Полная версия
Сожженная рукопись
У ГПУ везде глаза и уши
Что это, не мерещится ли? Люди в комнате ходят в плащах, в руках фонарики. И тот студент, самый умный калека, подхватил свой костыль и пошёл впереди. За окном «воронок», мотор заурчал, уехали. Нет, не мерещится. Не спали и рядом товарищи, но лежали не шевелясь. Их колотила от страха дрожь. Вот только сейчас зашевелились, перешёптываются. Совершенно спокоен был лишь один из них. Он сидел на своей койке, одетый в свою полувоенную форму. Это учащийся партийных курсов пропагандистов. Он всегда всё слушал, не вмешиваясь в разговор. Но видимо, после докладывал куда следует об антисоветских разговорах.
Спустя некоторое время после ареста умного студента этот партийный пропагандист прочитал политинформацию этим заблудшим овечкам. Видимо, он получил такое партийное задание. Прохаживаясь по комнате, как профессор, объяснял товарищам, как правильно надо всё понимать. В руках он держал листочек, вглядываясь в него, зачитывая основные тезисы.
«Учение Маркса всесильно, потому что оно верно, – цитировал он Ленина. – Ленин дополнил учение Маркса, предсказав возможность революционного прорыва цепи капитализма и построения социализма в одной стране. А Сталин – это Ленин сегодня».
Далее он начал ругать генетику, эту продажную девку империализма. Хвалил материалиста Лысенко и цитировал правильные слова Мичурина: «Мы не будем ждать милостей от природы, взять их наша задача». Прошёлся и по искусству: «Малевич – безыдейный буржуазный художник. Но и Шишкин не пролетарский живописец. В искусстве есть, лишь один верный путь – социалистический реализм». Осведомлён он был и о теории относительности Эйнштейна: «В той части, где он отошёл от материализма и увяз в болоте идеализма, советские учёные его поправят». Но когда дошло дело до вопросов, пропагандист ответил на всё одной фразой: «Хватит болтать. Надо глядеть на всё через призму, а призма – это устав партии, засучить рукава и начать работать».
Этот пропагандист имел внушительную внешность – волевое большое лицо. Но стоило ему встать, как обман обнаруживался: короткие ноги. Он чувствовал своё уродство – прищуренные глазки смотрели ещё строже, губы сжимались ещё твёрже. Позже Андрей отметит, что почти все члены партии имели какие-то дефекты, или физические, или нравственные. Наверно, это и толкало их вступать в партию. В партии человек терял индивидуальность, обретал силу. Ведь партия – это сила, она защитит, приподнимет над остальными.
Голодный волк уходит на охоту
По утрам все студенты разбегались по своим местам. А Онька и Сёмка лежали в кроватях, читали. Деньги на пропитание ещё были, на «работу» идти не хотелось. Но вот они кончились, всякому счасью бывает конец. Профессия жулика – волчья работа. Волк идёт на охоту, когда голоден. И голодные студенты, товарищи по комнате, ждали праздника. Дядя Андрюши, крупный партийный работник, вот-вот должен прислать перевод. Что ж, снова приходилось идти за «переводом».
От окошечка ломбарда отошла пожилая женщина, чем-то расстроенная.
«Что с вами, чем могу помочь?» – вежливо перегородил ей путь мужчина с золотыми зубами. Женщина доверчиво распахнула ридикюль: «Не принимают».
Мужчина скупил у неё всё, почти даром.
Система, придуманная им, действовала безотказно. Его напарница, сотрудница ломбарда, только что отказала в приёмке драгоценных вещёй этой женщине, сославшись на то, что они в розыске. Возмущенная клиентка тихо доказывала, что вещи фамильные. «Я обязана сообщить в ГПУ, там разберутся», – убивала последним доводом приёмщица. Весь этот спектакль незаметно наблюдал Сёмка. Он дал знак, и началось второе представление, не предусмотренное золото-зубым перекупщиком. Пружинистой походкой в помещёние вошёл молодой человек, достойно одетый. Вытащив что-то из кармана, он выронил пачку денег, поднял. Золотозубый перекупщик бережливо перекладывал драгоценности в свой баульчик.
