bannerbanner
Не та жизнь
Не та жизнь

Полная версия

Не та жизнь

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Почти семьдесят лет вместе. Слева: вверху – после свадьбы; внизу – семья, 1948. Справа: вверху – в кооперативной квартире на Кутузовском; внизу – с дочерью, её детьми, моей женой и тотемом – медведем


У них была обычная для тех времен большая еврейская семья (а отец был единственным сыном). Синеглазая красавица старшая дочь вышла замуж за эстонского коммуниста, эмигранта, уж не знаю, где она его встретила, и жила с ним в Ленинграде. Дед очень переживал, что дочь вышла замуж за гоя, и мама ему обещала, что она этого не сделает. Их с отцом сосватали, они даже вроде бы были в дальнем родстве. Я в свое время постепенно понял, что она его не любила, но была «век ему верна», как у Пушкина. Мама потом говорила, что, если бы не я, она ушла бы на фронт. Она бы не погибла, но, скорей всего, родила бы не меня.

В конце концов, мамина жизнь была куда счастливей, чем её сестры. Муж эстонец был в войну комиссаром эстонской дивизии, или какое это было подразделение в Красной Армии, а потом, несколько лет, министром просвещения Эстонской ССР. Мама к ним тогда поехала, помню, привезла ведро сливочного масла и еще всякую всячину, чего в Москве было не достать. Через несколько лет всех бывших эмигрантов убрали, его выкинули профессором марксизма в университет. Я еще успел, в мою первую самостоятельную поездку после школы, посетить его роскошную квартиру в центре Таллинна, единственное, что помню, это мраморный узор в виде свастики на лестничной клетке. Потом они переехали в Тарту, где было то, что осталось от знаменитого Дерптского университета.

Мы приезжали в эти окрестности в 50-е годы. Нам там было хорошо, землянику можно было собирать у ближних озер пока не надоест, и Прибалтика была единственным краем СССР, где можно было всегда и везде найти нормальную еду. Но тетка там спятила с ума. Она так и не выучила языка, и жила в постоянном страхе, возможно, не совсем неоправданном. Предателей и палачей своего народа, таких, как её муж, там ненавидели. И действительно, там много чего происходило после освобождения от немецко-фашистских оккупантов, хотя на вид он был симпатичный мужик. Когда его хватил инфаркт, она была уверена, что его убили. А через несколько месяцев старший сын, названный в честь Отто Шмидта, знаменитого арктическими экспедициями, мой ровесник, врач, у кого только что родились близнецы-эстонцы, был найден головой в открытую газовую духовку. Она была уверена в том, что его убила жена, которая, придя и застав эту сцену, тщательно вымыла пол.

Моя мама перевернула горы. Она добилась, чтобы младшего сына перевели из Тартуского университета в Московский, что было весьма нетривиально. Он попал на ту же кафедру на мехмате, где я преподавал по совместительству, и впоследствии, уже после того, как я отбыл, женился на моей бывшей дипломнице. И одна из их дочек, и одна из внучек названы в честь моей мамы. Труднее всего было обменять квартиру в Тарту на комнату в Москве. Тут надо было не только найти такой маловероятный вариант. Вдове человека с такими заслугами перед Родиной полагалась отдельная квартира, и пришлось кого-то уговаривать и подписывать какие-то обязательства, чтобы обмен разрешили. Но несмотря на вроде бы подписанный отказ от особых прав, ей-таки дали через пару лет отдельную квартиру в Беляеве, где она и умерла в точности на 90-й день рождения, по-прежнему не совсем в своем уме.

Что еще осталось от большой семьи? Старший сын, офицер, погиб в первые месяцы войны, неизвестно где и когда, тогда был полный провал. Детей у него не было. Младшие близнецы, только недавно из школы, принадлежали к потерянному поколению. Но одному из них повезло. Тяжело раненный, он попал в больницу в тот же город, Пермь, тогдашний Молотов, куда мы были эвакуированы, и мама его выходила. Ему, как инвалиду войны, были положены в Израиле особые привилегии, когда он приехал в 90-х. Сейчас они с женой лежат на том же кладбище, где к ним потом присоединились мои отец и, позже всех, мама. Оба сына отправились в Америку, но синеглазый старший, которого я любил, хоть и преуспевающий программист в Нью-Йорке, тоже несколько спятил и разбился в машине на выезде из подземной стоянки, может быть, нарочно. Стерва ли жена тому причиной или это в наших генах? Лучше всех устроена его единственная дочь, которую я помню симпатичной 12-летней девочкой и менее симпатичной 30-плюс-летней Нью-Йоркской холостячкой на хорошей должности в Pfitzer’е. Она-таки вышла замуж и растит двоих симпатичных детей в пригороде Сан-Франциско, иногда её муж шлет всем родственникам емайл с фотографиями. Но это к моему рассказу это уже не относится.

3. Война

Мое первое воспоминание: мне четыре, я сижу и читаю детскую книгу. Я не знаю, сам ли я научился читать или мне помогли. Наверно, это было перед самой войной. У меня есть няня (мама училась в Инъязе, но я этого, конечно, не знал). У меня много игрушечных машин. А где мы жили? В Москве, конечно, но где именно у мамы не спросил, а теперь уже поздно. Следующее воспоминание: я с мамой в бомбоубежище, значит, уже началась война. Это воспоминание неискренне обыгрывается в «колбасе» как тяга к возвращению в материнскую утробу, которой у меня, разумеется, никогда не было. Набоков утверждает, что помнит себя с до-рождения, но он ведь гений, и к тому же сюрреалист. Между началом войны и нашим отъездом, эвакуацией, прошло всего две неделя. Когда я сочинял «колбасу», я спросил маму: неужели Москву уже бомбили? Но мама объяснила, что это была учебная тревога. Но почему нас эвакуировали так быстро, 5-го июля? Видать, Сталин предвидел, что немцы подойдут к Москве. Блицкриг мог завершиться 16-го октября, когда была полная паника и неразбериха, но до немцев это как-то не дошло. Всё-таки войну вел не помешанный Гитлер, а разумные немецкие генералы, и им не могло прийти в голову, что такое может произойти. И Москва могла снова пасть в декабре, но её спасли японцы: они по дурости послали камикадзе в Pirl Harbor (кто же мог тягаться с Америкой?), вместо того чтобы спокойно вторгнуться в Советское Приморье, неужто они так уважали пакт о нейтралитете? Переброшенные оттуда свежие войска спасли Москву, да и СССР. Иначе бы вы этих строк не читали.

Несколько лет назад мне позвонила какая-то женщина и спросила, не был ли я в эвакуации. Я ответил: да, но у меня нет доказательств. Она: нам доказательства не нужны. Видно, им уже не хватало «ницоле́й шоа́», выживших в холокосте, возникли трудности с реализацией бюджета, и эвакуированные тоже были включены. Я не отнесся к этому серьезно, но через некоторое время получаю емайл: почему я не передаю им анкету с данными о моей больничной кассе и номером счета в банке? Я чувствую, что это несправедливо, я не так беден, чтобы быть не в состоянии платить за лекарства, но всё же не отказываюсь от благодеяний, и даже хвастаюсь: я «ницо́ль шоа»! В школе со мной сидел за одной партой еврейский мальчик, действительно выживший в холокосте: он был один, пятилетний, в оккупированной Белоруссии. Он даже заразил меня заиканием, от которого я с трудом отделался.

С эвакуации и начинается моя непрерывная память. Нас везли в грузовых вагонах, по три семьи по ширине вагона, по каждую сторону раздвигающихся дверей, закрытых, когда поезд был в движении. С каждой стороны было маленькое окошечко. Это было первое разочарование в моей жизни: мы были посредине, у меня не было доступа к этим окошкам. Нас привезли в город Пермь, тогда звавшийся Молотов, в честь одного из «тонкошеих вождей». Именно он, наверно, вдохновил Мандельштама на этот образ (в стихотворении о Кремлевском горце с тараканьими усищами, которое стоило ему жизни), он действительно выглядел тонкошеим на портретах. Черчилль говорил о нем: «Я не видел человека, в котором более полно была бы представлена современная концепция робота». При Сталине непредусмотрительно называли города и улицы в честь живых людей, так что, когда тонкошеий был еще жив, но отправлен Хрущевым в опалу, город снова стал Пермью. Так вышло, что я часто бывал в этом городе в 10-х годах, читал лекции в академическом городке за Камой, там, куда мы переправлялись на пароме по грибы. Я помнил двухэтажный дом, где мы жили в центре города на улице Ленина (в Перми улицам до сих пор не вернули старые имена, как в Москве). Но я не нашел этого дома, возможно, его снесли.


Я расту. Слева молодая мама


Мы жили все в одной комнате: я, родители, дед, и бабка. Я недаром ставлю себя первым: я был главной персоной. Все работали, даже бабушка, ведшая хозяйство, строчила что-то на швейной машине как «надомница». Бабушка умела писать только на идиш и вставляла родные слова в русскую речь. Несколько позже она называла меня «йеши́ве бо́хер» (так зовут парней, изучающих талмуд, каких полно в Израиле, на иврите «баху́р йешива́») и «хало́ймес» (мечтатель, или разиня, на иврите «баа́л халомо́т», буквально владыка снов). Не зная слов, я понимал, что она имела в виду. Моя первая жена тоже была тогда в эвакуации с матерью в другом городе, и они голодали: её отец был офицер-артиллерист, так тогда заботились о семьях фронтовиков. А у моих были карточки хорошей категории, и еще для меня обменивали на масло талоны на водку и табак. Я ни в чём не нуждался, не заслужил я нынешних бесплатных лекарств. Сладкое воспоминание – фигурный шоколад, которым, еще ближе к началу войны, пока его не извели, как-то «отоварили» карточки на сахар. Мне не хватало только игрушек, мой автопарк остался в Москве, всего то у меня и было, что лиса и мишка без глаз.

Так случилось, что мамин Инъяз тоже эвакуировали в Пермь, но мама была патриотка, не имея из-за меня возможности уйти на фронт, она пошла работать на военный завод: она кое-что понимала в технике, до замужества и Инъяза кончила холодильный техникум, пока жила у сестры в Ленинграде. Она выглядела тогда, как девочка, и ей на работе давали поблажки. Это помогло, когда я заболел. У меня была тяжелая корь, я и сейчас помню бред, который у меня и потом повторялся при высокой температуре, бред похожий на компьютерные симуляции турбулентного течения, расширяющегося и непрестанно проваливающегося в глубину. Мама от меня не отходила, это значит: не ходила на работу. За такое тогда могли чуть ли не расстрелять, но девочке простили.

Мой дядя выписался из больницы, и мы стали с ним издавать домашнюю «стенгазету». Он стал потом журналистом, поселившись в Минске с женой, психологом на несколько лет его старше, которая, конечно, им заправляла, пока не растворилась в Альцгеймере. Я его любил: мне казалось, что он, пройдя через войну, был таким же мальчиком, как я, пятилетний, и мы играли с ним на равных. Мне даже кажется, что стенгазета была моей, а не его идеей. Как во всех газетах, в этой газете писали о войне. Я выписывал квадратными буквами статьи об успехах зайцев в их битвах с волками, и страница была украшена портретом маршала Зайцева. Кто его нарисовал? дядя? или даже отец? – это было его хобби, а я не умел рисовать, но отцу было не до того, я его в войну редко видел.


Наши тотемы


Хоть материал был патриотическим, возможно, если бы эту газету кто-то не тот увидел, мог бы заподозрить, не был ли этот портрет пародией на другого Великого Маршала? Кто-то ведь знал, чего мы не знали, что Великий Маршал вел себя, как трусливый заяц в первые недели войны. Но в нашей семье заяц был положительным персонажем, даже тотемом. И совершенно независимо, когда ко мне приехала 17-летняя дочь, оказалось, что её кличут Зайцем, так она для меня, да и для её мужа, Заяц и сейчас, когда ей вот-вот стукнет пятьдесят. Еще я рисовал или чертил некий «газогенератор для прогулки зайцев». Газогенераторы были папиной профессией, но сейчас это вызывает ассоциацию с газовыми камерами, о которых, конечно, тогда еще не знали. Другим тотемом был и остается медведь. Я стал называть отца Медведем, хотя в нем, ничего медвежьего нет, кроме имени Миша, а по паспорту совсем непохоже: Моисей, вернувшееся потом к тому, что написано на его могиле: Моше́. Ему медвежье прозвище не нравилось, и я прекратил его так называть, но, совершенно независимо, маленькая сестра тоже в свое время стала его звать Медведем, ей он возразить не мог, и так это и осталось, мы между собой так его и до сих пор зовем. И даже газогенераторы для прогулки зайцев сестра независимо изобрела!

Мы вернулись в Москву летом 43-го. Мой автопарк исчез (жилплощадь не пустовала эти два года), но я изобретал другие игры. Мы жили маленькой семьей в десятиметровой комнате в общежитии, с коммунальными кухней и туалетом в противоположном конце длинного коридора. Оно располагалось рядом с Новодевичьим монастырем, одним из моих любимейших мест Москвы. Я еще подбирал в сквере рядом осколки салютов. Красная Армия наступала, салюты в честь взятия городов были чуть ли не каждый день. Я был пламенным патриотом не только страны, но и Москвы, я сердился, чуть не плакал, когда салют в честь прорыва блокады Ленинграда был только там, не у нас. Я лишь слышал эту канонаду по радио – а радио было «радиоточкой», включенной в штепсель на стене, настоящие радиоприёмники реквизировали в самом начале войны.

Как-то, идя со мной в булочную за хлебом, мама оставила меня снаружи, и, чтобы я не заскучал пока она стоит в очереди, посоветовала мне считать трамвайчики. У нас было старое лото с разношерстными фишками, и я подметил интересное сходство между номерами на основаниях бочкообразных фишек и на дисках, увенчивающих трамвайные вагоны. Я развил это сходство в республику Лотению, о которой я так никому и не рассказал. Читатель (если ты где-то есть), ты первый, кто о ней слышит. Хоть и республика, у неё был король, который определялся сложным образом по миловидности фишек и частоте трамваев. Уже школьником, когда я мог самостоятельно ездить по городу, я упорядочил престолонаследие, включив в него трамваи из дальних концов Москвы и исключив фишки. Трамвайные пути постепенно зарывали, республика увядала. Однако у меня и посейчас осталась привычка считать предметы, например балерин в кордебалете на экране телевизора. Более сложным упражнением в арифметике был «настольный футбол», лист картона, где надо было, подобно нардам, бросать игральную кость и передвигать футболистов в соответствии с выпавшими очками; были там и особые номера, соответствующие штрафным ударам и т. д. Это породило интерес, уже когда война кончилась, к таблице настоящего футбольного чемпионата. Я даже как-то затащил маму (бедняжка, как она могла мне отказать?) на футбольный матч.

В сущности, меня никто не воспитывал: папа был слишком занят, а мама слишком молода, и к тому же она вернулась в Инъяз. И я был один, не общался, не играл ни с кем из сверстников. Возможно, обеспокоенные этим, родители отправили меня летом перед школой (был уже 44-й год) в лагерь. Я ни с кем не общался и там, и этот лагерь возненавидел. В «мертвый час» я тайно читал книгу под простыней, испортил тем глаза, стал близорук, очкаст, пока зрение не улучшилось после операции катаракты. Что я помню из общения со сверстниками, так это как один мальчик сказал, что это из-за евреев война. Я-то и не знал, что я еврей, но он, по-видимому, знал. Лагерь был городской, и, я думаю, меня оттуда забрали до срока.

4. Раздельное обучение

И вот, я пошел в школу. Школа была рядом с домом дедушки и бабушки, и я перешел жить к ним. Мне не повезло. В 44-м году произошла двойная реформа: начинать учиться стали на год раньше, с семи, и поэтому были двойные классы, и главное – я этого не понимал, но это было главное – ввели раздельное обучение. Его отменили через десять лет, в точности, когда я кончил школу, а сестра, истинная «бэби-бумер», в ту же школу поступила. В 47-м, после её рождения, комнату в общежитии обменяли с доплатой на девятиметровую комнату этажом выше комнаты дедушки и бабушки, они поднялись туда, а наша выросшая семья расположилась на просторных шестнадцати метрах. Вскоре мне уже не нужно было, чтобы меня отводили в школу. Надо было только пройти наш заросший деревьями двор между корпусами, пересечь трамвайную линию (опасно! – но я осторожен) и пройти через церковный двор Николы на Хамовниках. Храм через несколько лет реставрируют во всей красе русского барокко 17-го века. На фото, снятом гораздо позже, виден весь мой путь.

Как и всякий советский гражданин с высшим образованием (включая и антисоветчиков), я буду знаком с марксистской теорией исторического процесса. Первый период – архаический. Это были младшие классы. Структура общества была простой и бесконфликтной. Уроки по всем предметам вела одна и та же учительница. Вот она на фото с группой отличников; с другой прической и кофточкой была бы красивая девушка. Разумеется, я среди них, с самой широкой улыбкой, учительница меня любила, да и я её. Я был очень прилежен, каким не буду никогда. В первом классе я читал по слогам букварь, а выполнив домашнее задание, принимался за газету. Я, однако, никогда не был силен в правописании, лишь компьютеры избавили меня от неразборчивого почерка.


Слева: дорога в школу. Справа: группа отличников в начальной школе


Высокий мальчик позади меня – сын генерала. Вскоре он опустится в троечники, когда программа занятий выйдет за пределы компетенции мамы-генеральши. Под «генеральшей» в нарицательном смысле стали понимать необразованную бабу, которой повезло достичь высокого экономического положения. Таких было немало, было немало отличных офицеров, поднявшихся в ходе войны из простых, а женившихся до войны. Генералы жили в прекрасных квартирах в доме сталинской архитектуры на набережной, тоже близко к нашей школе. У нас было много детей военных: другой дом, для полковников и майоров, был рядом с нашим. Как ни странно, я на фото единственный еврей, хоть в классе были и другие, видно, мой сосед по парте, заика, спасшийся от немцев, в отличники не вышел. Помню еще одного, по имени Абрам, стесняясь которого он называл себя Аркадием; конечно, он знать не знал о патриархе, а «Абраша» было уже ругательством, чуть менее крепким, чем «жид». Последнее слово – вроде бы не ругательство по-польски или по-чешски, но всё равно мне было бы и там неприятно его слышать. А был еще в классе мальчик из майорского дома по имени Адольф – как его умудрились так назвать в 37-м году? Он-то имени не стеснялся, и даже, бывало, говорил (в шутку) «хайль!» – остроумная шутка, еще шла или недавно кончилась война!

Однако архаическое общество «первобытного коммунизма» находилось в постоянной борьбе за выживание с силами природы. Школу плохо топили, мы сидели в классе зимой в пальто. Иногда бабушка брала меня стоять с ней в очереди, когда «выбрасывали» муку или сахар: давали такой-то вес в одни руки, кто бы там ни был, стар и млад. Еще были карточки. Нам, как и в войну, было лучше, чем многим: Сталин зауважал науку, когда надо было делать атомную бомбу. Ученым, даже тем, кто был к бомбе непричастен, удвоили зарплату, и отец был приписан к особому продуктовому магазину – конечно, не высшей категории: в стране победившего социализма, как сказано у Орвелла, все животные равны, но некоторые более равны, чем другие.

В пятом классе мы, выросши, перешли в рабовладельческо-феодальную формацию. Социально-экономические отношения усложнились, было много разных предметов, иx преподавали учителя-специалисты, более квалифицированные, чем симпатичная девушка на фото, вроде бы как вместо единственного шамана или колдуньи был теперь целый штат храмовых жрецов. Но все они заботились о своих предметах, а не о состоянии класса в целом. Один феодал умел поддерживать порядок в своих владениях, а другой был слаб. Мы начали изучать иностранный язык. Выбора не было: нашему классу (а может быть и всей школе) достался немецкий. Преподавал нам настоящий немец, Альфонс Карлович Люббе. Непонятно, как он мог сохраниться в ту пору в Москве, всех немцев в войну выслали, некоторых, совсем далеко. Он был громадного роста, и если кто не соблюдал Ordnung, он брал мальца за шкирку и выкидывал за дверь. И он был замечательный учитель, я мог читать Рильке, кончив школу. А на других уроках шли феодальные войны всех против всех. Обычным оружием были трубочки, из которых стреляли жеваной бумагой, рогатка уже означала эскалацию конфликта.

Были и более грубые коллективные забавы. Одна из них была «кастрировать»: на кого-нибудь наваливались гуртом, стягивали штаны, и… не знаю, что точно, не кастрировали, конечно, я в этом, разумеется, не участвовал, а когда меня раз схватили, я так брыкался, что штанов им стащить не удалось. Это было демократическое развлечение, напасть могли на кого угодно, хотя заводилы были постоянные. Был всегда и постоянный козел отпущения, кто-нибудь слабый, странный, не похожий на других. Время от времени бедняги в этой должности менялись, возможно, заводилы хотели разнообразия. Я раз чуть-было в это не влип, но тут в класс пришел новый мальчик, слабый и умственно отсталый, он просто «просился» в козлы. Учителя в это не вмешивались, это происходило на переменах, не на уроках.

Секс был постоянным предметом разговоров. Малец спрашивал с подвохом: а откуда твоя сестра появилась? Я парировал: а ты откуда? Он: но ведь она недавно. Как будто что-то резко изменилось в биологии Homo Sapiens за десять лет. Другой анатомический вопрос: растут ли волосы из п*зды или вокруг? Может, кто спросил, и вправду не знал? Я определенно не имел понятия о существовании где-то каких-то там волос, и не задавался этим вопросом. Другой мальчик подбивал меня спросить у учительницы, что такое «е*ать». Я и впрямь не знал этого слова (он-то, конечно, знал, какую реакцию вызовет этот вопрос), но мне было знакомо слово «лобызать» (странно, значит, читал что-то, где оно встретилось, это старомодное, давно вышедшее из лексикона слово), и у меня было чувство, что между тем и другим была какая-то связь, так что я к учительнице приставать не стал, представляю себе, что было бы.

История неслась быстро. Пик дикости был в пятом классе, в седьмом дело шло к позднему средневековью. Феодал уже защищал монаха, если тот давал ему списать домашнее задание по алгебре. В восьмом наступило новое время, постепенно складывались черты капиталистической формации. Плохие ученики ушли в ремесленные училища или техникумы, классы объединили, и общение стало более интеллектуальным. Времяпрепровождение на уроках было не тем, что прежде: играли в какой-то сложный вариант «морского боя» и в шахматы; ходы передавали через весь класс записками. Один парень из нашего класса даже выбрался впоследствии в гроссмейстеры. Я некоторое время ходил в шахматный кружок при Доме Пионеров. Через наши квалификационные турниры пронесся, как ракета, пущенная в небеса, будущий чемпион Израиля. Я был бездарным игроком, дошел до третьего разряда и бросил. Успех ученого определяется его лучшими ходами, успех шахматиста – худшими, ошибку можно исправить в науке, но не в игре.

Детского похабства уже не было, но уже появились первопроходцы, приступившие от разговоров к делу. Особенно серьезное впечатление производил один парень, который меня некоторым образом опекал, вроде как его отец, чиновник в союзном управлении, опекал моего отца, завлаба в институте, подчиненном этому управлению. Он далеко пойдет: когда я с ним встречусь в 90-х, будет уже с восьмой женой, наверно, счет пойдет и дальше. Был он из тех, про кого говорили «бьют не по паспорту, а по морде»: безошибочно еврейские фамилия и внешность, но национальность по матери. Он, впрочем, был не из тех, кто дал бы бить себя по морде. Возможно, самым продвинутым был не он, а красивый еврейский юноша с красивой фамилией Серебряный; про него говорили, что он спит с учительницей биологии, импозантной зрелой женщиной, чей предмет, да и её, я не терпел.

Другие лишь мечтали: один юноша, тоже довольно хороший собой, говорил, что хочет стать гинекологом. К десятому классу были уже танцы с девочками из соседней школы. Я танцевать никогда не умел, так, двигал ногами в танго – а ведь уже дошел до Москвы рок-н-ролл (школьникам до него было далеко, а студента могли за такие танцы выгнать из института). Времена менялись: появились «стиляги» в брюках дудочкой вместо широких социалистических штанов; таким дружинники могли, поймав, разрезать брюки, дабы уберечь их от миазм империализма. Шла непрерывная борьба за длину волос: мода была противоположна нынешней, когда молодые обривают полголовы. Консерватор вроде меня не может понять, как можно жить с такой арестантской прической, но в то время консервативные вкусы были обратными.

Я был от этого далек. Мое физическое развитие запоздало, потом пришлось нагонять. В школе меня освободили от физкультуры, мама этому неразумно способствовала. Я научился кое-как плавать в 52-м, вместе с пятилетней сестрой, когда мы всей семьей впервые отправились к морю в Геленджик. Плавать как следует брассом стал еще позже, может быть, лет в двадцать, кролю же так и не научился. В институте я еле-еле сдал зачет по физкультуре, бегать мог, но не на лыжах, это позже я лыжи полюбил, но так и не дошел до горных. Я сел на велосипед тоже очень поздно, позже сестры, наверно, это было в Эстонии, но в свое время я купил велосипед, даже гоночный, со ступенчатой передачей и тонкими шинами, и даже рисковал укатывать на нем загород по вылетным шоссе.

На страницу:
2 из 6