
Полная версия
Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара
Но хуже всего Жирару пришлось на первом курсе. Спустя годы, надежно укрывшись от бед в Америке, Жирар станет приезжать в Париж вновь и вновь, теперь уже вместе с Мартой. Однажды, вспоминала она, ее захлестнула послеродовая депрессия, и она приуныла. Жирар повел ее к дому 12 на рю дез Эколь, и они постояли перед этим зданием. «Вот это, вот это, – сказал он ей, чтобы она могла сравнить одно с другим, – и впрямь был настоящий ад». Воображаю, как после этих слов Жирар отдается безмолвному созерцанию, окидывая долгим, меланхоличным взглядом суровые серые очертания «Отель дю Скуар Монж».
* * *В квартире супругов Жирар близ Эйфелевой башни я увидела на стеллажах несколько книг человека, о знакомстве с которым Жирар говорил с гордостью, – блистательного, харизматичного и колоссально популярного «еврея-кардинала» Жана-Мари Люстиже, который, как и Жирар, был «Бессмертным» – членом Французской академии. Этот интеллектуал из Сорбонны, принявший христианство, родился в Париже в семье польских евреев; его мать погибла в Освенциме в то время, когда ее сын в Орлеане скрывался от нацистов. В подростковом возрасте Люстиже был и свидетелем, и жертвой произошедшего. Он оставил проникновенное свидетельство о противоречивости Франции в военные годы: «Кто мог бы понять, что вообще творится? Мир рушился, и его обломки валились на нас… Целый мир разрушили, а его ценности выставили на посмешище… Как ты мог хранить верность Франции, идя против французов? Где тогда были предатели?»41 В другом месте интервью он отметил: «В оккупированной Франции многие люди перестали понимать, в чем разница между добром и злом, между тем, как подобает поступать, и тем, как не подобает»42. Тем не менее он говорил, что часто встречал и милосердие: незнакомые люди снабжали его поддельными удостоверениями личности, помогали пересечь демаркационную линию, предупреждали о скором аресте, без лишних вопросов давали ему приют. Другие потихоньку оставляли незапертыми двери железнодорожных вагонов.
Ситуация была конфликтная, сопряженная со всеобъемлющим моральным компромиссом. «Необходимо заявить, что Франция в общем и целом была за Петена, – говорил Люстиже. – В то же время все или почти все, кого я видел, относились к немцам враждебно. Некоторые из этих людей, в том числе мои товарищи по лицею, уже вступили в Сопротивление… те, с кем я водил знакомство в прошлом году, теперь находились бог весть где и занимались бог весть чем. Действовали в подполье? Были в Сопротивлении? В STO? Об STO было много разговоров»43.
Из-за этой перспективы попасть в STO – быть мобилизованным на Service du travail obligatoire – Жирар как-то испытал сильнейший ужас за все годы войны. У него, как и у многих молодых французов, имелось поддельное удостоверение личности. И однажды он едва избежал ареста. Спустя много лет он во всех подробностях поведал мне, как это случилось.
В Париже вы чуть было не напоролись на немцев…
– А-а, это был единственный раз за всю войну, когда мне грозила настоящая опасность. В Люксембургском саду бывали? В общем, Мария Медичи – была такая королева в XVI веке – выстроила большой дворец, теперь там заседает французский Сенат. Там есть библиотека и много произведений искусства. Красивое здание с общедоступным садом. Но при оккупации там находился штаб немецких ВВС. Каждый день по дороге на занятия я проходил мимо его ворот, мимо входа. Незадолго до высадки в Нормандии я шел мимо, ни на что не обращая внимания, и вдруг увидел перед собой здоровенного французского полицейского. Он остановил меня и попросил предъявить документы. Он стоял там один, просил у меня документы… Я увидел, что позади него – еще одна линия оцепления. Там было несколько немцев, несколько штатских и несколько военных – они, совсем как он, проверяли документы. Если бы я пошел дальше, то натолкнулся бы на них. У меня было два удостоверения личности. Итак, я вконец растерялся, и полицейский это моментально заметил. Я дал ему одно из двух удостоверений. Но он сказал: «У тебя есть еще одно». Так и было.
