Полная версия
Не та жизнь
Я начал писать стихи, не помню, о чем, и стихи были, несомненно, отвратительные. Еще не скоро в них проникнет любовь. Я не имел понятия о поэзии вне школьной программы, а в ней, помимо Пушкина, был единственный магнит: ранний Маяковский, футурист. Преподавательница литературы, изящная старушка, терпеть его не могла, морщилась, когда декламировали сомнительные строфы из «Облака в Штанах», но что делать, программа есть программа. «Старушка» – относительное понятие, ей было, может быть, пятьдесят с хвостиком, но у нее было еще дореволюционное воспитание, по нашим понятиям допотопное, а ведь с революции тогда прошло чуть больше времени, чем сейчас, кода я пишу эти строки, с развала СССР, для меня не столь уж давнего. Нас забавляло, когда она произносила слово «похерить», когда-то вполне приличное, «поставить крест», но с корнем, взятым из названия буквы похожей на крест, и превратившейся в эквивалент трехбуквенного слова, с неё начинающегося. Сравните со здоровым отношением к подобному грамматическому явлению в иврите, которое упомяну на своем месте.
Я написал длинную подражательную поэму, помню только две строчки: «я с сердцем ни разу до Маяковского не дожили, а в прожитой жизни один лишь Апрелев.» Оригинал, обращенный к Лиле, из «Облака в Штанах»: «я с сердцем ни разу до мая не дожили, а в прожитой жизни лишь сотый апрель есть». И, конечно, строки шли, как у Маяковского, лесенкой – прибавляло объема, платили ли ему построчно? Апрелев был мой псевдоним, по месяцу рождения. Я уверен, что у меня дальше не было, как в оригинале, раздетого бесстыдства, а содержание было патриотическим. Ничтоже сумняшеся, я послал рукопись (наверно, буквально рукописную, откуда мне взять пишущую машинку?) в толстый журнал. Как ни странно, они не выкинули её прямиком в мусорную корзину, а прислали обратно, с подробным разбором. Жаль, ничего не сохранилось. Наверняка я устыдился и всё уничтожил.
Нельзя кончить эту главу, не перейдя на более серьезный тон. Прежде всего, нас всё-таки действительно хорошо учили. Последний троечник, кончив школу, мог абсолютно грамотно писать по-русски, а это нетривиально, могут ли сейчас? Все были готовы к высшему образованию, на пути к более или менее престижным профессиям.
И это было напряженное время. Сталинское сумасшествие взмывало адским огнем, прежде чем коллапсировать в его смерть. Я был слишком мал, чтобы оценить разгром поэзии, музыки, биологии, еврейского театра в 48-м, но уже читал – он был в 50-м в газете «Правда» – его гениальный труд «Марксизм и вопросы языкознания». Над нами висела атомная бомба, она, правда, была не так страшна, надо было только лечь ногами к взрыву. Не уточнялось, что после этого тебя вынесут ногами вперед, если будет кому выносить. Еще были карикатуры Трумэна с воздушным шариком: это было пугало водородной бомбы, фантом, вымысел империалистов – хотя Сахаров уже разрабатывал свою «слойку», и даже опередит американцев.
А «безродным космополитам» вроде нас становилось всё хуже. Все знали кого обозначало слово «космополит». Окончательно разгромили Еврейский антифашистский комитет. В январе 53-го, я в девятом классе, объявили о деле врачей. Во дворе уже говорили: это ваши хотели Сталина убить. (На самом деле всё было наоборот: как раз отсутствие врачей его убило, может быть, его даже убили, воспользовавшись отсутствием его врачей). В Сибири уже строились для нас бараки, куда, как многие ожидали, кто с какими чувствами, всех нас вскоре должны были привезти в теплушках.
22-го февраля был день рождения мальчика моих лет, который приходился двоюродным братом моему отцу. Мой дед был старшим среди братьев, а его отец, врач-рентгенолог, самый образованный и обеспеченный из всех, был самым младшим, но признанным главой клана. И день рождения этого мальчика, гордости родителей, учившегося скрипке в школе Гнесиных, был главным праздником клана, куда съезжались и из других городов, их было четверо братьев и две сестры. Врач поднял там тост за status quo. Подумайте, за десять дней до смерти усатого! Но у всех была еще работа, все еще жили на своей жилплощади, а впереди – бездна! Я горжусь тем, что отказался пить этот тост. Беды ждали совсем не там. Рентгенолог умрет шестидесяти лет от профессиональной болезни, рака, много раньше старших братьев-долгожителей. Сын его бросит скрипку, не будет толком работать, и, проев, что осталось от отца, бросит и старуху-мать, укатив в Израиль, где недолго проживет, играя в кафе в шахматы за деньги и клянча у меня, прежде чем пропасть.
Как ни странно, смерть Сталина ни меня, ни многих из тех, кого эта смерть спасла, не обрадовала. Лучше всех прореагировали бабушка и пятилетняя сестра. Она до сих пор помнит, как обеспокоилась тоном объявления по радио, но успокоилась, увидев, что бабушка вытирает стол, как ни в чём ни бывало. Я пошел, как все, с ребятами из нашего класса, дорогой ритуального шествия, его погребальной гекатомбы, многократно умноженной и с людьми вместо быков. На Трубной мы поняли, что происходит, и нам удалось выбраться. Бульварное кольцо было потом усыпано галошами, оставшимися от тех, кто выбрался с большим трудом или не выбрался вообще. Многие, глядя на морды вождей, стоящих у гроба, в особенности вроде бы самых важных, жирного Маленкова и Берии, у которого уже была репутация палача, думали, как бы не стало еще хуже. Я окончательно понял, что все они бандиты, летом, когда они расправились с Берией, который, возможно, был умнее всех и установил бы у нас капитализм китайского типа. Я точно помню этот момент озарения, на солнце, у полотна дачной железной дороги. Я знал и других, для кого это было поворотным пунктом.
Как мы знаем, хуже не стало, стало лучше, но моя ненависть к этим, на трибуне мавзолея, осталась навсегда. Конечно, надо было притворяться советским человеком, как все притворялись, пока не выяснилось, уже в 90-м, что советских людей нет и не было. И я даже, надо думать, начал выпускное сочинение, как было принято, чем-то не относящимся к делу, но патриотическим. Мое сочинение даже читали по радио! – может, и впрямь выйду в писатели? Я кончил школу с золотой медалью, она и посейчас блестит, вправду ли золотая? Скорее позолоченная, но качественно. Нас было таких в школе только двое, второй тоже еврей. Ради Бога, не примите меня за расиста, но что делать, если так оно и было? Евреев следовало дискриминировать, чтобы обеспечить равенство и справедливость. Серебряному досталась серебряная, не стоило ему трахаться с учительницей, если и впрямь трахался.
5. Дылды
Что дальше? Была проблема. Время преображалось слишком быстро, чтобы понять, на что можно надеяться, а на что нельзя. Я, конечно, хотел стать писателем, разумеется, знаменитым. Какие у меня на то были основания? Никаких, кроме как что учительнице литературы нравились мои сочинения. Но идея идти учиться в МГУ на какой-нибудь гуманитарный факультет была исключена: я полагал, что изучение гуманитарных наук в Советском Союзе – это логически противоречивое предложение, oxymoron. Я ошибался: по мере того, как время теплело, влага высокой культуры, скрытая в порах режима, стала просачиваться наружу. Но проблема была не в том: хоть уже не опасались, что космополитов повезут в Сибирь, было неясно, примут ли такого, как я, в МГУ. Золотая медаль не была гарантией, даже наоборот: вместо приемных экзаменов, меня ожидало собеседование, результат которого зависел бы от произвола того, кто эту «беседу» проводит. А ставки были велики: кто не проходит в вуз, проваливается на три года в армию.
Надо было идти на физфак или мехмат, но у меня и на это особых оснований, кроме школьных пятерок, тоже не было, и проблема с собеседованием была та же. И отец меня направил по своей специальности, в институт Тонкой Химической Технологии, МИТХТ, где «собеседовать» со мной будет его друг. Я его буду этим несправедливо попрекать до конца его долгой жизни, но он будет реагировать спокойно: «ну и что, сидел бы ты сейчас в каком-нибудь ящике» (имеется в виду секретный исследовательский институт, не гроб). Я и сам знал, что сам виноват – или это и впрямь было к лучшему? Не всё ли равно писателю, в каком вузе учиться? В МИТХТ, как оказалось, и впрямь была свободная атмосфера, и кое-кто из нашего потока достиг успехов в профессиях далеких от химической технологии. И располагался МИТХТ, в уютном здании дореволюционных высших женских курсов, своем рядом с домом, минут в десяти-пятнадцати ходу по переулкам, где я (цитируя «колбасу») «в детстве пускал кораблики».
И вот, я студент. Начались занятия. Курс английского разделили на две группы, тех, кто учил английский в школе, и тех, кто учил другие языки. Я должен был пойти в начинающий класс, но что-то мне там не понравилось, я вроде бы нагрубил преподавательнице, или ей так показалось, и она меня выгнала. Ну, я пошел в продолжающий класс, меня мама немного учила английскому, когда мне было пять-шесть лет. Я сел рядом с высокой темноволосой девушкой. По нынешним временам, может быть, не такая уж высокая, 175, но я-то всего 170, а сейчас еще дал усадку, у меня от этого всегда был комплекс неполноценности. Взглянул на неё и обомлел. Все три моих жены будут (случайно ли?), хоть совершенно разными, но в точности одинакового роста и сложения, с талией и грудью балерины. У нее, К., моей любви, талия была такая, что её, казалось, можно было обхватить кистями рук, и грудь, которой я так никогда толком и не увидел, так же грациозна. Да я ведь до тех пор вообще близко к девушке не подходил. Английский я быстро догнал, но К. в моем сердце по сей день. Буква К. шифрует не имя, а прозвище, производное от фамилии. Через много-много лет я пошлю емайл её сыну на её день рождения. Он ответит: «Постараюсь передать Н. М. Но она, наверно, Вас уже не помнит». Я плачу, как я пишу эти строки.
Наверно, из-за нее, моей первой любви, у меня осталась тайная тяга к высоким женщинам. Такова была и моя последняя любовь в России, С., в которой смешались «славянский и германский лен» (это, если сразу не узнали, из Мандельштама), о ней в свое время. В начале 91-го, зимой, меня послало Министерство Науки в составе небольшой делегации дать понять ученым, рвущимся из тонущей страны, что их ждет в Израиле. Я никого не агитировал, а объяснял систему. Ничего особенно хорошего их не ждало, хлынувший поток невозможно было принять с той же заботой, как принимали нас в 70-х. Я выступал перед полным залом в Доме Ученых на Пречистенке. Я радовался, что улицам вернули старые имена, которыми я их и раньше всегда называл. С. там работала библиотекаршей, и К., конечно, тоже пришла. Они стояли рядом, точно вровень. Две дылды, сказала С. Сколько им уже было? По пятьдесят пять и темно- и светловолосой. Но всё еще красавицы, по крайней мере, в моих глазах. В то время нигде не было еды, в магазинах пустые полки, только у людей в домах ломились холодильники от раздач на работе. С. проводила меня в дом-ученовскую столовую, там все еще было, как в старые времена. Она сказала критически о К.: не надо ей так одеваться во все темное.
Раз уж я отвлекся, расскажу, как я снова встретил К. в другом месте и в другом обличии. Это было в 85-м, на конференции в Корнеллском университете, в Итаке. Я еще за пять лет до того мельком её видел. В Ницце, в знаменитом отеле Негреско, был международный конгресс по катализу. У меня был приглашенный пленарный доклад. Меня привели в роскошный номер с портретом Наполеона, или кто это был, прямо над входом в отель в нескольких метрах от грохочущего Promenade des Anglais. Я ужаснулся, и меня увели в более скромный номер окнами во внутренний двор выше этажом. В каждый мой последующий приезд в Ниццу я жил в менее и менее престижном отеле. Но не этом дело. Это была вершина моей карьеры в химической технологии, с которой я плюхнулся в совсем другие занятия. Мой доклад был провальным. Я рассуждал о бифуркациях, неважно, если вы не знаете, что это такое, и видел, как народ покидает зал.
Потом подобные детали, которые химикам до лампочки, обсуждались на особой секции, где они были более уместны. Пришел парнишка-математик, приглашенный лектор в местном университете, мы с ним разговорились. Идем потом в его квартирку, там жена кормит грудью младенца. Как всё одно за другое цепляется и уводит все дальше и дальше! Через двадцать лет у них, двух выдающихся математиков, будут, где-то читал, с этим младенцем большие проблемы. Я посоветовал парнишке бифуркациями не заниматься. А он сделал на них блестящую карьеру, написал самую фундаментальную книгу по теме, которая, на мой вкус, честно говоря, очень занудна. И как-раз он-то пригласил меня в Итаку на эту конференцию, где были уже не химики, а математики. У меня, правда, и с математиками проблемы. Я падаю в зазор между теми, кому нужны конкретные цифры и теми, кто озабочен юридической точностью теорем. Когда-то я напечатал статью под заглавием «Физики против математиков». Заглавие ответной статьи было «Математики сами за себя». Может быть, они скорее сами по себе.
Эта конференция была странно устроена, разделена на две части, одна в Итаке, другая в северной Калифорнии. Давешний математик был на западе, а его жена здесь. Она вырастет одной из известных женщин-математиков в этой непропорционально мужской области, но тогда до этого еще было далеко. Она выглядела примерно так, как ее фото в Википедии (она, наверно, приложила к этому руку, выбрала старое фото, и год рождения там не указан), и ее еврейская стройность и чернота удивительно смыкалась с украинской стройностью и чернотой К. Вам её не выгуглить, я её даже инициалом не выдам. Как-то получилось, что мы всё время сидели рядом, вместе поехали на близлежащую ферму отца одного из тамошних математиков, где хозяин испек для всех нас поросенка (кошерного, о чем, по его словам, свидетельствовала официальная печать). Она рассказала мне, что была в Москве туристом, одна, в 68-м. Ей было тогда двадцать лет. Встретиться бы нам тогда! Это был как раз мой кризис с первой женой, о котором еще расскажу.
Под конец мы пошли вечером, взявшись за руки, как школьники, в кино смотреть какой-то дурацкий фильм. На обратном пути мы шли через темный парк. Она легла на траву, я рядом. Я её не поцеловал. Может быть, у нее был маленький прыщик возле губ, а скорей всего, я знал, что, если поцелую, вся моя жизнь пойдет вверх тормашками. Ведь у меня дома любящая жена, без которой я не могу жить. А может быть, я понимал, что она лишь тень К. Мы вернулись в студенческое общежитие, в котором всех нас поселили, как обычно бывает на летних конференциях. Я смотрел ей вслед, слыша стук её каблучков, как она шла в свою комнату. Один в моей комнате, я написал ей письмо – ведь интернета еще не было. Я лишь написал о рассказе Генриха Бёлля, где солдат видит в окне женщину, и успевает за несколько минут полюбить её, родить с ней детей, прожить с ней жизнь, пока он проезжает мимо.
Потом я полетел в Сан Франциско, где была уже заказана машина, встретил там еще более в будущем знаменитого английского прикладного математика, и мы покатили среди секвой на север. Там общежития были устроены по-другому, в виде коммунальных квартир. Мне было несколько противно видеть волосатую грудь её мужа, когда он выходил из нашей общей ванной. Через год я дал семинар в их университете по приглашению моего друга Д. Л. (он еще появится в этом повествовании). Мы оба были несколько смущены, когда столкнулись на каком-то приеме. Мы никогда больше не встретились, да это и неважно.
Но тень мельком явилась вновь в 92-м. Профессорша Белградского университета, о которой я никогда раньше не слыхал, предложила мне совместно организовать некую конференцию в Дубровнике. Мы лишь мельком посетили в 88-м этот, в сущности, Итальянский, волшебный город, и почему бы отказаться. Разумеется, она провела всю организационную работу, я только советовал кого пригласить. Но мне не пришлось снова увидеть Дубровник. Началась война, и конференцию перенесли в отель близ Афин, недалеко от знаменитого храма Посейдона на мысе Сунион. Сербы туда добрались с больши́м трудом. Я увидел её и обомлел. Она была настоящая красавица, с тенью К., но подрисованной под тогдашние стандарты конкурсов красоты, хотя, конечно, ей было уже далеко не двадцать лет. Как сопредседатели, мы сидели рядом, я сидел и млел, но я уверен, что она ничего не заметила. Я был там с женой, мы никогда не упускали поводов для путешествий. После конференции мы полетели из Пирея на быстрых подводных крыльях на южный конец Пелопоннеса, и оттуда, волшебной молниеносной петлей, мимо древних храмов и средневековых церквей, обратно в Афины и домой.
