Полная версия
Шелковая жизнь
– Давай!
Я не сразу понял, что счастье привалило сегодня именно мне.
От удивления Косолапый даже сплюнуть забыл, хотя делал это почти непрерывно. В руках он держал и подбрасывал обрезок стальной арматуры. Развернулся и с досады запустил его по булыжной мостовой. Тот полетел пропеллером, со звоном высекая снопы искр из камней. Искры были яркими даже днём.
А я моток бечёвки в пыль уронил. Поднимая, чувствовал, что надо мной вот – вот начнут ржать.
– Давай – давай, – ободрил меня дунганец, – мотай будищь!
Держа дракона над собой, он стал отходить от меня по самой середине мостовой.
– Мотай, мотай – снова крикнул он мне, натягивая бечёвку. – Ещё мотай!
Я продолжал спускать бечёвку – натяжение ослабло, и она кольцами ложилась к моим ногам. Миша уже был далеко от меня.
– Етар (хватит)! – перешёл Миша на узбекский язык.
Подняв лицо к небу, словно нюхая воздух, он замер, расправляя змея над собой. Ветерок над мостовой был слабый, и мне показалось, что Миша сейчас раздумает запускать.
– Йэ – йа! – закричал вдруг дунганец и побежал мне навстречу.
Змея он сразу же выпустил, держа рукой только поводок.
– Йэ – йа – а-а-а! – голос его дребезжал в такт шагам.
На бегу Миша отпускал бечёвку – змей стал быстро подниматься. Когда он добежал до меня – тот поднялся уже выше крон огромных адамовых деревьев перед нашим домом. Его разноцветный хвост расправился и уже трещал на ветру. Змей задирал нос, рвался с натянутой по дуге бечёвки. Миша, подёргивая её, ловко выправлял дракона и отпускал всё выше и выше. Я был в восторге. Сердце у меня стучало, как будто это я только что бежал по булыжникам. Но теперь, рядом с Мишей, я чувствовал себя уверенно. Все мальчишки вокруг нас запрокинули головы, следя за драконом. Ныряя и взмывая, он залетел уже очень высоко. Выше дракона теперь были только стрижи, с визгом кружащие под облаками. Я мог уже управлять драконом сам – Миша не держал бечёвку. Стоя вплотную, он только помогал. То придерживал мою руку, когда змей начинал рыскать в небе. То отпускал, когда я выравнивал его.
– Давай – давай. Давай-давай. Ма-ла-дес! – шептал Миша то ли мне, то ли змею.
Рукавом вонючего халата он уже несколько раз задевал моё ухо. Но мне и это было приятно. Сегодня – мой день! Я сам управляю Мишиным змеем. Пусть все на нашей улице завидуют мне. Даже Пулат.
* * *Семья Пулата на самом деле была не китайская, а уйгурская[14]. Они приехали в Ташкент в пятидесятые годы, вместе с другими переселенцами, после соглашения о воссоединении уйгурских семей между Китаем и Советским Союзом. Отец Пулата был на родине человеком состоятельным. На нашей улице его прозвали Китаец – Миллионер. Он купил большой дом и сразу же начал перестраивать его – увеличивая в несколько раз, чтобы поселить всех, кто приехал с ним. Семья и родня были многочисленные. Затем купил огромную легковую автомашину ЗИМ. И это – в то время, когда даже маленький «Москвич» был редкостью! Соседки на нашей улице завистливо шептались: «Миллионер из Китая двадцать вагонов добра привёз. Всё государству отдал. Вот ему шиковать и разрешают».
Но жизнь уйгурских переселенцев на Гоголевской была удачной только вначале. Автомобиль ЗИМ миллионер скоро разбил. Купил белую «Волгу». Потом и эта машина куда-то исчезла. На родине он был успешным торговцем, но, убежав от одного коммунистического режима, попал в другой. Дела у него шли плохо. На улице он показывался всё реже.