«Прекрасная вещица, продаётся?» – заинтересовался богатый паренёк.
Почуяв хороший навар, золотозубый повернул к нему свое хитрое лицо: «За хорошие деньги хорошему человеку почему не отдать?»
Пижон поднес часы к своему уху: «Сколько?»
Продавец назвал цену, щедрый покупатель согласно кивнул головой. Обрадовавшись, перекупщик выкладывал всё, что у него было: серьги, колье, портсигар.
«Сколько за всё?»
Золотозубый назвал цену, сбавил, и наконец договорились. Покупатель, достав пачку денег, аккуратно отсчитывал, складывая в стопку хрустящие дензнаки на новый большой портмоне. «Прошу», чуть подвинув «лопатник» в сторону продавца, предложил покупатель. Но в этот момент в помещение вошёл молодой человек. Остановившись напротив такого богатства, он впился в него своими бычьими глазами. Золотозубый невольно глянул на него, на мгновение, оторвав взгляд от денег. Торопливо забрав пачку, спрятал её в карман. А хороший покупатель, не спеша, сложил все ценности в карман, коротко кивнув, вышел. Продавец ощупывал в кармане деньги, ему не терпелось полюбоваться на них. Но этот, с бычьими глазами, то ли вор, то ли «тихуш-ник», всё ещё стоял рядом. Наконец вышел. Золотозубый вытащил драгоценную пачку, ему хотелось ещё раз полюбоваться, пересчитать. Но дензнаков в ней оказалось лишь два червонца: сверху и снизу, остальное – хорошая бумага.
Взбешённый, он ринулся за обманщиком. Но тот исчез, как будто никогда никого и не было. Да не гадкий ли это сон? Нет, это была явь, и подтверждением того была хорошая хрустящая бумага, которую и в нужнике-то не используешь. В милицию бы сдать, как доказательство обмана. Так он и сам обманщик, но подлый: обкрадывал людей, загнанных в беду. А ребята делали благое дело. Выживали да делились с товарищами-студентами. Те изредка наедались, с тем, чтобы хорошо учиться и после выполнять пятилетний план. Вот так в природе все увязано. Энергия не пропадает и не возникает вновь, как говорили умные студенты.
Мы были рядом, не зная об этом
Уж сколько времени прошло, как потерялся Онька от семьи, а дом родимый часто снился. Являлся тятя строгий и гладил по головке, привечал. Мать хлопотливая пекла пироги. И в речке серебристой Онька бразгался, дурил.
Но всё это было лишь во сне. А наяву и он, и Сёмка искали семью на вокзале, всматривались в лица толпы. Но судьба пока не сталкивала их ни с роднёй, ни со своими деревенскими. Не знал Андрюша, что отец его уж умер с голоду. Не знал он, что мы были совсем рядом. Моя мать, рыская по городу, «доставала» пропитание. Карточки отменили, и за хлебом стояли километровые очереди. Все были злые как собаки. Но удивительный у нас народ: в драке поколотят друг друга, но лежачего не тронут да в беде пожалеют. Морозным зимним вечером мать еле успели довести до ближайшего медзаведения. Им оказалась абортная, там она и родила. До последнего дня в бараке не знали, что мать беременна. Она скрывала этот «порок», пряча живот. А то бы комендант выселил нас, живущих без прописки. Мы уже неделю жили одни, ещё злей голодали. Мать бросила нас? Случалось такое тогда. За нами уже должна была прийти чужая тётя и увезти в детдом. Но неожиданно на пороге появилась наша мама с Галькой на руках. Строгий комендант оказался перед фактом и вынужден был оставить нас в покое.