Мы собирались повторить эту петлю (конечно, помедленней и с бо́льшим комфортом) в 20-м, но вы знаете, что тогда произошло. «Туда душа моя стремится, за мыс туманный Сунион, и черный парус возвратится оттуда после похорон». Мандельштам, чуть перевранный, но с более точной рифмой. Надо бы осуществить этот план перед «путешествием в Женеву» (см. конец моего повествования).
6. Маятник любви
Но вернемся в 54-й год. Мы с К. сидели рядом и на других занятиях. Всё было почти как в школе. Ассистенты вместо учителей, посещение семинаров обязательно. С общих лекций можно было и исчезнуть, хотя формально староста группы (сын надзирателя из Гулага, но всё же не такой неукоснительный, как его папа) должен был отмечать присутствие. Я на них ходил всё меньше и меньше, только не пропускал лекций по неорганической химии, где профессор устраивал изумительные фейерверки. Мой любимый предмет был – удивитесь! – история КПСС. Проходили опус Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Там он полемизировал с Российскими последователями Эрнста Маха, тем способствовав популярности последнего в народе. Было даже такое двусмысленное выражение: «дала Маху». Ленин, в отличие от его наследников, не был невеждой, например, в его труде была такая фраза: «Электрон так же неисчерпаем, как и атом». Правда, возможно, он взял это не из физической литературы (электрон все же так и остался элементарной частицей), а из современного ему поэта-символиста Брюсова, который писал: «Быть может, электроны – миры, подобные Земле».
Я Ленина не читал, а готовился к занятиям по книге Эйнштейна и Инфельда «Эволюция физики». Преподавателю, симпатичному армянину, мои отчеты очень нравились. Он дал зачет без экзамена не только мне, но и К., которая сидела рядом и молчала. Как быстро менялись времена! Прошло лишь полтора года со смерти Сталина. Может быть, уже взяли бы еврея с золотой медалью на физмат, а я это прошляпил. У нас лекции по физике читал плюгавый молодой доцент. Под конец нашего первого курса умер Эйнштейн. Я встал на лекции и предложил почтить его память. Доцент отказался. Перемена времен была разношерстной.
Мы встречались – тайно! в темноте! – в саду глазной больницы в переулке у Тверской. Я не чувствовал ее тела, на ней было толстое темно-зеленое пальто, но целовались так, что пухли губы. Когда она была менее расположена, мы встречались на станции метро «Аэропорт». Тогда там еще не было писательского дома, и это была вроде бы дальняя даль, где нас никто бы не увидел. И она всегда туда опаздывала.
Потом случилось что-то страшное. Я дал ей пощечину! При всех! Я спятил! Я даже не помню, что было тому причиной. Конечно, я едва коснулся её щеки, но это была определенно намеренная пощечина. Поднялся переполох. Было собрание группы. Меня вполне могли исключить из комсомола и из института. Но они поняли мое состояние, меня пожалели. Конечно, К. со мной больше не встречалась и не разговаривала, хоть мы и были в одной группе и по-прежнему сидели в одном классе, только в разных концах, и от этого было только тяжелее. К третьему курсу она меня простила, наши отношения теплели по нечетным годам. Но они переменились, и они теплели и холодели не только от года к году, но и от недели к неделе. Через сорок лет я скажу ей: «Ты меня мучила». Она удивится.
Слева: К. в 18 лет. Справа: Нам уже под 60, птица – наш ребенок
На третьем курсе завкафедрой физической химии академик Сыркин анонсировал новинку: кружок физической химии для желающих. Я, конечно, туда ринулся и потянул К., тем самым определив всю её научную карьеру. Это пробило дыру и в моем невежестве, впервые я действительно толком чему-то учился. Сыркин не давал нам уроков. Наоборот, мы должны были читать статьи или главы из книг по квантовой механике и статистической физике и излагать их на семинарах. В свое время я попробовал такой подход в курсе для аспирантов, и это имело некоторый успех. Сыркин был лет за пять до того главным козлом отпущения в попытке преданных коммунизму химиков повторить в химии то, что сделал в биологии Лысенко. Они метили высоко, но им пришлось ограничиться двумя космополитами, Сыркиным и его сотрудницей М.Д., которые распространяли идеалистическую теорию резонанса агента американского империализма Паулинга, в недалеком будущем лауреата Ленинской Премии Мира Лайнуса Полинга. Даже этих предателей Родины не послали в Гулаг, но Сыркин потерял лабораторию в академическом институте и кафедру в МГУ, и его приютил Мышко́, либеральный ректор МИТХТ, благодаря которому наш институт был полон евреев, и среди студентов, и среди преподавателей. В начале 70-х ко мне в руки попал толстый том протоколов этой «дискуссии», и я напечатал о ней статью в «Знание – Сила». Главная редакторша потом удивилась: «Как я это пропустила?» Парень, которого я встретил уже в Израиле, потомок белых, удравших через Харбин, перевел мою статью Полингу по его просьбе.
Да, но ведь я здесь не об этом, а о любви. Мы встречались теперь в её квартире в Петроверигском переулке, тоже коммунальной, но у них были две больших комнаты, стояло пианино, на котором она играла. Она спала в дальней комнате зимой с открытым настежь окном – об этом я, конечно, знал только с её слов. Но я помню, как я шел от неё пешком в Хамовники, летом, в три утра, солнце уже всходило, и солнце было во мне. Наверно, её родители были тогда на даче. Я помню, как-то раз, наверно, тем же летом, мы целовались жарким днем, она была в одном купальнике, моя физиология не выдержала, как бывает у молодых во сне. Мы приезжали иногда на их дачу в Абрамцево. Однажды мы оказались там одни. Она постелила мне в мезонине – ну, постелила не то слово, так, какие-то одеяла на полу, а сама взобралась еще выше, на чердак. Но потом она спустилась в одной ночной рубашке и легла со мной. Господи! У нас были бы теперь правнуки! Мы ведь понятия не имели, как предотвратить беременность. Я сидел бы сейчас у ее постели, уже в другой квартире, теперь отдельной, у Речного Вокзала, и горевал бы, как её уводит от меня Альцгеймер. А может, в этой другой жизни она не упала бы и не сломала тазовую кость. Но мы ничего не умели, мы ни о чём не имели понятия. Ничего не произошло. Она поднялась обратно на чердак. «И ласточка в чертог теней вернулась».
Это о ней: «В осколке спектра заключен, травою окаймленный эллипс, без грусти рос, и цвел колеблясь, бездонный пруд иль долгий сон. О чем умалчивал, леча листву от бликов, как от боли? Припрятав ряби своеволие, о чём? – о счастии молчал. Он замкнутость нагого тела так отражал, как ты хотела, и неповинен в колдовстве. И ты была спокойным чудом, тем сном, тем эллипсом, тем прудом, бездонным счастьем на траве». Этот сонет я позже написал. Нет, она была если и чудом, то совсем не спокойным, и мы не лежали рядом на траве, и я так никогда и не увидел её нагой. И это, в более абстрактном обличии, тоже про неё: «Я жил у границы вселенной, у белой оштукатуренной стенки. Жил с подругой – голландскою печкой, у бесконечной – стены. Были вы влюблены? В плоскость или Евклида? Или красную женщину, нарисованную на снегу? Или простую игру выворачивания пространства – трансформации вместо странствий и забытье вместо гор? Пир и спор? Математику и невозможность? Или дьявольскую таможню, сортирующую фотоны – упакованный мир бездонный, синь за дверью бетонной? Принцип Паули и запрещенное солнце там, за стеной? Поцелуй меня, саламандра, мой маленький протуберанец, мне страшно и слишком светло». Она видела все мои стихи. Она сказала, что ничто не может заменить гор. Я больше никому не посвящал стихов, и вообще со стихами вскоре расстался.
Это всё была моя вина или беда, или я выиграл в лотерее мою жизнь, какой она была, не в Москве, не с ней. Наверно, с этого начался у нас новый ледовый период. Поцелуев больше не было. У неё больше не было времени. Она ишачила на какого-то профессора в вонючей лаборатории. В каникулы она шла в тяжелые походы, и на байдарках по дальним рекам, и на лыжах, и в горы. Нормальный влюбленный парень побежал бы за ней. Много пар поженились после того, как девушка забеременела в походе. Но моё физическое развитие так же отставало, как сексуальное, я совсем не этим интересовался. Мы постепенно перерастали в брата и сестру. Она обо всём мне рассказывала. Она рассказала, как в горном походе на нее навалился парень в соседнем спальном мешке, и она не протестовала, не подала знать. У них было в нашей группе такое содружество полудев, они называли себя «белыми собаками». Это было тайное содружество, но она знала, что может мне всё доверить. К выпуску, может быть, не больше половины наших девочек «почернели».