Полная версия
Шелковая жизнь
Мокрые варежки уже не греют, не гнутся – хрустят. Мы дышим на них – но снег не тает. Его не отодрать даже зубами.
Но мы грызём.
На языке надолго остаётся колючий вкус мокрой шерсти и хрусткого льда!
Снег набился везде. В рукава, в ботинки, за шиворот. Одежда на спине и локтях, на коленях и попе промокла насквозь.
Дед заканчивает дворницкую работу, обивает снег, налипший на лопату…
Всё… Нас загоняют домой.
Азка крутит головой, хлопает ушами. Отряхивает снежную пыль из – под шерсти и, пригнувшись, лезет через низкую дверь в свой домик.
Большую деревянную будку Азки дед обил изнутри войлоком и картоном. Из старого драпового пальто и одеяла смастерил матрасик. Когда Азка забралась в будку обновлять жилье – через лаз было видно, как уютно она свернулась калачиком. Но эту морозную ночь ей предстоит терпеть до утра. Из всех собачьих сил. Охранять двор – её работа. Только утром, когда загорится свет в хозяйских окнах, ей дадут погреться.
Двор пустеет. Стучу ботинками, отряхиваюсь перед нашим крыльцом. Под карнизом замёрзшие горлинки сидят вплотную – одна к другой – и подозрительно смотрят на меня.
Снег всё падает, падает, падает…
Дома меня накормили и уложили спать.
Погасили свет в комнате – оставили только настольную лампу – грибок. Мама лежит… что-то читает… Отец крутит ручку довоенного лампового «Сименса». Уютно мерцает шкала с именами городов.
Сквозь всхлипы настройки и треск глушилок – мелодия позывных и голос диктора: «Слушайте радиостанцию Дойче Велле…»
Понимаю – будут читать «Архипелаг Гулаг»…
…Когда родители заснули, я босиком, на цыпочках подбегаю к окну. Всё не могу наглядеться на снегопад. Не могу поверить…
Кто же? Кто исполнил моё заветное желание?
На другом конце двора, через снеженные ветви – золотое бабушкино окно.
Но вот и оно гаснет. Всем пора спать.
Сливовое дерево превратилась в огромное пушистое чудище. Беседка виноградника – в искрящийся снежный ковёр – самолёт. Пришло их время сиять в ночи.
«Только бы не растаяло к утру», – подумал я, засыпая…
Я открыл глаза от радости.
И не сразу понял – откуда она?
Было очень рано – но необыкновенно светло. И ещё не глянув в окно, я вспомнил, что произошло вчера.
Первый снег – зима пришла!
К утру я подмёрз. Обычно бок мой греет стенка, за которой – печка. За ночь уголь прогорел – стена остыла, и прижиматься к ней стало бесполезно. Родители похрапывали на разложенном диване. Мама – под ватным одеялом. Отец выставил ноги из – под своего тоненького – ему всегда жарко.
«Встал первым – иди за углём, это морской закон!» – так говорит папа Марк. Встаю босиком, в трусах и майке. Надеваю отцовские шлёпанцы, накидываю его куртку, подхожу к входной двери. Аска уже за ней и робко скребёт когтями.
– Хозяин, п – п – пусти, б – б – больше н – н – не могу!
Дворовая собака может войти в дом только с разрешения хозяина – это Азка усвоила с щенячьего возраста. О том, что никакой я не хозяин, она, конечно, знает. Но тут мы оба делаем вид, что всё по правилам. Осторожно, стараясь не шуметь, приоткрываю дверь.
– Ну, заходи!
Собака, радостно постукивая хвостом и царапая когтями пол, вползает в прихожую.
– Я только чуть – чуть погреюсь и уйду, – еле слышно поскуливает она.
– Давай. Только тихо! Родители спят!
– Я тихо. Очень тихо, хозяин! – преданно глядит снизу вверх моя Азка. Дрожа, распластывается по коврику.
Выхожу на заснеженное крыльцо – белизна ослепляет. На ощупь, стараясь не хлопнуть, закрываю дверь.