Дом миллионера в конце улицы на удивление быстро ветшал. Окна в нём перестали мыть. Прекратили обновлять побелку уличного фасада и подметать площадку перед домом. Старики – родители и брат миллионера умерли. Родня разъехалась. Не задалась жизнь этой семьи на новой родине. Узбеки за «своих» уйгуров не признавали, хотя это был близкий по языку и культуре народ. Для них уйгуры так и остались «китайцами».
А Пулат мне нравился, хотя и моя бабушка, и наши соседи называли его хулиганом. Как, впрочем, и всех, кто играл на улице в ошички[15] и лянгу[16], стрелял из рогатки, катал крючком железный обруч от бочки и носился по асфальту на грохочущем самодельном самокате с колёсами из подшипников. На самом деле Пулат был добрым и справедливым парнем. Меня он всегда защищал от уличной шпаны. И я был благодарен и привязан к нему. Как к старшему брату. Хотя почему-то стеснялся этого.
* * *Миша заезжал на Гоголевскую всё реже. А потом и вовсе пропал. Дети нашей улицы вырастали. В моду входили новые игрушки – не кустарные, а фабричные. Бизнес бродячих торговцев в нашем городе незаметно и тихо умирал. Ещё раз Мишу я увидел, когда заканчивал в шестой класс.
Было самое начало июня – конец учебного года. Трава уже пожухла. Доцветали вонючки – айлантусы. Пахли они в этот период по – особенному терпко. Тротуары были засыпаны их мелкими цветочками, похожими на опилки. Горьковатый, блаженный аромат начинающихся каникул стоял над городом. Для меня наступала дивная пора беззаботного ташкентского лета. Я зашёл к Пулату во двор и сразу увидел знакомую повозку. Из – под неё торчали босые ноги лежащего на расстеленном тряпье человека.
– Похуил заехал, – объяснил Пулат. – Опия накурился и спит. Ишака и паспорт у него украли… Ахмок![17] И не выгонишь его. Жалко – земляк всё – таки… Плохо ему – дома у него нет.
Ноги человека под повозкой еле заметно вздрагивали. Как лапы у спящей собаки.
– Отец узнает, что пустил, – убьёт, – вздохнул Пулат.
По части опия я уже был просвещён. В Большой Советской Энциклопедии я часто рассматривал репродукцию картины Верещагина «Опиумоеды». Люди на ней были, как живые – я любил эту картину и, одновременно, боялся. Иногда мне становилось так страшно, что, едва заметив в томе эту репродукцию под тонкой «папиросной» бумагой, я сразу же перелистывал страницу с ней. Позже, увидев авторскую копию в ташкентском музее искусств, я долго ходил вокруг, не решаясь подойти ближе. Природу этой боязни я и сегодня объяснить не могу. Несколько фигур сидящих оборванных курильщиков – что в этом ужасного? Но дрожь и холодок по спине помню отчётливо.
Впервые эту картину показал мне дед. Комментарий его был коротким: «Будешь курить – станешь таким же». Я глянул – и понял, что обречён.
С тех пор курильщиков я сторонился, но был уверен: этой участи мне не избежать. Любопытство обычно пересиливало страх, и я листал страницы энциклопедии обратно – к репродукции и вновь разглядывал опиумоедов, как своё будущее.
Сейчас я стоял перед повозкой, и мне было интересно – стал ли похож Миша на верещагинских курильщиков. Обошёл вокруг и заглянул под неё.
Он был совсем не страшный, только отросла щетина на кадыке и поседели ресницы на левом глазу. Халат совсем оборвался… Я опять почувствовал странный запах – смесь зоопарка и сладкого дыма. Похуил спал, шевеля губами и веками. По щеке его ползала муха…
После этого случая Миша перестал появляться на нашей улице. Скоро я уже и забыл про него. Ещё бы! Впереди – целое лето без школы. Беззаботное и нескончаемое.
* * *Конец лета я воспринимал как конец жизни…
В августе с тоской считал последние дни и часы летних каникул. День казни лета назывался «первое сентября». Меня ожидали школьная муштра и осенняя хандра. Но… наступал сентябрь – и похороны лета неожиданно отменялись. Становилось ясно, что жизнь продолжается. Потому что ну никакой климатической разницы между тридцатым августа и первым сентября не заметно. Даже деревья, вроде, зеленее, и погода жарче. И на календарь теперь можно больше не смотреть – не считать оставшиеся дни.
С уроков можно вообще сбежать – учителя ещё не свирепствуют, – и пойти поиграть в бадминтон на площадках «моржатника» напротив парка Гагарина. По – прежнему можно купаться в быстротекущем Анхоре – вода даже теплее и прозрачней, чем летом.
Машин почти нет – и вечером, после купания, так здорово брести домой, шаркая по не остывшему асфальту по пустой Куйбышевской до поворота на родную улицу Гоголя… Насвистывать на ходу. Глядеть на уличные фонари под фиолетовыми кронами чинар и клёнов… Вокруг ламп ещё кружатся жуки и ночные бабочки – и кажется, что сейчас всего лишь конец мая.
И только тонкий, грустный, почти табачный запах сохнущих на обочинах опавших листьев и слабое движение густого вечернего воздуха, ещё тёплого, но уже прослоенного осенней прохладой, напоминают, что игра воображения скоро закончится.
За поворотом, из сияющих разноцветным домашним светом окон жилых домов, сразу накатывает горячая волна аромата баклажанной икры. Ташкентцы консервируют! Баклажаны – это уже точно осень. Себя не обманешь.
* * *Прошло несколько лет. Воскресным сентябрьским утром мы и отправились с мамой на Алайский базар – за баклажанами. Меня взяли в качестве «ишака», как говорил дед. Мама выбирала овощи и торговалась. А я тащил «авоськи»[18] с продуктами.
У входа в овощные ряды базара, как всегда, толпились тётки c овощами, фруктами и зеленью в тазиках и вёдрах. Это не перекупщики, которые сидят за прилавком. Это оперативная торговля – «свой огород». Самый свежий и дешёвый товар – прямо с рук.
Среди тёток, прямо на земле, раздвинув ноги, сидел мужичонка – оборванец. Он был настолько грязен и загорел, что понять кто он – узбек или русский, было невозможно. Между ног его, на расстеленном мешке, лежал «товар». Эта была редька – пыльная, увядающая, с крысиными хвостами корней. Оборванец, задрав голову, ловил взгляды покупателей и умоляюще тянул к ним руку. Продать эту редьку явно было вопросом жизни и смерти, но все от него только шарахались.
Невольно я приостановился. Мужичонка сразу же протянул мне крупную редьку.
– Эй! Э – э – э! Дищевле отдам! – зашепелявил он беззубым ртом. И, кивнув на грязные клубни, виновато добавил: – Со – орт такой. Дунганский редька[19].
И тут я понял, кто он. Это был Похуил.
Я сразу же неловко отвернулся и постарался поскорее уйти. Мне было стыдно не узнавать Мишу, но и здороваться с ним тоже было неловко. Чувствуя себя предателем, я стал протискиваться сквозь толпу – за мамой, которая ушла вперёд. А в спину меня догонял его жалобный голос:
– Э-ээй, со-орт такой!
Больше я Мишу никогда не встречал.
* * *Тогда я мог только догадываться, как сложилась судьба у Миши – дунганца, почему про него говорили – «зэк», почему он курил опиум и стал бездомным. А тогда я не подумал спросить об этом ни у него, ни у его друга – уйгура, ни у взрослых. Да и что они смогли бы объяснить мне?
Только много позже я понял, что, по сути, все жители нашей улицы были переселенцами. Семья Пулата и жившие рядом Меерзоны. Наши соседи Юровские. И Русановы. И Марьпална. И даже её пёс – кудрявый, чёрный добряк – спаниель Дунай. Все они когда-то приехали в Ташкент из других мест огромной империи. И мои деды, и бабушки тоже были переселенцами. Во время гражданской войны и отечественной страшная сила коллективного безумия, насилия и голода перемешала огромную страну, лишив родины миллионы людей.
Вот откуда такое национальное разнообразие среди жителей Ташкента. Только в моей школе, кроме узбеков, таджиков и русских, учились армяне, украинцы, евреи, немцы, крымские татары, корейцы, турки-месхетинцы, греки, курды, уйгуры…
Но тогда я, конечно, об этом не думал. Ни моя мама, ни отец, ни я приезжими себя не считали. Мы родились и выросли здесь. Наш Ташкент и наша улица были для нас родными. Папа Марк так нам с мамой и говорил: «Ваша родина – улица Гоголя, моя – Алайский базар».
* * *Пулат, неожиданно для меня, стал школьной знаменитостью. Однажды, вернувшись с зимних каникул, я увидел его фотокарточку на стенде с заголовком «Доска почёта школы № 145 им. Ильича». Узнал и буквально застыл на месте: наш уличный хулиган стал отличником? Да и Пулат ли это: наглаженная белая рубашка, короткая причёска с аккуратным «пробором», преданный, «комсомольский» взгляд?
Рядом со мной остановилась монументальная тётя – это была директор школы и учительница русского языка и литературы (мы дразнили её «Литерадурой»). Она сразу поняла, на кого я смотрю.
– Вот какой наш Пулат молодец! Всего одна четвёрка за полугодие! Исправит – станет круглым отличником. Вот что делает любофф к знаниям! (она всегда так произносила – с двумя «ф»).
Внезапно она ухватила меня за вихры на затылке – и от испуга я втянул голову в плечи.
– А тебе, дружок, стричься пора! Эдак ты в стилягу превратишься – и в «троечники» съедешь. Завтра в школу с такой причёской не пущу!
Отпустив мои волосы, она глянула на своё запястье с большими «мужскими» часами, гневно сверкнула глазом и с размаху вдавила большим пальцем кнопку рядом с «Доской почёта». И я мгновенно оглох от пронзительного визга звонка на урок.
Со мной Пулат общался теперь всё реже – на улице его было не видно, а в школе старшеклассники младших, вроде меня, не замечали. Обидно было, но я знал, что он всерьёз стал готовиться к поступлению в транспортный институт.
Последнюю «четвёрку» Пулат исправить так и не успел – в марте его исключили из школы.
Некоторые учителя потом вполголоса признавались, что с Пулатом обошлись несправедливо, но был сигнал «сверху» – из гороно[20] – выгнать «китайца». Началось всё с того, что он подбил глаз известному в школе лоботрясу Анвару – сыну секретаря горкома[21]. Все знали – что подбил «за дело», но Пулата объявили зачинщиком драки и повели к директору. Пока разбирались – завуч обыскала портфель Пулата, и нашла в нём нож с разноцветной наборной ручкой. Нож бандитский! – Заключила она. Вызвали милицию…
Отец Пулата отстоять сына не смог – его тоже считали чужаком – иностранцем, и защиты он нигде не нашёл. Вскоре семья «китайского миллионера» куда-то переехала из дома на нашей улице, и я надолго потерял своего друга. Говорили, что Пулат, вместе с отцом, переселился в Москву.
* * *Ещё раз я неожиданно встретил Пулата через несколько лет, когда уже учился в архитектурном и приехал в Москву на студенческую практику. Жил я на Беговой улице, у двоюродной тётки. Днём правил чертежи в проектном институте на проспекте Вернадского. Вечером допоздна шлялся по московским улицам, чтобы не надоедать родственникам в тесной квартире.
В один из вечеров, пораньше удрав с работы, я рванул погулять в центр. Мне не терпелось поскорее оказаться на московском бродвее – проспекте Калинина, но я заплутал в переулках за улицей Герцена[22]. Остановившись, попытался разглядеть над крышами невысоких особнячков: где же новые арбатские небоскрёбы? Развернулся на месте, раз, другой – и замер от странного ощущения дежа – вю… вокруг было не по – московски безлюдно и тихо. Почти как в воскресенье летом на моей родной улице…
* * *Не знаю поры лучше летних воскресных ташкентских вечеров.
Самое начало июня. Солнце уже низко, но ещё светло. На улицах – редкие пешеходы, и совсем нет машин…И тепло, и свежо, и лето – и почти весна. Яркая зелень крон, под ними -
уже сохнущая, но не полёгшая трава. Асфальт тротуаров ещё влажен – трещины на нём темны и контрастны, но лёгкая, как пудра, белёсая дорожная пыль уже лежит на обочинах. Хотя до настоящей летней жары ещё так далеко…
Листья деревьев замерли, как на стоп – кадре. Воздух недвижен. Тишина и звуки улицы словно разделились на два параллельных слоя.
Над землёй, в сумерках аллей – бесшумные пируэты летучих мышей… Мальчишка, встав на педалях, беззвучно катит на велике…
Во дворах и палисадниках шуршат струи воды из шлангов – ташкентцы поливают нагретую за день землю. Пищат стрижи, высоко парящие в блёкнущих небесах. Стучит – прыгает детский мяч, перелетевший через забор.
– Ви – и – и-тя, да – амо – ой! – повис над заборами безнадёжный зов чьей-то мамаши.
И откуда-то издалека проплывает над улицей усталый, протяжный, как у поющей пилы, металлический звук трамвая, лениво поворачивающего в парк…
Долгие летние ташкентские вечера. Дивная пора. Всё лето – и вся жизнь впереди.
* * *Вскоре переулочки закончились – и я уже шёл по шумному и многолюдному проспекту, вдоль несущихся рядов машин. Возле знаменитого кафе «Метелица» я обратил внимание на парня, стоящего напротив. Что-то знакомое, неуловимо китайское было в его лице. Я подошёл к нему.
– Пулат? – тихо спросил я наудачу.
Он обернулся и сразу узнал меня. Хотя теперь я был выше его на голову. Пулат искренне обрадовался и стал обниматься, хлопая меня по спине, как всегда делают ташкентцы. Затем потащил в кафе. Внутри был полумрак. Пока мы оглядывались, неожиданно осветился круг танцплощадки и загремела музыка: «Амана кукарелла, ша – ла – ла – ла…» – Патрик Симон был тогда на вершине советской дискотечной моды. Публика из-за столиков рванула плясать. Первый раз я попал в такое «злачное» место и чувствовал себя неуютно, хотя пытался изображать завсегдатая. Мы сели за барную стойку и заказали коктейли. Я успел первым расплатиться за себя и Пулата – он укоризненно покачал головой. Но я почувствовал себя увереннее: теперь и я уже – настоящий взрослый!
За нашими спинами мигали огни светомузыки и подпрыгивали девушки. Пулат мне что-то рассказывал – прямо в ухо. Я кивал, не совсем понимая его. С непривычки я захмелел и совсем оглох от грохота басовых динамиков. Мне уже хотелось сбежать из «Метелицы». Но Пулат заказал ещё по коктейлю…
Потом, когда мы вышли из кафе, я спросил – не скучает ли он по Ташкенту? Пулат улыбнулся и мотнул головой. Так я и не понял – да или нет?
– Похуила помнишь? – не отставал я. Пулат опять не ответил. Мы стояли на остановке. Был поздний июньский вечер. Тополиный пух, как живой, полз вдоль бордюра под скамью на обочине тротуара. Под ней, будто сонный зверь, шевелился уже целый сугроб из пуха…
– Смотри – берлога тополиная… Даже у пуха есть дом, – неожиданно сказал Пулат.
Он глянул на часы и покачал головой.
– Пока доеду до общаги… опять по пожарной лестнице заползать…
– А ваша квартира? – преодолев неловкую паузу, спросил я. – Да есть квартира, разве в этом дело… – махнул рукой мой товарищ. – Я в общаге, у ребят, сейчас живу. Так удобней, пока…
После темноты и грохота дискотеки улица казалась оглушительно тихой и светлой. Середина июня – московские «белые ночи». Мимо нас, по чужому городу, одна за другой беззвучно летели машины. Говорить было уже не о чем – мы молча ждали троллейбус. И так мне вдруг захотелось вернуться на Гоголя семьдесят шесть… Я как будто забыл, что нахожусь в Москве, родители – в Ташкенте, а моего дома и улицы детства уже несколько лет как нет. Осталась только вонючка на месте двора. Дерево за эти годы выросло и превратилось в стройный, высоченный айлантус…
– Уеду я отсюда… – неожиданно сказал Пулат.
– Куда?
– А-а… в Нью – Йорк, – просто и буднично, как «А-а… в Ташкент», сказал он.
Я на всякий случай кивнул. Словно и для меня махнуть в Нью – Йорк – это обычное дело.
Потом мы долго ехали на троллейбусе по Москве и разбежались, обменявшись телефонами. Пришёл я в квартиру тётки глубоко за полночь и сразу завалился спать. Мне выделили раскладушку в прихожей. Во сне я заблудился под огромными деревьями. Костлявые ветви скрипели под ветром. Я просыпался, ворочался. Трещали пружины. Засыпал – и снова искал дорогу домой…
Утром я перерыл все карманы – бумажка с номером Пулата исчезла. Последнее, что я услышал о сыне миллионера много лет спустя, – что из Москвы он куда-то уехал. Неужели в Нью – Йорк?
* * *– Ии – и – и-и – и – и-и – и – и-и – и – и-ищь… – разбудил меня протяжный хриплый вопль.
Я вскочил с дивана, не понимая: сон это или явь?
Встречать двухтысячный год я приехал из Москвы в Ташкент к родителям. Много лет уже прошло, как мы переехали с улицы Гоголя в многоэтажную новостройку в районе Кашгарки. А сам я давно стал «новым москвичом», но не переставал скучать по родному городу.
Две недели отпуска пролетели быстро. В последнее перед возвращением утро я заспался. Накануне мы до ночи сидели на кухне с братом Петром – выпивали, спорили о том, когда начнётся двадцать первый век: в этом году или в будущем? Вспоминали улицу Гоголя, «Шара-Бара», «Кислий малакё», «Кирасин», «Мусорного директора», «Старьёвщика»…
– Ии – и – и-и-ищь! – вопль повторился.
Он доносился с улицы – через приоткрытое окно моей комнаты на восьмом этаже ташкентской квартиры. Я выглянул из окна во двор…
– Ве – еи – и-и – и – ищщщь… – ближе и громче раздался протяжный и хриплый стон. – Ве – еи – и-и – и – ищщщь… Старий веищь биром!
Это шёл по улице и кричал старьёвщик в длинном халате, с мешками, перекинутыми через плечо. Шёл он, как всегда, согнувшись в три погибели, хотя мешки были почти пустые. Сделав ещё десяток шагов, он остановился, снял с плеча мешки и, не разгибаясь, но запрокинув голову, стал озираться – крошечный силуэт средневекового человечка в окружении бетонных девятиэтажек.
В окна никто не выглядывал, рамы были закрыты, балконы – пусты, на тротуарах – ни одного прохожего. Словно вымерла Новая Кашгарка[23]. Старьёвщик постоял немного на перекрёстке между домами, затем вскинул мешки на плечо и пошёл дальше.
Это был тот самый одноглазый бухарский еврей с Гоголевской улицы моего детства. Откуда он здесь взялся – из машины времени?
– Веи – и – и-и-ищь! – ещё раз крикнул старьевщик и, оглянувшись в последний раз, скрылся за углом.
Я долго стоял у окна и вслушивался – крик больше не повторился. Был необыкновенно тихий, прозрачный и солнечный, тёплый полдень. Лежалый снег виднелся только в арыках, хотя высохшие тротуары были почти белые… но только от пыли. Случается в январе такая погода…
Я уверен, что старик мне не привиделся. Но это был последний раз, когда я видел его и слышал на ташкентских улицах: «Старий ве – еи – и-и – и – ищщщь биром!»
Двадцатый век кончился.
…На земле, раздвинув ноги, сидел мужичонка – оборванец. Он был настолько грязен и загорел, что понять кто он – узбек, или русский, было невозможно. Между ног его, на расстеленном мешке, лежал «товар». Это была редька – пыльная, увядающая, с крысиными хвостами корней. Страшная редька…
Мужичонка ловил взгляды покупателей и тянул к ним руку.
– Э – э – э! Дищевле отдам! – шепелявил он. – Со – орт такой!
Мошонка с ушами
Этот ёжик пришёл к нам во двор нашего ташкентского дома на улице Гоголя, 76.
Мне было тогда лет шесть.
Накануне дед подарил мне карманный фонарик с квадратной батарейкой и рефлектором, который управлял лучом – его можно было делать и очень широким, и совсем узким и ярким. Фонарик я решил испытать в саду и впервые целый день с нетерпением ждал ночи. Так-то я её терпеть не мог, потому что, как только наступал вечер, меня сразу же загоняли спать. Но сегодня, в связи с испытаниями фонарика, я получил желанную отсрочку.
Наконец стемнело, и мы вышли в сад. Дед выключил освещение. Сразу же стали видны яркие звёзды на небе. Ещё через несколько мгновений я услышал шорохи в листве кустов и деревьев. Всё громче и громче – они доносились то слева, то справа. Я испугался и даже забыл про испытание.
– Ну, включай, – сказал дед.
Я стал жать на никелированную кнопочку, но она не сдвигалась.
«Не вверх, а вниз…» – вспомнил я, чему меня учили накануне. Фонарик вспыхнул неожиданно и ярко, как настоящий прожектор, – прямо деду в усы. Я закричал:
– Ура! Работает!
Дед прикрыл глаза ладонью.
– Не в лицо – под ноги свети!
Я перевёл луч на садовую дорожку, на которой мы стояли.
И сразу увидел его.
Передо мной, в луче света, топтался морщинистый, розовый шарик на тонких ножках и с прозрачными мохнатыми крылышками…
Шарик не убегал, не улетал и доверчиво смотрел на меня глазами – бусинками снизу вверх.
– Это ещё что такое? – удивился дед.
Мы присели над шариком, чтобы получше его разглядеть.
– Какая-то мошонка с ушами, – удивился дед. – Да это ёжик!
– А где же иголки? – спросил я.
Одного ежика я уже видел – он жил под холодильником, дома у папиного друга, композитора Бровцина. Но тот был с иголками и злющий. Он меня уколол.
– Ай – я – яй… лысый ёжик, – только и сказал дед. – Ты, давай, не трогай его…
Но я и сам побаивался, хотя уже протянул ладошку: на спине ежа я разглядел несколько иголок, задорно торчащих в разные стороны.
За нами вспыхнул яркий свет – это мама зажгла свет на крыльце.
– Ну, где вы там?
– Мама, к нам пришёл лысый ёжик! – закричал я. Мама быстро спустилась и тоже присела рядом с нами.
– Бедненький… лысенький… – только и сказала она. – Какие ушки у тебя большие!
И бесстрашно взяла его в руки. Еж доверчиво отдался ей. – Это же среднеазиатский ёж. Он так и называется: ушастый, – заметил дед.
Мама принесла ежа на крыльцо, под яркую лампу и осторожно опустила его на коврик. Еж не убегал и лишь топтался и вертелся на месте, поглядывая на нас хитрыми, весёлыми глазками.
– Ежик голодный. Он кушал плохо, вот и облысел. Его надо покормить, – уверенно объявила нам мама. – Сейчас принесу фарш – как раз фрикадельки готовила на завтра.