Два нераспечатанных письма дожидались мать. Умер с голоду её отец (мой дед). Ему не было и пятидесяти. И писал мой отец из заключения. Он просил, чтоб не пугались, если отпишет товарищ. Фактически отец прощался с нами. Он умирал с голоду, ему нужна была помощь. Мать, как могла, зарабатывала. Вечером лечила простуженных вербованных, и русских и нацменов – вотяков, башкир. Ставила им «банки», лечила «ячмень» на глазах. Ночью мыла полы, стирала. А днём, закутав Гальку в казённое одеяльце, мать сновала, таскаясь с ней по очередям. «Доставала» ситец и обшивала весь барак. Достать, а не купить называлось это действо. Посылку сухарей собрала и отослала она мужу на «принудиловку».
«Век тебя не забуду, спасла меня от смерти», получила она утешительное сообщение в следующем письме. Но это были всего лишь слова благодарности. На самом деле всё было хуже. Посылками заключённого не спасти. Да не все эти драгоценные ящички доходили до адресата.
Лагерь сталинских времён не походил на старорежимные каторги, ссылки, тюрьмы. Здесь заключённые не «сидели», отбывая наказание, а, надрываясь, работая за пайку, умирали. Смерть заключённого администрацию лагеря не огорчала. Напротив, строгость поощрялась. Известно, северные народы жестоко обращаются со своими ездовыми собаками. Впереди бегущей упряжки голодных лаек каюр подвешивает на шесте связку рыбы. И запряженная стая несётся из последних сил. Собаку, поранившую о наст лапу, отстегнув, безжалостно оставляют на снегу подыхать, или её сжирает своя же стая.
Так же было и в советских лагерях, только здесь дохли не собаки, а люди, и на смену умершим в бригадах немедленно появлялись следующие свеженькие арестованные. Такой ценой сталинский пятилетний план выполнялся, и выполнялся досрочно.
Среди этой серой массы заключённых первыми, не выдержав, падали бывшие руководители-партийцы. Хлипкими оказались и умные интеллигенты – мозг нации. Умирали от холода и голода. Дольше всех держались мужики – бывшие крестьяне, выполняя норму и получая полную пайку. Но и они не доживали до конца своего срока.
Отец выполнял привычную работу: валил лес. Крохотный паёк и невыполнимая норма, и надзиратель с винтовкой, всё это убивало и тело, и душу.
Робили, пилили мужики сноровисто, а к ночи при свете коптилки правили свой нехитрый «струмент». От этого искусства зависела жизнь. В ходу были и лучковые пилы. Хитро заправишь, поболе свалишь. Но их не хватало, да и норму ишшо боле завышали. Каждый день поутру выносили из барака мертвяка. Кто-то падал замертво прямо на делянке. Из его скрюченных пальцев вытягивали «струмент». А по весне эти вытаявшие «подснежники» собирали, чтоб закопать в общей яме. Всё, что могли мужики сделать друг другу, – это отписать семье умершего. Вот и Иван Кочев отдал свой адрес соседу по нарам. Крестьянская закваска да медвежья сила помогали лишь первое время. Силы убывали с каждым днём. Конец уж был недалёк. Белый снег слепил. А в глазах темно, как ночью. Это куриная слепота, а за ней и смерть. Ручка пилы выскакивала из руки. Отдыхали часто по его вине. Напарник сочувствовал, но злился. Норму не выполнят – срежут пайку, хана обоим.
Виденья являлись днём, как ночью. Дочь, которая родилась без него, ангелом летала вокруг. Сынко и дочка стояли голые в снегу. А старшая дочь, от первого брака, обиженно куксилась.
Вот свет вернулся к глазам. Иван, тяжело ступая, взял у напарника пилу, перехватив двумя руками за полотно, с силой саданул себя по ноге, выше колена. Красные пятна на ярком снегу быстро сливались в одно. Напарник опешил. Иван зажал рану, наложил заранее обожжённую тряпицу. «Перетяни», – показал он на сыромятный ремешок, приготовленный в кармане. Всё понял его товарищ. Это был способ попасть в госпиталь. Там выхаживали, не давая помереть.
«Рисковый ты, рисковый», – повторял напарник. Все знали: распознают – заморят в «одиночке». В глазах появился ровный свет, и как-то в самом себе негромко играла гармошка. Тогда, как об воду, он начинал отталкиваться, свет небесный возвращался. Его полуживого волокли товарищи на излаженной из лапника волокуше. А сзади шёл охранник, в полушубке и валенках, за плечами винтовка. Ему не терпелось дойти до караулки, выпить горячего чая, закусить. А этот «жмурик» тормозит ход колонны. Охранник ждал, когда он зажмурит глаза, и можно будет оставить его в снегу до весны. Но Иван, не отрываясь, смотрел на него. Охранник сливался с лесом и с небом. И тогда Иван сжимал зубы, тряс головой, вылавливал, как в прицеле фигуру с винтовкой.
Всё обошлось, беды не случилось. Охранник напился горячего чая. Лагерный врач, «врач-вредитель» сделал всё, чтобы спасти Ивана. А товарищ подтвердил, что травма, результат аварии.
Позже, уже в наше послевоенное время, мне довелось увидеть тот лагерь, где отец отбывал срок заключения в 1933 году. Зэков-мужиков раскулаченных теперь сменили заключённые уголовники. «Посёлку – полвека», кричал аншлаг. Высокие заборы да вышки угрожающе смотрели на прохожих. Центральный интерьер зоны, исполненный из «всего леса дерева», возвышался над всеми строениями посёлка, упираясь в небо.
Эта триумфальная арка, как врата ада открывалась утром и вечером, чтоб выпустить и впустить преступивших закон. Но командировка моя была в соседний вольный деревообрабатывающий комбинат. Тут тоже работали зэки, но бывшие.
Да и почти весь посёлок состоял из таких же бывших. Зэк восьмидесятых отличался от зэков тридцатых. Это была их судьба, выбранная ими добровольно.
Эти люди отличались от обыкновенных людей. Тела их, как правило, помечены наколками. И чем ниже его уголовный ранг, тем больше на его теле этих меток. Глаза их чуть-чуть пьяные. Они приставучие, въедливые. Ты их добыча.
Мы с неохотой сюда ездили. Здесь ограбили и убили нашего сотрудника. Правда, он и сам в этом виноват: общался с ними, пил, поддался их липкому «обаянию».
Я приезжал уже несколько раз, а в поселковой столовой не удавалось пообедать. Там проходили поминки убитых. Как обычно убивал кореш кореша пустой бутылкой, которую они распили в тёплой кочегарке.
В гостинице, где приходились ночевать, тоже было «весело». Местные любили пугать приезжих. Командировочный, приходя вечером в гостиницу, обнаруживал в своей постели незваного гостя. Он, разрисованный, с ног до головы страшными наколками, с ехидной улыбкой демонстрировал своё тело, лёжа поверх одеяла. Командировочный не смел его согнать со своего законного места. Уловив слабину, этот бывший ЗЭК начинает «раскрутку». И командировочный даёт ему в «долг», оставив себе лишь гроши на обратную дорогу. Уголовный мир, как конвейер, втягивал в себя всё новый и новый материал. Немало этому вольно или невольно способствовало само государство. Отбывших свой срок на работу в городах не брали или брали с ограничением. И они вынуждены были оставаться в этом же посёлке, нанимаясь на любую работу. Но законы тут процветали уголовные. Наверху был тот, кто сделал больше ходок. А внизу новичок, которого могли и опустить. Поэтому и не боялись заработать вторую ходку. А после третьей ходки и море по колено. Он в лагере – пахан.
Но вернёмся в тридцатые годы. Смерть собирала свой урожай. Урожайное было время. Да нашла коса на камень. Отступила она от отца. Отступила, но чтобы напасть в другом месте. Немного прожила моя младшая сестрёнка Галька. Простыла она. Оставить её было не с кем. А за всем, даже за хлебом, стояли на улице очереди. У матери слёз не было. Когда со всех сторон – горе, они не льются. Сестра Наташа куксилась, тихонько всхлипывая. А я, редко говоривший, изрёк: «Вот хорошо, я с мамкой спать-то буду». А спали мы все на одной кровати, отгороженной занавеской. Это первое, что оставила мне память из того времени.
Помню пожар – рядом сгорел барак. И чёрные головёш-ки на том месте. Помню страшное место – нужник. Туда можно было провалиться, а на дне жили крысы, лапы их с перепонками.
Помню недалеко от нас чёрное кладбище. У стен его жили чёрные люди в землянках. А из труб шёл чёрный дым с запахом жжёного мяса. А на базаре, что стоял неподалёку, продавали пирожки с мясом. Девчонки, подружки сестры, говорили, что, в них попадают человеческие ногти. И они меня предупреждали: «Если, кто скажет – на конфетку, на конфетку, не ходи за ними».
Недалеко от барака был магазин, и мы ходили туда. Среди сваленной тары находили вкусные маленькие, как горошинки, кругленькие колбаски.
Всё время хотелось есть. Мама, уходя на заработки, оставляла нам кое-что из еды, но всё это мы быстро съедали. Оставался ещё брусочек творога – творожная масса, но это еда на вечер. Мы смотрели на него и чуть-чуть отлизывали, и снова заворачивали в бумажку. Вечером мама приходила, но не ругала нас за это. Она приносила хлеба. Бутерброд с оставшейся сырковой массой и был наш ужин.
Но жизнь с каждым днём всё равно улучшалась. Мама нашла постоянную работу, нас протписали в бараке. Но её заработка, видимо, не хватало. По ночам она часто стирала – халтурила, подрабатывала. Наша кровать стояла недалеко от печки. Мама что-то кипятила, тёрла на стиральной доске, полоскала, развешивала сушила, гладила, крахмалила. Всё вокруг кровати было заставлено вёдрами. Ночью я спрыгнул с кровати, чтобы сходить в ведёрко посикать, но оказался одной ногой в кипятке. Мать, стоявшая рядом, быстро вытащила меня, и тут же поставила в ведро с холодной водой. Ожог был сильный, но не такой, какой мог бы быть. В соседнем бараке был такой же случай, мальчик умер. А я излечился. Было больно, кожа слазила, вскрылись ранки, поднялась температура. Приходил добрый врач, и всё удивлялся, как я терплю. Но он не дал маме «больничный». И не потому, что он бессердечный. Законы того времени были жестокие. Мне было три с половиной года и, значит, я могу оставаться домовничать один.
Под арест, в заключение
Прощай же, свобода,
Да здравствуй, тюрьма.
Устал я, ей-Богу,
Убейте меня.
Жизнь в студенческом общежитии закончилась неожиданно. Ранним утром, когда все ещё спали, Онька проснулся, как от толчка. Над ним стоял милиционер. Сёмкину одежду прощупывал другой. У входа топтался ещё один. А тот коротконогий большевик с мощным лицом был одет, но сидел, повернувшись к арестованным спиной, будто не замечал всего, что происходит. Милиционеры повели ребят под конвоем пешком. Оказывается, в «чёрном воронке» возили лишь политических. Но не в знак уважения, а чтобы скрыть сам факт. И арестовывали их серьёзные люди – сотрудники ГПУ. А у милиционеров и наганов-то в руках не было. Но один из них предупредил: иди ровно, дёрнешься, стрельну в жопу.
Странно, Андрюша был рад. Один конец. Уж лучше смерть, чем волчья жизнь. Не паниковал и Сёма. И ему обрыдла эта двойная жизнь. Они оба крестьянские дети. «И гены у нас крестьянские», – думал Андрюша, вспоминая слова умного студента-морганиста.
Под конвоем увезли их из большого города. Так и не встретились мы с ними, а могли бы. Подростковая колония, куда попали «студенты», представляла гибрид школы с тюрьмой. Колония, как двуликий Янус, имела два лица: официальное – школьное, и фактическое – уголовное. Здесь всегда надо было держать фасон. Как же, ведь ты не фраер, всё повидал. А сколько приводов было – не сосчитать, и даже чалился. Голова вперёд, чуть ссутулен, руки в карманах. Но они всегда готовы оттуда выскочить.
«Я чо, тебе нанялся?» – говорят так равному.
«Дай закурить!» – просят у слабого.
«Ну, нету, на обыщи», – отвечает он.
«Я чо, легавый?!» – не теряя достоинства, «сильный» отходит.
Здесь, в колонии, которой боялись на воле, нежданно пришло облегчение. Не зря говорят: тюрьма – мой дом родной. Да, нету худа без добра. Тут не надо скрывать своё имя, таиться. И даже всё наоборот: чем ниже упал там, на воле, тем выше поднялся на киче. А если «завяжешь», тебя там похвалят, но тут твоё место – у самой параши.
Но не играли в эти игры ни Онька, ни Сёмка. Здесь было чем заняться после учёбы и работы. В колонии имелась огромная библиотека. Видимо, всё это изъяли при арестах и буржуев, и опальных марксистов.
Воспитатели были довольны новичками. Они зачислены были на курсы механиков и навёрстывали упущеное в школе. Учителя пророчили Андрюше даже рабфак. А колонисты звали их и уважительно и презрительно – «студенты». Воспитатели делали своё святое дело: лечили их психику, учили умных, смелых, покалеченных подростков. И достойных примеров для подражания было достаточно. Страна переживала героический подъём. Герои-папанинцы, рискуя жизнями, прокладывали Северный морской путь. Лётчики, рискуя собой, спасали обречённых. А на Черном море водолазы ЭПРОНовцы, рискуя собой, поднимали затонувшие в Гражданскую войну корабли.
«Вот где наше место. Будем водолазами, как только выйдем на волю», – решили они. Море, которого ещё и не видели, манило. А глубины страшили, но в этом и был героизм.
Но многие пацаны подражали лихим уркаганам. Они делали себе наколки на теле: кинжалы и барышень. «Студенты» тоже сделали себе наколки: маленькие якоря на левой руке. Это было как клятва верности морю. Об этом никто не знал.
Чтоб выжить в неволе – умей дать отпор
Но что-то зловещёе росло и сжималось. Первым почувствовал на себе это зло добродушный Сёмка. Он для острастки соорудил себе нож-заточку. Онька иронизировал: «Финка на воле нужна, а здесь мы дома».
Но предчувствие сбылось. Сёмке сделали «велосипед». Ночью, когда спал, в пальцы ног вставили бумажку и зажгли её. Он нервно крутил ногами невидимые педали, а злые шутники «ржали». Когда опомнился, выхватил заточку. Не ожидали шутники: страшен оказался «студент». «Поколю, суки!» – бегал он между кроватями. Но все прихери-лись – спали.
Новеньких «студентов» пробовали на слабину. К Оньке привязался Васька-Чинарик. Этот злой курильщик обычно открывал щелчком портсигар и доставал один из аккуратно сложенных окурков. В груди его что-то свистело. Хоть ростом был он ниже всех, зато лепил блатную музыку, как урка. И ещё у него было достоинство: он всех обыгрывал в орлянку. Рука счастливая. «Метнём на хруст, орёл или решётка», – предложил он новичку Студенту.
В руках у него было зажато по серебряному полтиннику. Никто не знал, что монеты эти были с секретом: один с обеих сторон с гербом, другой – наоборот. Чинарик начинал с рубля – давал выиграть. Затем ставка увеличивалась. В конце он выигрывал всё. Достав огромные карманные часы, встряхивал их, и озабоченно спешил по своим делам. Но на этот раз фокус-мокус был раскрыт. Этот новенький гад студентик на лету перехватил монету. Студент ославил Чинарика, лишил его хорошего заработка. Чинарика теперь звали Полтинник.
«Ну, блиндра, кровью харкать будешь, у параши спать», – угрожал он Андрюше. Выпустив весь запас тюремных слов, Чинарик поклялся: зацепив ноготь за зуб, щелкнул и провел пальцем по горлу.
«Не бери на «понял», хиляй на кроватку», – отмахнулся от него Студент.
Легко Андрюша разделался с этой шавкой. Но не мог такой оголец в одиночку так зло тявкать. За ними кто-то стоял. И наезды ещё будут. Для начала им могли помочиться в баланду или «навалить» в ботинок. Опустят – не поднимешься. Но случилось не так, с ними не шутили.
Как-то перед отбоем, прервав чтение, Андрюша отошёл в уборную. Неожиданно ему навстречу, откуда-то сбоку вышел Чинарик-Полтинник. Он шёл развалисто, как амбал. Смате-рившись, ударил Андрюшку в грудь, что было силы. Но удар курильщика оказался слабым, кроме того, от него попахивало водкой. Видимо, для храбрости подпоили. Оба остановились, один – в недоумении, другой, выполнив задание, ждал дальнейшего разворота сценария. И действительно, тут же появился Митька-Лоб. Он был на голову выше всех. Рот оттягивала тяжёлая челюсть, и бездумное выражение лица вызывало у его противников страх.
«Ты па-че-му забижаишь маленьких», – начиналась его заученная преамбула. Но Андрей стоял спокойно. Тогда Лоб применил следующий блатной приёмчик. «Ты мааего брата убил! – вдруг взбеленившись, он, рванув на себе рубаху, замахнулся. – Я тебе сделаю шмась». В этот момент Чинарик-Полтинник, незаметно забежав сзади, лёг под ноги Андрея. Это был следующий хулиганский приёмчик. Стоило толкнуть Оньку, и он, запнувшись, упал бы.
Но Андрюша, стреляный воробей, знал и эту шпанскую уловку. Растопыренные пальцы Митьки пролетели мимо лица Андрея. Он вовремя отстранился, при этом подтолкнув его. И Митька-Лоб сам, запнувшись, рухнул на землю. Сила удара о землю получилась двойная. Громила, распластавшись, лежал у его ног, а под ним Полтинник. Андрюша стоял неподвижно, но всё в нём кипело. Сделай Лоб хоть одно движение, и удар вдруг появившейся нечеловеческой силы обрушился бы на него. И Лоб, почувствовав звериную ловкость противника, смирно встав и вобрав голову, быстро зашагал прочь. Обгоняя его, убегал и Полтинник. По законам колонии лежачего бьют, добивают. Но Андрюша не стал это делать. Он жил по законам чести, что внушил ему его благородный пахан, Бледный.
В колонии всё оказалось непросто. «Студенты» попали в сбившуюся стаю, в которой верховодил свой вожак. Тут у каждого своё место, разорвут, если нарушишь порядок. Будут кусать и слабые, которых науськают. А паханом был Костя-Козырь. Это по его сценарию сегодня должны были покалечить новичков, которые не поклонились ему: «Выше бугра торчишь, что лишку – отрежем».
А в это же время Сёмке готовилась «тёмная» с отбиванием почек всей кодлой. Поднять и бросить на задницу, и нет следов, не будет и свидетелей.
Когда Онька вошёл в казарму, Сёмка, положив на табурет свою растопыренную ладонь, с остервенением втыкал между пальцами заточку. Игра – забава не для пугливых. А перед этим он показал обманный цыганский приём удара ножом, от которого не увернёшься. Ягнёнок показывал волчьи зубы, свора отступилась.