Задеваю пустое угольное ведро – оно падает.
Гулкий жестяной звон.
Чертыхаюсь.
Цепляю его за обжигающе холодную дужку. Иду на задний двор – в кладовку.
Двор не узнать. Сугробы на земле, сугробы на крышах. Ветви прогнулись от светоносного покрова. Даже расчищенные с вечера дорожки замело так, что не пройти.
В огромных отцовских шлёпанцах снег можно разгребать, словно лыжами. Он быстро набивается внутрь. Тает между пальцами.
Но мне не холодно – весело!
Перед кладовкой – белое, как весной в цветах, вишнёвое дерево. Ветви склонились под тяжестью. Цепляю их макушкой и получаю заряд ледяного пуха за шиворот. По спине течёт ручеёк.
Распахиваю дверь кладовки. Из – под низкой крыши вылетают горлинки и мечутся, натыкаясь на ветви. Новая лавина обрушивается на меня. Спасаясь, резво запрыгиваю внутрь.
В кладовке едва ли не холоднее, чем на улице.
Темно.
Пахнет углём и керосином.
Нащупываю совковую лопату и начинаю загребать уголь из кучи. Выворачиваю куски покрупнее. Лопата скользит и звякает. Сыплю в гремящее ведро.
На меня ползёт чёрная пыль. Чихаю. Пячусь. Ведро уже почти наполнено. Задерживаю дыхание, но пыль всё равно лезет в глаза и нос. Подхватываю ведро – и за дверь.
Теперь можно отдышаться!
Начинаю замерзать – в животе мелкая дрожь. С тяжёлым ведром в руке шуршу обратно на шлёпанцах – по проглаженной лыжне.
Двор ещё спит. Снежный утренний свет обманчиво ярок -
слишком ещё рано. Воробьи не чирикают, не слышно горлинок, не каркают вороны. Только редкая в городе крошечная мухоловка беззвучно и невесомо шныряет по ветвям виноградника.
В тишине еле слышен звук струящейся воды. Зимой мы приоткрываем дворовый кран – чтобы не замёрз. Тонкая прерывистая струйка падает камень – и разлетается мельчайшими брызгами. За ночь всё вокруг покрывается льдом. Кусты и сетчатая ограда вокруг колонки превращаются в сказочное хрустальное кружево.
Но любоваться сейчас невозможно. Ещё немного – и я сам превращусь в сосульку.
В прихожей лежащая на коврике собака встречает меня, радостно мотая хвостом.
– Тихо! – грозно шепчу я, перешагивая через неё.
Прохожу на кухню, к белой изразцовой печке. Открываю еле тёплую чугунную дверку. Топка пуста. В тёмной её глубине светятся на колосниках три красных уголька, подёрнутые седой золой. Начинаю укладывать в печь уголь. Осторожно, чтобы не раскрошить, не просыпать через решётку огненные кусочки. Скоро их уже не видно.
Надо помочь огню разгореться – и я начинаю дуть в топку. Поднимаю вихрь из золы и угольной пыли. Всё это летит мне в нос и глаза! Тру пальцами и размазываю по щекам чёрные слёзы. Вижу, как между кусками угля начинают вылетать первые искры!
Совком выгребаю золу из поддувала. Снова дую в топку…
Когда появляется маленькое пламя, я прикрываю дверцу.
Скоро в печи начинает гудеть и потрескивать. Нутро поддувала отсвечивает красным жаром, сыплются искры. Печь начинает стремительно нагреваться.
Пошло тепло!
Мою руки под латунными кранами, над посудной мойкой. Крана – два. Горячий и холодный. Приходится держать руки то под горячей, то под холодной струёй. В раковину течёт чёрная вода.
– Уа – а – у! – завывает моя псина.
Азка, отогревшись и слегка обнаглев, потягивается и громко зевает. Обернувшись, грожу ей мокрым кулаком – и собака мигом прижимается к полу. Глаза виноватые. Хвост поджат.
