьяный матрос.
– Господи, помилуй! – испуганно пробормотал Ювеналий и бросился в капитанскую каюту. Там вповалку храпели чернявый помощник и матросы. Так и не добудившись никого из них, монах бросился в другую каюту, растолкал Бакадорова, затем побежал будить миссию. Через минуту два десятка пассажиров метались по палубе в поисках капитана.
– Измена, господа! – прокричал Бакадоров, подскочил к штурвалу, попробовал повернуть, покряхтел, тужась, но ни на вершок не сдвинул ни в ту, ни в другую сторону. К нему подбежал Ювеналий, крякнул, подналег на колесо, под палубой что-то хрустнуло, корабль стал медленно разворачиваться, вскоре его сильно качнуло с борта на борт. Из трюма раздались ругательства, на палубу вылез капитан, двумя руками схватился за мотавшийся гик:
– Какого хрена?… Не в свое дело! – зарычал на монаха и приказчика.
Его со всех сторон обступили возмущенные пассажиры, кричали, размахивая руками. Бочаров лишь вращал глазами и дергался, повиснув на гике. Доброхоты выволокли из каюты штурманского ученика, прислонили к штурвальному колесу, с боков придерживая его на ногах. Наконец, Бочаров собрался с силами и закричал: