
Полная версия
Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара
Парижский психиатр Жан-Мишель Угурлян (позже он стал коллегой Жирара и они вместе работали над текстами) не удивился, услышав от меня, что главным событием своей жизни Жирар назвал прибытие «Де Грасса» в Нью-Йорк. «Переезду в Америку он обязан всем, – сказал Угурлян в 2013 году. – Авиньон запомнился Рене своей petiteness: там все маленькое». Он добавил, что французы доныне называют словом «petite» все что угодно – «„моя маленькая женушка“, „мой маленький домик“, „моя маленькая жизнь“. В Америке все наоборот. Там все большое – амбиции безмерные. В Авиньоне царила полная закрытость. Это-то его и бесит, – сказал Угурлян. – Он американизировался. Он склонен широко открываться миру».
Это не прошло для Жирара даром: он столкнулся с иными, новыми для себя разновидностями лишений и дефицита. Как писал Милан Кундера – эмигрировавший во Францию чешский писатель, с которым Жирар позднее подружится, «быть на чужбине – значит идти по натянутому в пустом пространстве канату без той охранительной сетки, которую предоставляет человеку родная страна, где у него семья, друзья, сослуживцы, где он без труда может договориться на языке, знакомом с детства»72. Бесспорно, в то время английский язык Жирара оставлял желать лучшего. Мне он сказал, что на уроках английского в лицее не выучил ничего, кроме стихотворения Вордсворта «Я бродил одинокий, как облако», но это не совсем так. Его лицейские табели свидетельствуют, что по английскому у него было «отлично», но, возможно, став взрослым, он смог припомнить только Вордсворта. В любом случае оказалось, что Жирару было трудно говорить понятно, а студентам его акцент поначалу подкидывал головоломки.
Но за усердные попытки изъясняться на ломаном английском студенты вознаграждали его преданным обожанием. Марта вспоминала: благодаря тому, что Жирар преподавал «с огоньком», студенты не бросали занятия французским, и к преподаванию языка вскоре добавился курс французской литературы. Уже тогда он был обаятельным, харизматичным молодым преподавателем. Во всяком случае, со стороны. В восприятии самого Жирара его внутренний мир представал более сложным и неспокойным. Оглядываясь на свои «легкомыслие и рассеянность» в годы, когда ему щедро платили за «скромные и посредственные услуги», он признавался, что его изводило чувство обреченности и страха, «достаточно сильное, чтобы выстроить во мне целую структуру, что-то вытеснявшую в подсознание». Талантом, востребованным на рынке, был для Жирара его родной язык – «компетенция, никак не обусловленная моими личными способностями и создававшая в глазах всех окружающих видимость моего культурного превосходства». Тем не менее он наслаждался престижным ореолом, который имел европеец в глубоко провинциальном на тот момент университете. Высокомерие камуфлировало его дурные предчувствия, «мучительные сомнения и накопившуюся травму поражения, оккупации и в особенности американской победы – победы, которая во всем остальном была освобождением, но для тех, кого освободили, – чем-то психологически сокрушительным».
Жирар считал себя «истым французом» и, в еще большей степени, – «французским интеллектуалом». Студенты с ним, видимо, были согласны. Готовый рецепт того, что сам он впоследствии наречет «снобизмом». Один знакомый, говоря о тогдашней линии поведения Жирара, назвал ее непреклонным атеизмом, пламенным иконоборчеством – словом, типичным поведением «французского интеллектуала», – а это поведение имело определенный культурный престиж, особенно в краях, где встречалось очень редко. «Американский образ жизни» – в особенности полная уверенность Америки в собственной непогрешимости – попеременно очаровывал и раздражал Жирара. Что бы ни происходило в мире, ничто не могло пошатнуть самодовольство Среднего Запада – и газеты, которые Жирар читал всю жизнь, были для него одним, из сильнейших источников раздражения. План Маршалла во многом способствовал восстановлению истощенной Европы, хотя за ним, как подозревал Жирар, скрывались корыстные мотивы. «Об этих вещах очень трудно говорить справедливо, нащупать верный тон, – написал он спустя годы. – Мне хотелось писать мстительные памфлеты, возбуждать толпы, но существа, о которых я исступленно думал, были такими посредственностями, что и мои исступленные размышления о них поневоле оказывались посредственными»73.
Эти слова из неопубликованных мемуаров 1979 года, найденных в его архиве, поражают: какая прямота, какое беспощадное самокопание. Молодой Жирар похож на «подпольного человека» Достоевского – героя его более поздних книг и статей; однако здесь его воспоминания обретают дополнительную остроту зрения, поскольку самосознание раздваивается: старик смотрит на себя самого в молодости. Озабоченный мнением тех, кого он ни в грош не ставит, «подпольный человек» невольно начинает подчиняться «закону своего желания», создавая на потребу окружающим имидж, маскирующий его чувство неполноценности. «Он не считается с общественными условностями и общепринятой моралью, не следует никаким религиозным заповедям. Он до последнего вздоха верен урокам своего субъективного опыта», – написал он в 1963 году в поразительно оригинальной научной работе о Достоевском, которая часто проходит незамеченной74. «В результате отказа от трансцендентности личная гордыня крепнет, и чем выше она возносится, тем меньше готова смиряться, тем меньше готова поступаться хоть крупицей своего суверенитета. Рано или поздно эта гордость должна напороться на малюсенький, крохотный камушек – незначительную помеху, которая обернется главным камнем преткновения»75. Комфортная жизнь и зарплата в сочетании с самомнением готовили почву для болезненного фиаско.
* * *«Марта Маккалоу». Проводя перекличку в первый день второго семестра в Индианском университете, Жирар замялся на середине списка. И устало провозгласил: «Эту фамилию я не смогу выговорить никогда». Через несколько лет он решил проблему – устроил так, что Марта фамилию сменила. Но при первой встрече ничто не предвещало, во что выльется знакомство. Марта была молоденькой студенткой, да и Жирар в то время встречался с другой женщиной.
Марта родилась 1 апреля 1929 года – она была на пять лет младше своего преподавателя, но уже повидала в жизни трудности, которыми, возможно, объясняются ее раннее взросление и житейская практичность. Она была родом из Юнион-Сити – городка с населением несколько тысяч жителей где-то между Индианой и Огайо, возникшего в середине XIX века вокруг крупного железнодорожного узла. Когда Марте было всего семнадцать, на пятьдесят четвертом году жизни умер от разрыва сердца ее отец. Маленькой семье – мать, преподававшая английский и литературу в старших классах, Марта и ее младшая сестра – жилось по-настоящему трудно. Но у Марты были многообещающие способности к учебе. В Индианском университете она закончила первый семестр с баллом 4.0. Студентке, оставшейся без отца, в стандартной ситуации были бы не по карману расходы на членство в женском студенческом землячестве, но местные отделения стремились блеснуть хорошей успеваемостью, и Марту пригласили вступить в землячество «Дельта Гамма».
Коллеги, которые познакомились с Мартой несколькими годами позже, вспоминают, что первое впечатление было ярким. «Когда я познакомился с Мартой, это было все равно что познакомиться с Грейс Келли. Мощное сочетание красоты и стильности», – сказал Джон Фреччеро. Другой будущий коллега, Лайонел Госсман, вспоминал: «Она была очень миловидная. Правда, настоящая красавица. Я питал колоссальное уважение к Марте, она мне очень нравилась. Стопроцентная дочь американского Среднего Запада. Само здравомыслие. Каков контраст между супругами!»
Но так ли уж был велик реальный контраст между ними? Жирар тоже помнил лишения. Вспоминаешь и о практической сметке авиньонцев, которым чужда претенциозная роскошь: мать, вышедшая замуж за человека чуть более низкого происхождения, старалась, чтобы даже в худшие времена военного дефицита ее семья никогда не жила впроголодь; отец понукал сына, помогая ему преодолеть многочисленные черные полосы. Очевидно, их черты характера заново проявились в сыне с его постоянством и решительностью. Ни Марта, ни Рене не позволяли себе мелодраматичных вспышек – оба отличались глубокой преданностью, ярко выраженной принципиальностью и непривередливостью. Иногда мне казалось, что, если бы в их гостиной на их глазах произошло преступление, они со своей обычной невозмутимостью сделали бы уборку, помогли бы полиции в расследовании, а впоследствии не считали бы нужным упоминать о случившемся в разговорах с гостями.
У них были и другие общие черты – радушие и великодушие. «Он не способен критиковать тех, кто ему близок. Я этим великодушием пользовался», – сказал Фреччеро. В этом, как и во многом другом, Марта идеально дополняла мужа. С гостями, сколько бы их ни собралось, она всегда была любезна и радушна, а в семье у нее всегда имелось про запас что-нибудь вкусненькое – оставалось только вынуть блюдо из духовки или в нее поставить. Рене был надежным отцом семейства. Их давняя приятельница Мэрилин Ялом, знавшая Рене и Марту полвека – сказала: «Он заметил женщину, подходившую ему идеально, и она развивалась вместе с ним. Отчасти это было везение – ему выпала хорошая карта, отчасти – интуитивная догадка».
Весной 1948 года курс французского закончился, и в вихре учебы и общения с друзьями Марта, несомненно, быстро позабыла искрометного преподавателя-француза, да и ему было чем заняться. Но новая встреча после того, как Марта перешла на второй курс, потянула за собой более основательные последствия. Девушка из землячества Марты встречалась с одним французом, и тот однажды помогал ей таскать коробки. Его друг Рене пришел помочь. Так он вновь увидел Марту, а она больше не была его студенткой – то есть потенциальные этические барьеры рухнули. Первое свидание прошло в кино.
Однажды я спросила Марту, было ли в ее компании престижно встречаться с преподавателями-французами. Нет, ответила она, такой выбор сочли довольно странным; ее университетские подруги встречались с героями футбольных матчей и заключали предпомолвки на церемониях «пиннинга» с парнями из мужских студенческих землячеств. «Ничего интересного или экзотического в романе с иностранцем не видели», – сказала Марта. Позднее кое-кто утверждал, что ухаживание за девушкой из Юнион-Сити, в том числе летние поездки в этот отдаленный городок за 150 миль от Блумингтона, сильно отвлекали Жирара от серьезных усилий, которые ему следовало бы предпринимать ради успеха на научном поприще.
Угурлян считает, что решение Жирара остаться в США во многом было обусловлено знакомством с Мартой: «Когда влюбляешься, заодно начинаешь любить и страну». Он сравнил это с визуальным художественным приемом в «Волшебнике страны Оз»: «Если ты влюблен, черно-белое кино становится цветным».
Но, очевидно, Жирару вскружила голову не только хорошенькая девушка – перед ним раскинулся целый новый мир, который предстояло глубоко освоить.
* * *Когда по межбиблиотечному абонементу мне из Индианского университета прислали диссертацию Рене Жирара «Американское общественное мнение о Франции в 1940–1943 годах», она была в полной неприкосновенности. Поля страниц еле заметно пожелтели, но время почти не оставило на них отпечатка. Ни пятен от кофе, ни полустертых карандашных заметок на полях, листы не истрепаны. Прошедшие годы выдает выдает только выцветший переплет – черный, матерчатый, с поблекшими золотыми буквами на корешке. Очевидно, передо мной лежал оригинал диссертации, а не копия, сделанная для широкого пользования, и, похоже, диссертацию редко раскрывали со дня, когда поставили ее на библиотечную полку. Хотя впоследствии автор прославился, в диссертацию, отпечатанную профессиональными машинистками, мало кто заглядывал с 1950 года, когда она была представлена в университет на соискание докторской степени. Состояние экземпляра указывало не только на невнимание читателей к этой работе, но и на скрупулезность автора: никаких опечаток или исправлений, все буквы одинаково четкие – значит, ленту для пишущей машинки вовремя меняли. Английский язык Жирара, в то время не отвечавший масштабу поставленной задачи, исправили и отполировали другие.
Диссертация отшлифованная, тщательно написанная, аккуратно сработанная, точно изделие добросовестного ремесленника, но в ней нет ни одного абзаца, где дышала бы подлинная жизнь. И все же на нее были затрачены большие усилия. Жирар утверждал, что это было плевое дело, но в реальности перед нами увесистый труд на 418 страниц – результат, которого полагалось достичь двадцатишестилетнему преподавателю на временном контракте.
В диссертации во многом – хоть это заметно не сразу – предвосхищены его последующие размышления. Человек, впоследствии «подсевший» на ежедневные выпуски новостей, уже тогда неотрывно отслеживал это миметическое явление – мнения. Мы существа миметические, озабоченные тем, что думают о нас другие. Французским интеллектуалам в особенности всегда любопытно, как они выглядят в глазах американских коллег, их также снедает беспокойство, не переживают ли они «упадка». Эти две страны поглядывали друг на дружку через Атлантику. Как отметил сам Жирар, «американцам всегда нравилось слушать рассуждения о „моральной распущенности французского народа“, а французам – наблюдать „отсутствие вкуса у американцев“»76. Сам Жирар, в свою очередь, гадал, что думают «аборигены» о нем и о языке, хранителем и преподавателем которого он был, а ведь этому языку, как отмечено в его диссертации, «свойственна дивная ясность, явленная в прекрасном чувстве логики и меры, в тонкой иронии, юморе и толерантности, в идеализме, который порой был житейски приземленным, а порой возвышенно-небесным»77.
Жирар сказал мне, что его исследовательский метод был незамысловат. Он написал французскому послу в Вашингтон, и тот прислал в Блумингтон целый ящик вырезок из газет и журналов. Voilá!78 Жирар сказал, что подошел к осуществлению этой затеи «совершенно несерьезно». Просто чтобы продлить визу, требовалось иметь докторскую степень, а он твердо решил остаться в США.
Но это еще не полная картина: немаловажно, что темой диссертации, а также предметом его неотступных размышлений в те годы стала война, хоть он в беседах со мной уверял, что война на него не особенно подействовала. Он писал о французах и их «национальной склонности находить козла отпущения, который взял бы на себя их грехи» – возможно, его ум уже начинал сосредотачиваться на том, что ему было суждено исследовать всю жизнь?
Один близко общавшийся с ним коллега сказал мне, что все его разговоры с Жираром касались франко-германских отношений; что ж, в моих беседах с Жираром эта тема определенно всплывала часто. «Странное поражение» Франции (по выражению Марка Блока) до сих пор вызывает споры среди французской интеллигенции. А тогда тем более вызывало. Очевидно, Жирар задумался об истинной природе той схватки как всего лишь очередном проявлении франко-германской наследственной вражды, которая станет центральной темой его последней книги – «Завершить Клаузевица».
Хотя в разные моменты он утверждал, что учился на библиотекаря, или на историка, или на литературоведа (первая профессия менялась в зависимости от контекста разговора), дипломная работа в Школе хартий и диссертация в Индианском университете упрочили его историческое образование и статус историка. «Многие считают, что моей изначальной сферой деятельности была литературная критика, но в научном смысле литературная критика – „моя“ область не больше, чем антропология, психология или религиоведение. Если наша „настоящая“ область исследований – та, в которой мы не самоучки, то моя „настоящая“ область – история. Однако во всем, что для меня по-настоящему важно, я самоучка»79.
* * *Марта и Рене поженились в тот же день, когда она окончила университет, – 18 июня 1951 года. Она просто вернулась к себе, переоделась в белое платье средней длины с жакетом-болеро в тон, надела шляпку и отправилась на венчание, которое состоялось днем в методистской церкви в Блумингтоне. На венчание пригласили немногих – со стороны Марты были только ее родные и несколько близких друзей, никто из родственников жениха не присутствовал: они ведь жили в дальней стороне. Шафером был коллега по Индианскому университету. В эру, когда затеяли играть свадьбы по-голливудски – шесть подружек невесты в одинаковых платьях, горы флористических композиций, отец невесты в смокинге, – простота церемонии была еще одним шагом, отдалявшим Марту от девушек из ее землячества и образа жизни американских домохозяек 50-х.
Спустя пятьдесят с лишним лет французский ученый Мишель Серр вознес Марте хвалу на церемонии приема Жирара в престижную Французскую академию.. Он провел сами собой разумеющиеся сравнения с библейскими Марией и Марфой (первая символизирует созерцательную жизнь, вторая – деятельную), а затем велеречиво восславил Марту – нашу современницу, назвав ее «стойкой, верной, нежной, щедрой, скромной и сдержанной».
«В вас воплощены добродетели культуры вашей страны, восхищающие нас уже несколько столетий: верность, постоянство, сила характера, справедливость, чуткость к чувствам других, преданность, энергичное и здравомыслящее преодоление жизненных трудностей. Лишь немногим известно, что если бы не вы, если бы не ваша несравненная личность, то великие теории, важная задача воспеть которые возложена на меня этим вечером, определенно не увидели бы света дня»80, – сказал он.
Затем Серр заговорил еще подобострастнее и цветистее, но его панегирик мерк по сравнению с простотой и непосредственностью того, что я наблюдала в более будничные моменты. Даже в финале их долгой совместной жизни Рене оборачивался к Марте, опираясь на нее не только потому, что стал непривычно беспомощен, но и потому, что был ей безупречно предан. После самого серьезного из инсультов, подорвавших его здоровье, Марта обращалась к нему, подбадривая, нежно, с ласковым юмором – держала за руку, терпеливо упрашивала разъяснить то, что он пытался донести, тактично отменяя вопрос, когда ему было слишком трудно говорить. Часто, когда она не замечала, что я это вижу, в ней брала верх безмерная tendresse81, душераздирающе грустная и чудодейственная.
Накануне шестидесятитрехлетия их бракосочетания, когда Рене и я сидели в «телевизионной комнате», примыкавшей к кухне, Марта взялась припоминать подробности свадьбы. Молодожены отправились в свадебное путешествие вместе с другой французской парой – все четверо погрузились в один автомобиль и рванули на юг, в Мексику, где провели несколько недель, полных приключений. Рассчитывали остановиться в Тампико, но увидели не ожидаемый курорт, а, по словам Марты, закопченный фабричный городок, так что ретировались в Мехико. У них угнали машину, потом она нашлась. Марта помнит Теотиуакан – пирамиды, где приносили в жертву людей и животных, чтобы обеспечить процветание древнему народу. Когда и серебряная, и золотая свадьба за спиной, какую веху надлежит выбрать для шестидесятитрехлетней годовщины? Может, друзья должны обступить супружескую чету – entente cordiale82 – и засыпать бриллиантами? Марта заулыбалась и припомнила, что в 2001 году они позабыли про пятидесятилетнюю годовщину свадьбы. Но их дети не забыли и спустя несколько дней им напомнили. А торжества? Рене не любитель таких вещей, безыскусно констатировала она.
* * *Время не пощадило Сен-Жон Перса, по крайней мере в англоязычном мире, где его почти забыли. Но когда-то все было совсем не так. Этот поэт-антифашист, уроженец французских Антильских островов, волей правительства Виши лишился французского гражданства и всего имущества; к тому времени, как Жирар приехал в США, Сен-Жон Перс прочно обосновался в Америке, куда эмигрировал. В 1960 году он получил Нобелевскую премию.
Насколько мне известно, недолгое увлечение Жирара Персом – один из всего лишь двух случаев, когда он углублялся в творчество какого-нибудь поэта (правда, вторая из этих заочных встреч – с Фридрихом Гёльдерлином – была более серьезной и продолжительной). Интерес к Персу быстро прошел, но знаменовал тот факт, что Жирар начинает тратить свою колоссальную энергию на что-то менее суетное, чем как девицы и автомобили.
В статье, опубликованной в 1953 году, Жирар хвалил «присутствие истории» в творчестве Перса; но, что характерно, внимание Жирара привлекли не запоминающийся язык Перса, не музыка его языка, а его идеи: «Цивилизации предстают в качестве миров, неспособных вступать в контакт между собой. Они появляются на свет, живут и умирают только для того, чтобы их заместили другие, столь же эфемерные и изолированные… Абсолютного больше нет; человек обречен на относительное»83. В последующие годы Жирар вернется к этим вопросам с совершенно иным пониманием.
Влияние Андре Мальро на Жирара в ранний период оказалось более мощным. Жирар отметил, что исторический релятивизм как тема отчаяния лучше всего выражен, пожалуй, в таком литературном произведении, как «Орешники Альтенбурга» Мальро – это уцелевший кусок романа, уничтоженного в 1944 году гестапо. Отголоски главной мысли романа слышны и в позднейших работах Мальро: «Величайшая загадка – не то, что нас зашвырнули как попало в промежуток между этим изобилием материи и звездами, а то, что внутри этой тюрьмы мы можем черпать из себя образы, своей мощью опровергающие нашу ничтожность»84.
Мысли Мальро – теоретика искусства, а не мысли Мальро-прозаика – вот что засело в голове Жирара. Катализатором для идей Жирара стал изданный в 1947–1949 годах трехтомник Мальро «Психология искусства», хотя впоследствии он называл его «жуть каким романтическим»85. Романтическая ли это книга? Пожалуй, что да, и местами темно написанная: взять хоть утверждение, что «дьявол, который пишет в основном плоско, в двух измерениях, стал самым востребованным из непризнанных художников прошлого; почти все в искусстве, созданное при его участии, вновь обретает жизнь». В 1951 году все три тома объединили в один и переиздали под названием «Голоса безмолвия». Жирар в далекой Индиане поспешил отыскать эту книгу.
«Голоса безмолвия» – научный труд циклопического охвата, преследующий поразительно амбициозные цели. Собственно, этим книга похожа на Жирара: перед нами ошеломляющее справочное издание о развитии искусства на протяжении истории – в цивилизованных и примитивных, знаменитых и малоизвестных культурах. На вклейках – черно-белые репродукции произведений искусства, часто сфотографированных крупным планом; эти произведения мы, возможно, раньше не видели, а если и видели, то несколько иными глазами. Загадочное, непроницаемое выражение на лице женщины в плаще, восставшей из могилы (это каменная скульптура XIII века, сохранившаяся в Реймсе), живой ум тевтонской королевы, изваянной наумбургским мастером: она поднимает воротник, загораживая лицо от воображаемого ветра. Глаза разбегаются – тут и целый ряд чарующих Будд школы Гандхары с изысканной таинственностью во взоре, и бизоны со стенных росписей, обнаруженных в пещере Альтамира.
Если учесть, что Жирар был сыном хранителя художественного музея и сам организовал громкую художественную выставку, примечательно, что после отъезда из Франции он, вероятно, лишь единожды коснулся темы изобразительных искусств и их истории. По словам Жирара, его глубоко потряс пассаж, где говорится, что история – «уже не хронология, а тревожный взгляд в прошлое в надежде прочесть там судьбу мира». Мальро писал, что западная цивилизация начала сомневаться в себе и целая вереница демонов объявилась снова: тут и демоны войны, и демоны психологических «комплексов» – но все они присутствовали уже в первобытном искусстве. Человечество устремляется к самоуничтожению: «у демонов Вавилона, христианства, Фрейда и атолла Бикини – одно лицо».
Мальро печалили наши «города-призраки» и порожденная ими искаженная концепция человека. «Какое государство XIX века осмелилось бы подвергать людей физическим пыткам?» – вопрошал он. В темном, путаном тексте Мальро есть образ выпотрошенных городов западных стран – они стали очень похожи на мир первобытных племен, который когда-то дал им начало, и «последние чахлые дымки… смешиваются с чадом крематориев»86.
Даже спустя много лет Жирар помнил, как его потрясла вычитанная у Мальро ассоциация «опустошительных последствий войны в наши времена» с искусством, «его дегуманизацией и дегуманизацией мира вокруг нас, натиском абсолютного насилия». Вот прямая линия, соединяющая книги, прочитанные Жираром на заре научной карьеры, с его «Насилием и священным», а затем и с его последним крупным трудом – «Завершить Клаузевица».
Кроме того, Жирара заинтриговала реакция критиков на Мальро: «Эстеты, не будучи ни настоящими художниками, ни настоящими мыслителями, приходят в ужас от выводов, вытекающих из этого взаимодействия. Им хочется, чтобы искусство продолжало существовать, чтобы их критические бури в стакане воды, их пустопорожняя и корыстная суета вокруг искусства длились до скончания века, чтобы их благополучию ничего не угрожало. Им хотелось убедить себя, что в том, как Мальро ставит проблему, есть что-то крайне необычное и настораживающее». Жирар написал, что некоторые упреки критиков были справедливы, но слишком суровы, если сопоставить их со значимостью книги. «Произведя казнь, критики практически перестали говорить о нем и его труде, и так продолжалось до самой его смерти. Интеллигенция совершила одну из тех радикальных казней, одно из тех жертвенных изгнаний, которые так мастерски умеет совершать».