– Пардон, хозяин, расслабилась!
Умываю физиономию и вытираюсь чистым кухонным полотенцем. Теперь на нём – полосы сажи. Эх, влетит…
Ноги высохли – на них разводы от угольной пыли.
Мыть или не мыть?
Плюнув на гигиену, я крадусь в нашу единственную жилую комнату, в свою постель – греться!
Укрываюсь, щупаю стенку – она уже теплая!
Азка, разомлев, снова потягивается и… пукает!
– Да – да! Пукает, зараза такая!
– Это что такое?! – раздаётся грозный возглас с дивана.
Папа Марк проснулся и, сдерживая смех, распекает собаку.
– Кто там звуки издаёт?
– Уав! Уав! Кто там? – поддерживает его Азка.
Приподняв голову, она удивлённо оглядывается.
– Уав! Не знаю, хозяин! Кто-то чужой! Не я! Уав!
(Вот актриса мохнатая!)
– Как тебе не стыдно, Аза! Ай – яй – яй! – это мама Галя проснулась и начинает весело стыдить собаку.
Умная Азка понимает, что на неё не сердятся. Поэтому всё можно превратить в шутку! (Только бы не выгнали на улицу!)
Папа Марк приподнимается с дивана и выглядывает в окно.
– А сне – е – егу-у! Снегу-то сколько! Нападало – о – о! Натянув одеяло до подбородка, я жмусь к горячей стенке. Можно и поваляться – в школу же не идти. Сегодня – воскресенье.
Дунганская редька
Нашими первыми любимыми вещами обыкновенно становятся игрушки. До восьмидесятых годов прошлого века в Ташкенте сохранялась диаспора уличных бродячих торговцев, которые продавали кустарные детские игрушки или меняли их на стеклянную тару. Называлось всё это волшебным словом «шара – бара».
Торговцы ездили по жилым улицам города на повозках, запряжённых ишаком, или просто толкали вручную большие тачки и громко кричали: «Шара – бара!» И услышав это, к ним сбегались девчонки и мальчишки. Ведь в тачках, под мешками и коробками стеклотары, лежали удивительные сокровища, о которых мечтали все ташкентские дети. За них не жалко было ни денег, ни стеклянных бутылок и банок.
Первые бродячие торговцы – ещё в дореволюционные времена – были дунганскими переселенцами из Китая. Позже этот бизнес частично переняли среднеазиатские цыгане-люли и другие национальные общины. Но эстетика и технология изготовления большинства этих вещей изначально были китайскими.
Все игрушки, прежде всего, удивляли яркостью и разноцветьем красок. Но у каждой был какой-нибудь секрет, который проявлялся в процессе игры. Даже самые простые из них – например, шарики из яркой фольги на поводках – резинках, – были с фокусом. Зажав конец поводка, можно было бросить шарик – и поводок растягивался, шарик сначала улетал, но затем послушно возвращался в руку. В пять лет мне это казалось чудом! Сначала я думал, что загадка таится внутри. Но когда шарик порвался, под яркой оболочкой оказались опилки. Я был ужасно расстроен. Не тем, что игрушка сломалась, а тем, что внутри -
обыкновенные опилки. Загадка оказалось обманом! Но игрушек «шара – бара» было так много, что о шарике я быстро забыл и переключился на другие.
Самыми «громкими» игрушками были жестяные дудочки «уди – уди», раскрашенные истошно – розовыми и зелёными анилиновыми красками. Тоже с фокусом. Это были самые настоящие мини – волынки. На дудочку надевался резиновый воздушный шарик. Когда его надували – дудка неожиданно начинала вопить: «Уди – уди – уди…» Сама! Пока шар не сдувался.
Чего только не было в этих повозках:
Вертушки на обруче с ручкой – по пять штук на обруче и одна в центре;
Карусели на колёсах с длинной ручкой – катишь такую «тачку», а карусель крутится;
Зеркальные зрительные трубы – калейдоскопы, в которых складывались, никогда не повторяясь, удивительные разноцветные узоры;
Музыкальные шкатулки с заводной ручкой;
Трубочки в стаканчике с раствором для мыльных пузырей;
Яблоки и груши из надутых и раскрашенных резиновых сосок и презервативов.