Как он догадался? Просто по тому, что…
– Потому что он заметил, что я вдруг начисто потерял самообладание. У людей моего возраста очень часто было по два удостоверения. Если бы меня призвали на работу в Германию, а тогда это было вполне вероятно, я залег бы на дно… Во всяком случае (я, в сущности, не помню, как так получилось), полицейский взял у меня оба удостоверения и сравнил: фото одно и то же, имена разные. То был единственный раз, когда я подумал, что мне конец. Немцы станут пытать меня, дознаваясь, где я раздобыл документы.
Там, с правой стороны, была узкая улочка. Итак, полицейский обругал меня, сказал: «Щенок! Дурак!» Он рассердился не на шутку. Сказал мне: «А ну, быстро, сворачивай направо!» Приказал мне сбежать. И спас мне жизнь.
Когда я отдалился от того места на десять шагов, до меня дошло, чтó именно случилось, что я чуть не попался. Позади полицейского стояли гестаповцы или немецкие полицейские… все случилось молниеносно. Я тогда подумал: «Уф! Еле ноги унес!» А за пять минут до этого даже не знал, что мне грозит опасность.
* * *Первоначально Адольф Гитлер планировал сровнять Париж с землей (спустя несколько лет он именно так и поступит с Варшавой), но затем возникла идея получше. В июле 1940 года Йозеф Геббельс, глава гитлеровского Министерства пропаганды, объявил, что Париж будет образцовым городом, кипучим и веселым, чтобы жизнь под нацистским владычеством выглядела заманчиво в глазах американцев и граждан других нейтральных стран. Немцы сделали Париж роскошным «досуговым центром» для своих военных и чиновников. Вскоре после начала оккупации театры возобновили работу, и залы ломились от зрителей – и французов, и немцев. Кабаре открывались и процветали. Концерты, на которых в Париже традиционно бывали по нескольку сот человек, теперь собирали тысячную аудиторию. Росли продажи грамзаписей американского свинга и в особенности джаза – то была последняя, почти невесомая ниточка, связывавшая Францию со свободным миром.
В 2008 году в Париже открылась выставка, вызвавшая во Франции шок: 270 цветных фото Парижа, которые сделал в военные годы Андре Зукка, французский фотограф-коллаборационист, работавший для пронацистского журнала «Сигнал». Одна британская газета написала: «По большей части на снимках запечатлен поразительно знакомый город – спокойный, шикарный, удовлетворенный жизнью, обожающий наслаждения и модные наряды. В Париже выставка вызвала недовольство и чувство неловкости именно потому, что она показывает, как под нацистской пятой парижане остаются парижанами и живут обычной жизнью. Они сидят на залитых солнцем верандах кафе на Елисейских Полях. Слегка смущенно щеголяют в темных очках в белой оправе – по последнему писку моды. Ловят рыбу в Сене. Ходят по магазинам… Иногда в эту жизнь вторгаются нацистские пропагандистские плакаты, свастики и горделиво вышагивающие офицеры в немецкой форме. В остальном же люди весело болтают на верандах кафе; дети катаются на роликах и смотрят кукольные представления; у Сены посиживают влюбленные»44.
Казалось, не изменилось ничего – только у колоннады на рю де Риволи реяло много флагов с черными свастиками. Жирар вспоминал, как шел в Сорбонну обычной дорогой и у Люксембургского дворца увидел Германа Геринга – рейхсмаршала Великого германского рейха, второго по значимости человека в руководстве Германии; тот проехал мимо в роскошном автомобиле с гигантским немецким флагом на капоте. Повседневная жизнь Парижа военных лет, примерно в 1940 году, была досрочной капитуляцией духа и воли, чем-то большим, чем завоевание.
Жан-Поль Сартр в эссе 1945 года опроверг утверждения тех парижан, которые принялись переписывать историю нацистской оккупации – изображать ее временем уныния, гнета и непокорного вызова властям. Сартр развеял упрощенные представления, будто по улицам бегали взад-вперед немцы с автоматами наизготовку. Он заявил, что для большинства из тех, кто во время войны жил в Париже, самым мучительным было чувство «нечистой совести» и гадливое осознание, как легко ты подчинился новым правителям. Позднее Жирар описал подобную ситуацию краха в обществе, стирающую необходимые различия, которые оберегают общественный порядок и не дают сообществу выродиться в раздираемую соперничеством толпу: «Распад институтов стирает или схлопывает иерархические и функциональные различия, придавая всему вид одновременно и монотонный, и монструозный»45. Однако в данном случае кризис происходил не только внутри разных составляющих общества, но и внутри каждого отдельного человека, в котором недружно уживались коллаборационизм и сопротивление.
Режиссер-документалист Жан Баронне, куратор вышеупомянутой выставки 2008 года, поделился детскими воспоминаниями о том, как Петен ездил по Парижу в кабриолете «рено»: «Я обратил внимание, какое розовое у него лицо и какие белые усы. Люди в окнах и на тротуарах рукоплескали, кричали: „Vive le Maréchal!“» А было это за месяц до «Дня Д».
* * *У Школы хартий общий фасад с Сорбонной. Тяжелые черные двери с резными геральдическими щитами и вычурными украшениями расположены чуть левее здания всемирно известного университета, их обрамляет изящный арочный каменный портал высотой примерно в четыре человеческих роста. Казалось, Школа хартий всегда жила в тени Сорбонны: когда, поднявшись по деревянной лестнице, смотришь поверх книжных шкафов, образующих узкие проходы, обнаруживаешь, что даже окна Школы выходят на синевато-серые мансардные крыши соседнего здания. Однако дисциплинированная и слегка чопорная Школа хартий, наводившая на Жирара такое уныние, – дитя хаоса. В годы Французской революции тысячи библиотек, архивов и церквей подверглись разграблению. Революционеры не склонны беречь старину – на то они и революционеры, – и они недоумевали, что делать с миллионами и миллионами книг и документов, от «Персидских писем» Монтескье до указов, подписанных Карлом Великим. По большей части то были средневековые памятники – как казалось многим, пережиток феодализма и тирании. Куда их девать? В 1800 году собрания книг и документов в основном плесневели на складах.
Школу хартий, первоначально размещенную в Национальной библиотеке Франции (которая тогда называлась Королевской библиотекой) на рю де Ришелье, основали в 20-е годы XIX века, чтобы обучать архивистов сортировать, анализировать, каталогизировать и сохранять документы, грабительски присвоенные государством. Школа хартий придала новый престиж профессии архивиста и национальной истории, которую архивисты изучали. В 1897 году Школа переехала туда, где находится ныне; спустя два года туда приехал учиться Жозеф Жирар.
Рене Жирар часто втолковывал мне, что по образованию он, в сущности, библиотекарь; впрочем, иногда он называл себя историком или специалистом по теории литературы, и все эти определения – каждое на свой манер – соответствовали действительности. Первую из вышеперечисленных своих профессий он редко упоминал без осторожных оговорок, а иногда и не без самоуничижения. «Я архивист-палеограф – иначе говоря, выпускник парижской Школы хартий, учебного заведения, полностью сосредоточенного на самых что ни на есть технических сторонах французской медиевистики, – сказал он как-то. – В студенчестве меня не удовлетворял сухой позитивизм Школы, но по молодости и невежеству я не понимал, почему учусь посредственно, и потерял массу времени впустую»46. «Некоторые учебные курсы отличались крайне старомодным архаизмом. Библиография истории Средневековья, библиография XV века, библиография XVI века… По правде говоря, из-за нравственных и материальных условий существования в тот период я посвящал учебе очень мало времени. Однако в Школе хартий были прекрасные условия для занятий: места более чем хватало, в нашем распоряжении имелись все необходимые книги, по желанию мы могли заниматься в уединении или группами»47.
Жирар уже вступил на параллельную тропку, напоминающую те сюжеты сказок, в которых младший сын обращает каждое несчастье на своем пути в негаданное счастье. Заплесневевший ломтик сыра и ржавый гвоздь в кармане – именно то, что поможет ему проникнуть в замок и завоевать сердце принцессы. Если же говорить о случае Жирара, то он посвятил всю жизнь внимательному прочтению хорошо известных текстов, которые служат прямыми антропологическими доказательствами утаенной истории лжи и насилия. Можно утверждать, что в те в остальном бесплодные для себя годы он начал нащупывать свое призвание. О своей научной работе в Школе хартий он обронил многозначительную фразу: «В особенности приучаешься настороженно смотреть на документы, которые запросто могут оказаться подложными, и именно этот труд – истинный фундамент настоящего исторического знания»48. Он не только увидел, как переписывают тексты, – в Париже ему представилась редкая возможность узнать не понаслышке, как можно переписывать историю целиком, дабы замазать некрасивую правду, заниматься пропагандой или способствовать культурному единению.
* * *В разгар войны в оккупированном нацистами Париже наконец-то познакомились Альбер Камю и Жан-Поль Сартр. Оба уже были публичными фигурами и уже написали рецензии на книги друг друга. Встретились они в июне 1943-го на генеральной репетиции пьесы Сартра «Мухи», где история о мщении Ореста переиначена на новый лад: в финале сартровский Орест получает свободу от чужого влияния, от догм, от дихотомий «добро/зло» – он становится выше всего этого. Встреча была судьбоносной, ведь оба мыслителя сыграют доминирующую роль во французской мысли послевоенного периода. В том числе оба повлияют на Жирара.
С этой встречи в 1943-м началась дружба, которая стала легендой. Сартр и Камю встречались снова и снова, просиживали в кафе до двух, до трех часов ночи, до четырех утра. Сартр, очевидно, был куда влиятельнее, но его молодой коллега шел в гору. У Сартра должна была скоро выйти работа «Бытие и ничто». Камю в 1942 году, к изумлению и восхищению читателей, опубликовал «Постороннего» и «Миф о Сизифе», призывая восстать против бессмысленности и абсурдности жизни, в которой отсутствуют вечные ценности и истины. Все эти книги вышли с одобрения немецкой цензуры.
Сартра и Камю объединяло сродство душ, но по духу они крайне различались. Хотя – это признавал даже сам Камю – из них двоих Сартр был умнее (а вдобавок столь буйный озорник, что Жирар на его фоне – тихоня), уроженец Алжира Камю был в целом сердечнее и более полно развит, да и лицом покрасивей.
Впоследствии Жирар написал о таких соперничествах, часто начинающихся с дружбы: «Когда уже не остается никаких различий, когда тождество наконец становится идеальным, мы говорим, что антагонисты стали двойниками»49. Разрыв отношений между Камю и Сартром, этими двойниками в полном смысле слова, был абсолютно публичным. Рассорились они после книги Камю 1951 года «Бунтующий человек», в которой он отверг коммунизм и – всем грехам грех! – упомянул о концентрационных лагерях в Советском Союзе. Сложилось мнение, что Камю отворачивается от «Великого марша вперед». Парижские интеллектуалы – многие из них состояли в компартии и почти все симпатизировали коммунистам – заняли неумолимую позицию. Камю признавался, что после этого оказался на долгие годы в одиночестве и изоляции, но особенно болезненным ударом стали осуждающие слова Сартра. Трещина, пробежавшая между Камю и Сартром, расколола французскую интеллигенцию. Все размежевались: кто был за Сартра, кто – за Камю. Жирар, по словам друзей, в то время принял сторону Сартра. В молодости Жирар находил, что философ со строгим и систематичным подходом ему ближе, чем прозаик, руководствующийся интуицией. В «Лжи романтизма и правде романа», первой книге Жирара, отчетливо заметно влияние Сартра. Тем не менее в Жираре совмещались систематическое мышление и визионерство, и в последующие годы проявятся обе грани его натуры, иногда одна в ущерб другой.
* * *6 июня 1944 года Жирар еще затемно принялся колотить в двери всех номеров своего общежития – будил других студентов обнадеживающей новостью: союзные державы наконец-то высадились на побережье Нормандии, чтобы освободить Францию. Он услышал эту новость первым и наверняка упивался своей предрассветной миссией, расталкивая остальных.
Спустя несколько месяцев Париж освободили. 25 августа 1944 года – в день, когда в город вошли французские и американские танки, – генерал Шарль де Голль выступил перед толпой в парижской ратуше, пока на крышах еще сидели снайперы – немецкие и коллаборационистские. Его речь, произнесенная экспромтом, дала начало переписыванию истории: «Paris outragée! Paris brisée! Paris martyrisée!» 50
Вот слова Люстиже: «То, что произошло при освобождении, – иначе говоря, то, что сделал де Голль, – я назвал ловким ходом. Я не употреблял слово „ложь“. Одно далеко не равнялось другому! Возможно, это был всего лишь пластырь для ран, но пластырь этот понадобился, потому что стыд был нестерпимый, потому что было очень важно восстановить честь народа, ведь режиму Виши было свойственно эксплуатировать чувство стыда и примирение с неприемлемым. Если вы хотели, чтобы Франция вернула себе определенную репутацию, было очень важно наложить на этот стыд хотя бы временный пластырь; иначе страна снова сама себя разодрала бы в клочья»51.
Тем не менее под пластырем завелись черви. Тысячи коллаборационистов были убиты движением Сопротивления без каких-либо судебных разбирательств. Некоторые лидеры вишистского режима бежали, других отдали под суд, а некоторых казнили за государственную измену. Петена – полубога, которому тогда было под девяносто, – приговорили к смертной казни, но затем смягчили кару, заменив пожизненным заключением. Четырех официальных лиц судили за преступления против человечности – в особенности против евреев, но также против заключенных и участников Сопротивления, которое теперь взяло верх.
То, что повидал тогда Жирар, получило развитие в его позднейших работах, ведь в молодости Рене, несомненно, наблюдал за обществом вокруг себя столь же внимательно, как и спустя много лет. Тогда сложилась ситуация, которую Жирар впоследствии описывал вновь и вновь: раздираемое конфликтами общество, где необходимые различия стерлись, ищет козла отпущения, чтобы объяснить воцарившийся хаос: «Гонители в итоге всегда себя убеждают, что небольшая группа индивидов (или даже всего один индивид) может стать крайне вредоносна для целого общества, несмотря на свою сравнительную слабость. Стереотипное обвинение, которое санкционирует и облегчает это верование, служит своего рода посредником, мостом между малостью индивида и огромностью социального тела». Декларируемое «правое дело» утоляет и оправдывает свойственную толпе жажду насилия: «Участники толпы – всегда потенциальные гонители, так как они мечтают очистить сообщество от нечистых, развращающих элементов, от подрывающих это сообщество предателей»52.
Более двадцати тысячам женщин по всей Франции насильно обрили головы, а проделывали это tondeurs посредством освященного веками ритуала, цель которого – пристыдить женщин. Обритые женщины – tondues – обвинялись в коллаборационизме и подвергались нападениям разъяренных толп. Британский историк Энтони Бивор замечал: «Первыми мишенями почти всегда становились женщины, потому что они выглядели самыми легкими и самыми уязвимыми козлами отпущения – особенно для мужчин, которые вступили в Сопротивление только в последний момент… Месть женщинам представляла собой некую форму искупления за чувство фрустрации и бессилия у мужчин, для которых оккупация их страны была унижением. Почти что можно утверждать, что это был эквивалент изнасилования победителем»53. Не факт, что обвинения в коллаборационизме против всех этих женщин были надуманными, но эти женщины не участвовали в боевых действиях, а возлагаемая на них вина была несоизмеримо огромной и сугубо символической.
Как разъяснял спустя много лет Жирар: «Перед затмением культуры люди чувствуют себя беспомощными; их ошеломляет безмерность катастрофы. <…> Но вместо того чтобы винить самих себя, индивиды непременно принимаются винить либо общество в целом, что для них самих не ведет ни к каким практическим выводам, либо других индивидов, которые им представляются особенно зловредными по легко объяснимым основаниям. Этих подозреваемых обвиняют в преступлениях особого типа»54.
Кем же были эти подозреваемые? По словам Жирара, «Чтобы связать с жертвами „обезразличенность“ кризиса, их обвиняют в „обезразличивающих“ преступлениях»55, так что многих обвиняли просто в collaboration horizontale56, состоявшей, возможно, лишь в том, что они, поддавшись искушению, поужинали с каким-нибудь одиноким Францем, который оказался вдали от дома и мечтал возобновить учебу в Тюбингене. Некоторые были молодыми матерями без средств к существованию, и их поступки мотивировались голодом и нуждой, а не желанием предать родину или даже ублажить плоть. Другие были незамужние учительницы, в чьих домах принудительно расквартировали немецких солдат. Третьи – непоседливые девушки-подростки, флиртовавшие с иностранными солдатами. Одна работала уборщицей – наводила чистоту в немецком армейском штабе. Судебные разбирательства не проводились – были только стилизованные ритуалы возмездия, карнавал позора, в ходе которого женщин зачастую раздевали до нижнего белья и сажали на грузовики, чтобы провезти по городу. Их выставляли напоказ под барабанный бой, крики и презрительный свист – словно грузовики были повозками для осужденных на казнь и на улице снова был 1789-й.
В своих работах Жирар ссылался на так называемые «тексты гонений». Может быть, в данном случае «текстом гонений» образца ХХ века послужила фотография? Гонители выглядят столь наивными, столь убежденными в своей правоте, что просто не могут вообразить, какую гадливость вызовет эта документальная хроника у их потомков. «Эта перспектива по необходимости обманчива постольку, поскольку гонители убеждены в обоснованности своего насилия; они считают себя вершителями справедливости, поэтому им нужны виновные жертвы, но эта же перспектива частично правдива, так как уверенность в своей правоте позволяет этим же гонителям ничего не утаивать относительно устроенной ими резни», – писал Жирар57.
На одной из дошедших до нас фотографий две молодые женщины выслушивают обвинения из уст соседки постарше. На следующем фото мать одной из женщин преграждает дорогу «народным мстителям», не пуская их в свой дом. На многих фотографиях улыбающиеся мужчины – в зубах у них сигареты, на шее автоматы – грубо обращаются с женщинами: стригут их, обмазывают смолой или краской; иногда мужчинам помогают другие женщины, в чьих улыбках и хохоте сквозит ликующее злорадство. На шокирующем снимке фотографа Роберта Капы обритая наголо женщина пытается заслонить своего малютку-ребенка – наполовину немца – от улюлюкающей, осыпающей ее оскорблениями толпы, протянувшейся вдоль всей рю де Шеваль Блан в Шартре.
«В руках мучителей они походили на затравленных зверей», – писал о жертвах американский историк Форрест Поуг. Один американский полковник вспоминал: «Французы устраивали облавы на коллаборационистов, брили их и сжигали гигантские груды волос – запах можно было почуять за несколько миль. Кроме того, женщин-коллаборационисток, которые сотрудничали с оккупантами, проводили сквозь строй и действительно избивали»58. В Париже проституток забивали ногами только за то, что они обслуживали клиентов-немцев.
Подписи к фотографиям демонстрируют предвзятость и неподтвержденные предположения гонителей. Например, вот эта: «Утром в День Бастилии члены французской партии сопротивления подвергают наказанию всех известных коллаборационистов с державами Оси. 17 июля 1944 года горничных, слуг и прочих лиц, работавших у немцев, собрали вместе, обрили их наголо и провели по улицам французского Шербура. Их безволосые головы символизировали, что они нарушили партийные правила». Поскольку судебных разбирательств не проводилось, как, собственно, следовало устанавливать «известных» коллаборационистов – разве что положиться тех, у кого, возможно, были личные мотивы для того, чтобы обвинить этих людей?
США никогда не подвергались жестокой оккупации, но ненависть разъяренных толп все же имеет в Америке прецеденты. Сразу же вспоминается фотография 1957 года: стройная и насупленная пятнадцатилетняя Элизабет Экфорд идет, храня молчание, крепко держа учебники, преследуемая толпой злобно выпучивших глаза, выкрикивающих оскорбления, улюлюкающих белых одноклассников; со стальным стоицизмом она направляется в школу в Литл-Роке, где только что отменили сегрегацию. Ненависть в особенности искажает лица девушек, которые идут за Экфорд по пятам, не отставая ни на шаг. Эмоции разъяренной толпы всегда одинаковы.
Возможно, Жирар не видел работу tondeurs воочию, но один случай возмездия не прошел мимо его внимания: в коллаборационизме обвинили членов семейства Жирар. На фоне того, какие некрасивые вещи творились по всей Франции, в рассказе Жирара о неприятностях родни проявилась его характерная сдержанность. Его родители были сторонниками де Голля, а не Петена, но их позицию разделяли не все члены семейного клана.