Мечтой любого мальчишки был увесистый револьвер – пугач, отлитый из блестящего оловянно – цинкового сплава. Револьвер оглушительно стрелял самодельными пистонами в виде шариков. Но век его был недолог – эта вещь из хрупкого металла обычно ломалась через пару дней.
Самыми яркими и заметными были бумажные игрушки. Они же были самыми «китайскими». Бумагу изобрели в Китае, поэтому искусство поделок из бумаги на их прародине было одним из древнейших. Множество фонариков, вееров и удивительных раскладушек из ажурных сот обычно висели на перекладине над тележкой. В сложенном виде – две плоские серые картонки. Но достаточно было, взявшись за две ручки, раскрыть их – и они превращались в объёмную разноцветную птицу, куклу в юбке или диковинный цветок. Мне они очень нравились, но играть с ними я стеснялся. Ведь это были девчачьи игрушки.
Были у торговцев «шара – бара» и летающие бумажные змеи. Весной в Ташкенте они становились любимой забавой мальчишек. И для узбекских ребят из районов махалля старого города, и для пацанов из русских кварталов. Уже в марте первые тёплые потоки воздуха поднимали в ташкентское небо множество змеев. И среди белых самодельных «конвертиков», в окружении парящих стрижей, сразу выделялись разноцветные китайские драконы с длинными бумажными усами и хвостами.
Желанными все эти игрушки были ещё и потому, что для многих детей это был «запретный плод». В большинстве семей родители относились к «шара – бара» с неодобрением. Не то чтобы жалко было бутылок. Хотя «копейки считали» почти все. Но изготовление и приобретение таких игрушек было «вне контроля» государства и родителей. А в нашей советской жизни любая бесконтрольность как принцип считалась подозрительной и даже «политически вредной». Не говоря о том, что частное предпринимательство отсутствовало как таковое. Поэтому игрушки «шара – бара» родители и учителя в школах называли плохими, кустарными, негигиеничными и даже ядовитыми.
Про желанные красные леденцы в виде петушков на палочках мамы детям так и говорили: «Их есть нельзя! Они блестят, потому что их продавцы облизывают». И не покупали, как дети не просили и не плакали.
Торговцы «шара – бара» продавали не только петушков, но и другие самодеятельные лакомства: шары из сладкой жареной воздушной кукурузы, пышные и колючие мотки «сахарной ваты» и пакетики со сладкими зёрнышками «сим – сим». Я уже знал, что это волшебные слова из сказки про Али – бабу и сорок разбойников. Слова «сим – сим – откройся!» там были, но о пакетиках со сладкими зёрнышками ничего не говорилось.
Много лет спустя я купил коробочку с такими же зёрнами за тысячи километров от Ташкента – в лавке непальского торговца, в местечке под названием Ковалам – бич, недалеко от индийского города с непроизносимым названием Тируванантапурам. У них был тот же, знакомый с детства, сладкий анисовый привкус микстуры от кашля. Я глазам не поверил – на коробочке было написано “Sim – Sim”. Оказалось, что этим волшебным словом называют обыкновенный кунжут.
* * *Улица, на которой я родился и вырос, была длинной – предлинной. На картах, документах и табличке на доме называлась она «ул. Гоголя», но ещё с позапрошлого века все жители называли её просто Гоголевская. Протянулась моя улица от самого Алайского базара до трамвайного парка Таштрам – пересекая Пушкинскую, Карла Маркса, Куйбышева, Пролетарскую. Но по-настоящему своей я считал её от школы номер шестьдесят имени Шумилова до Ремесленной. Здесь сохранилось изначальное мощение булыжником. Остальные части улицы давно были заасфальтированы.
Застроена она была одноэтажными жилыми домами. У каждого – два – три окна на улицу и входная дверь в нише фасада, с крыльцом и каменными ступенями. У нас эта часть дома называлась по – ленинградски – «парадная».
Между домами – деревянные ворота с калитками. За домами – дворы и сады. Вдоль домов – тротуар, за ним – широкий травяной газон и арык[3] с проточной водой. И в два ряда – высокие деревья: клёны, ясени, акации и гледиции, орешины, белоствольные, пирамидальные тополя, катальпы – по прозвищу адамовы деревья, с огромными листьями в форме сердца и молодые айлантусы, похожие на пальмы, которые мальчишки называли вонючками.
Магазинов на улице не было, но через заборы каждый день мы слышали крики торговцев.
– Ма-ла-кё-у-у! Кислий – пресний – малакё-у! – с раннего утра звали покупателей молочницы – узбечки.
Иногда раздавался протяжный и хриплый стон: «Ве – еи – и-и – и – ищщщь… Ве-еи-и-и- и – ищщщь… Старий веищь биром!» Это шёл по улице и кричал одноглазый бухарский еврей – старьёвщик[4] в длинном халате, с мешками, перекинутыми через плечо. Так он приглашал выносить на продажу ношеную одежду, обувь и ненужный домашний скарб.
– На – а – жи! Нажи – и – тачить – ножницы – ы – ы! – звал домохозяек бродячий точильщик.
По воскресеньям, ещё до молочниц нас будил бесцеремонный стук в ворота и хриплый крик:
– Аткривай! Му-у – ср-р-р! Мусорный директор приехал! Аткривай!
Это орал тощий, неимоверно грязный мусорщик – грек Гриса[5] (так он произносил имя Гриша). А перед домом урчал двигатель его раздолбаной мусоровозки.
Пару раз в месяц раздавалось цоканье лошадиных копыт и грохот колёс по булыжной мостовой. Затем раздавались трубные звуки. Это приезжал татарин – керосинщик на телеге с бочкой и пел в жестяную воронку: «Ки – ира – а-си – ин! Ки – ира – син!» И все бабульки нашей улицы наперегонки бежали с бидончиками в руках – занимать очередь (это было время керосинок – о газовых плитах мы даже не знали).
Бабушка всегда брала меня с собой на улицу. Я помогал нести ей бидон. Потом она следила за воронкой в бидоне и струёй из бочки. Запах керосина растекался над мостовой. А я следил за другой струёй. Каждый раз, как только начинали разливать керосин, лошадь перебирала копытами, фыркала и принималась мочиться широченной пенной струёй с брызгами. Бабульки в очереди ругались и отпрыгивали.
– Тпру – ууу! – орал керосинщик и дёргал за вожжи.
Но эта струя, казалось, была бесконечной. А я глаз от неё не мог оторвать и всё ждал: когда же «керосин» у лошади кончится?
Но иногда с улицы доносился и вовсе странный крик: «Шара – бара! Шара-бара!» И звук: цок – цок – цок… Как копыта лошади керосинщика, но тише и мягче…
– Что такое Шара-бара? Кто это цокает? Я пытался подглядеть в щёлку калитки. Но доски в ней были пригнаны без щелей. Разглядеть, кто кричит, было невозможно.
Молочницу я видел – она к нам во двор приходила. И точильщик заходил – я заворожено смотрел на снопы искр, вылетающих из – под ножа и точильного круга. Это было лучше бенгальского огня!
И мусорщика я видел. И керосинщика! Всех я видел, кроме таинственного Шара – бара. Во двор он не заходил, а меня, пока я был маленький, одного на улицу не пускали.
* * *Как только я стал ходить в школу, то по дороге для меня стали открываться многие уличные секреты. Оказалось, что Шара-Бара – это торговец игрушками, и зовут его Миша-дунганец. Так он называл себя сам. Наша соседка Марьпална называла Мишу просто «китайцем». А уличная шпана звала его Похуил – Лохуил.
Приезжал Миша на нашу улицу почти каждую неделю. Сам он жил где-то в районе Кашгарки[6]. У него был «личный транспорт» – четырёхколёсная тележка, запряжённая серым, покорным ишаком. А сам Похуил, въехав на нашу улицу, соскакивал с тележки и шёл рядом. И, притормаживая ишака вожжами, зычно орал:
– Шара-Бар-а-аа, Шара-Бара! Бутильки бирём! Жарений кукуруз!
И зимой, и летом Миша был в одном и том же засаленном халате. Вата из него торчала пучками. И халат странно пованивал. Каким-то животным запахом – как клетки в зоопарке и ещё чем-то, похожим на дым. Похуил был бродячий торговец – меняла. На использованные бутылки из – под пива или лимонада, у него можно было выменять необыкновенные игрушки, каких не купишь в магазине. Взрослые называли их самоделками, но для детей каждый приезд торговца становился праздником. Для девчонок в повозке были бумажные цветы, куклы, скакалки, волшебные зеркальца, музыкальные шкатулки. Для мальчишек – воздушные змеи и револьверы – пугачи. Для малышни – шарики на резинке, вертушки, свистульки, дудочки.
Привозил Миша и детские вкусности: жареную, сладкую, воздушную кукурузу, солёный курт[7], красных леденцовых петушков на палочке. Один раз он привёз целую россыпь бумажных конусных фантиков с моим любимым лакомством «салёни миндал жарени»[8]. Все удивились – откуда это у нашего Шара-Бара? Пацаны с Первушки говорили, что будто бы Миша грабанул продавца миндаля в летнем кинотеатре.
Были в повозке и «вкусности для взрослых». Миша был тонкий психолог. Он знал, что матери не любят отпускать к нему детей: дескать, нечего из дома бутылки таскать – деньги на ерунду тратить! Каждому, кто выменивал у него игрушку, он давал пару дунганских редек. Для этого возил с собой целый мешок зелёных корнеплодов. И приговаривал:
– На – «поход» бери – мамашка падарка давай – дунганский сорт лучче маргилянский![9]
Миша был не только психолог, но ещё и патриот.
Я знал, что у Похуила есть штуки интересней вертушек и калейдоскопов. Но младшим он никогда этот товар не показывал. Как-то раз я спрятался за спинами ребят и увидел, что тайком продавал им дунганец. Он пошевелил плечом – из рукава его халата, как у фокусника, выскользнул длинный свёрток. Похуил – Лохуил развернул его. Внутри сверкали два настоящих «бандитских ножа». По форме они походили на традиционные узбекские, но с полосатыми наборными ручками из разноцветного плексигласа. Я уже видел похожие ножи у взрослых парней. Но эти были в сто раз лучше. От восторга у меня зачесался нос – и я чихнул. Похуил мгновенно спрятал ножи в рукаве.
– Э – э – э, убери его! – кивнув на меня, хрипло сказал он старшему пацану, которого звали Пулат.
– Он свой, Миша, – сказал Пулат и, повернувшись ко мне, скомандовал: – Давай, слетай за водой для Миши. Быстро! Только не говори никому.
Пулат взял из тачки и протянул мне трёхлитровый баллон[10]. Миша менял на игрушки не только бутылки, но любую стеклотару.
Напротив, через дорогу, была чугунная колонка с рычагом. Летом, играя на улице, мы всегда бегали пить из неё (домой нельзя – загонят!). И я рванул изо всех сил, чтобы успеть вернуться и рассмотреть ножики. Когда, семеня, я прибежал назад, держа полный баллон на вытянутых руках (чтобы не расплескать), дунганец уже разворачивал повозку обратно. Он взял у меня баллон, снял войлочную шапку и налил воды себе в ладонь. Я вытянул шею, стараясь из-за старших ребят разглядеть Мишину голову – говорили, что у дунганцев есть косичка, как у девчонки. Но сейчас голова была лысая – бритая по – узбекски. Наклонившись, Миша несколько раз ополоснул лицо и шею. Остаток выплеснул в пыль – на обочину раскалённой под солнцем булыжной мостовой. Капли воды так и покатились мелкими ртутными шариками, наматывая горячую дорожную пыль на блестящую поверхность.
Миша уехал. От досады я чуть не плакал. Так давно мечтал хотя бы потрогать такой замечательный, разноцветный нож! И опять – только на секунду увидел. Пацаны расходились. Пулат шёл к своему дому, в конце улицы. Обернувшись, он мотнул мне головой – «давай сюда!» И я побежал за ним. Возле своих ворот он остановился у похожих на пальмы деревьев, которые мы называли «вонючками».
– А чё, пацаны ушли? – подбежав, спросил я Пулата.
– Они же курить хотят. У Похуила кончилось, а мне план[11] не нужен. У меня теперь вот что есть! – Пулат похлопал себя по животу.
Что на самом деле значит слово «план», я не понял – и пропустил мимо ушей. В городе везде висели лозунги «Планы партии – планы народа!» И про «план республики по сбору хлопка» в то время знали все. Поэтому о тайном смысле этого слова я даже не догадывался. А вот что там у Пулата за поясом?
Он подмигнул мне и, заслонившись стволом вонючки, поднял майку: из-за штанов торчал знакомый свёрток, а из него – кончик полосатой ручки.
– Зырь!
Оглянувшись по сторонам, Пулат достал ножик и, не выпуская из рук, дал мне потрогать. Лезвие было холодным, гладким и сверкало, как зеркало. К острию даже прикасаться было страшно. Тронешь – порежешься. А ручка! Полосатая, яркая, она вся состояла из цветных колечек – алых, чёрных, жёлтых, зелёных, белых и хрустально – прозрачных. Невероятная красота! Мечта! У меня даже дыхание перехватило, пока я водил пальцем по обушку ножа.
– А где он такие ножики берёт? – шёпотом спросил я.
– Китайцы делают! – сказал Пулат и ловко, со звуком, сплюнул в пыль тротуара (как будто из ружья – воздушки стрельнул – я так никогда не умел).
– Какие китайцы?
– Зэки бывшие. Дунганцы[12] – они же из Китая. И Похуил – тоже. Отец говорит, дунганцев там лохуэями зовут. Лохуил – Похуил! – засмеялся Пулат и снова ловко плюнул под ноги.
– А ты тоже китаец? – рискнул спросить я.
Все на нашей улице говорили, что семья Пулата – китайцы.
– Чё ты сказал? – он спросил это так, что я втянул голову в плечи. – Мы не китайцы. Мы узбеки! Понял?
– Понял, – сразу согласился я. – Ладно, давай домой. Про нож – никому! – И, развернув за плечи, Пулат шлёпнул меня между лопаток. – Дуй!
Как-то в конце весны Миша стал приезжать чуть не каждую неделю. Но торговля его не всегда шла удачно. Родители экономили и сами сдавали бутылки в приёмный пункт. А стеклотара была основным источником детского дохода.
Если торговли не было – Миша запускал воздушного змея. Просто так. «Для красоты!» – как говорили мы в детстве.
Он отгонял повозку в сторону, связывал ишаку ноги вожжами и доставал сложенного змея. Мальчишки ходили за Мишей по пятам. Он ловко расправлял игрушку, распутывал стропы, привязывал их к тонкой бечёвке, намотанной на палку. И сам себе улыбался. Всё шире и беззаботней. Словно долго терпел, а сейчас уже не мог сдерживаться. Зубы у Миши были большими и жёлтоватыми, как клавиши старого маминого Бехштейна[13]. Слева во рту была чёрная дырка – нескольких «клавиш» не хватало.
Приготовив змея – дракона, Миша выбирал, кому из нас доверить управлять им. Каждый хотел, чтобы дунганец выбрал его. Мне не везло – Миша никогда меня не замечал. Но в этот день, уже повернувшись к пацану по кличке Косолапый с улицы Ремесленной, Миша вдруг ткнул моток бечёвки в мой живот: