bannerbanner
Проза бытия
Проза бытияполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Наклонившись к ужу, я провёл пальцем по его голове. Раз, другой, третий… Было очевидно, что, коли б он мог, то прикрыл бы глаза, как котёнок, но, вместо того, змей начал таять у меня под рукой, пока вовсе не исчез.

И я проснулся. С чувством радости и досады, от того, что не обидел никого напрасно, но всё-таки, – мог… мог… мог…


Уж, явившийся в сновидении – признак того, что козни недругов пустяшны и отныне вас не уязвят.

Будущее

Виноградная лоза, ухватив солнечный луч щёпотью, раскрасила серую, неназванную никем птичку, и та упорхнула малиновкой. Окончательно разбуженное ею солнце, задираясь беззлобно, обмакнув кисточку в красное коснулась дятла, и от щедрот набросило на шейку ласточки нежный фиолет колье. Расчихавшись после дождя, небо не успело прикрыть рот кружевным платочком тучки, и обрызгало лазоревку, по паре капель попало дубоносу, сойке, и немало ещё кому! Чёрного от томного тёмного облачка досталось ласточке и трясогузке, крошки шелухи коричной коры сосны – воробью, соловью, ну и щеглу немножко… Столь красок повсюду! Говорят, что только три, а три глаза хотя мало, хотя долго, – не сочтёшь их все. Из цветов, как из нот, соткана мелодия мира, и пусть нотоносец окажется холоден или горяч, каждый раз она сбудется иной, – ещё более пряной, чудесной более, чем была.


Не умея пропеть задуманное, некрасиво ругаясь46 в сторону мужа, дубоносиха корила его за праздность47, упрекала в лени, но всё не по делу, чаще из-за привычки вздорного характера, чем за проступок. И ведь не скажи ничего ей в ответ, – жизнь соединила их навечно. От самого сватовства до осенних пиров подле чаш черешков тополей, полных сладкого сока тли, – всё вместе: и размеренный покой на берегу жизни, и сутолока понавдоль.

А уж как хороша дубоносиха была в девицах! Как тиха и скромна! Бывало, раскрыв перед подругой перья, как душу, шагал к ней дубонос, не тая чувства, смиренно ожидая решения участи своей. Никто да некто не неволили её, не отговаривали подружки, сама пошла за дубоноса, а как соединили поцелуем брачный союз, тут уж и показала дурной свой характер. А назад-то дороги нет… Однолюб дубонос, вот теперь, хочешь – не хочешь, терпи.


Пролетая над ровной прямой дорогой, подражая ей, ястреб держит спинку, поворачивая над тропинкой, коли вздумывается той поворотить, и он долго, пристально петляет после.

Связано друг с дружкой всё округ: шаг и путь, будущее и то, что ты некогда помыслил об нём, но давным-давно позабыл.

Из прошлой жизни…

– Взвесьте мне, пожалуйста,

полкило песку48.

Из прошлой жизни


Запахи… Это не просто брызги ветра, вырвавшиеся из тесноты и давки, но клавиши и струны, что, заигрывая с памятью, тревожат, терзают её нещадно. И после уж нельзя дышать в одинаковой мере ровно подле театрального подъезда, у колодца, на аллее, либо глядя в наполненные болью глазницы луны…

Усердие, с которым жизнь лишает нас покоя, можно было бы подвергнуть сомнению, если бы не достоинство, с коим случается то, что будит в нас занятое душой пространство. В такие редкие минуты время отступает назад, оставляя перед собой место для раздумий и слёз, без которых не обходится ничего, стоящего их.


Так не пройти спокойно никогда мимо выпачканных дождём окон, что приподнявшись на цыпочки подвалов, пытаются разглядеть поверх обложенного кирпичом приямка, что делается там, на уровне шарканья многих туфель об асфальт. Покрытый гусиной кожей гранитных крошек, он потеет до драгоценных сколов слюды и красив, покуда не укроют его сшитым из лоскутов листьев одеялом или не засахарится коркой снега и льда.


Тёплый тяжёлый аромат кошек, благоразумно отступающих от незакрытых сеткой деревянных рам, врываясь в надземный мир, скоро вытесняют ставшие привычными взрослые дымы. Но позже, вдруг, в разгар трапезы или беседы, он возвращается запросто, по-свойски, и гонит туда, где ты совсем ещё малыш, сидишь на корточках у незапертую дворником по забывчивости двери, ведущей в подвал и зовёшь кота:

– Кыс-кыс-кыс… Кс-кс! Кис! Ва-ась! Ва-ся! Ну, куда же ты подевался! Ау!


Это только теперь я понимаю, отчего соседки в потных платках, откинувшись на удобной скамье, глядели на меня с жалостью. Они-то видели дворника с застывшим полосатым тельцем в руках. И ведь смолчали, трынды49, не обмолвилась ни одна про то, что знала. Заприметив рабочих в противогазах и плотных, не пропускающих воздух комбинезонах, что приезжали опрыскать бомбоубежище под домом, дабы усмирить, образумить хотя отчасти навязчивых насекомых, кот забился в дальний угол. Но шестиногим50 – хоть бы хны, а кота уж не вернуть.

Как заведённый, я всё выходил из подъезда по утрам, и пытаясь выманить кота на вкусный кусочек, припрятанный во время завтрака, кричал в застеклённые паутиной оконца:

– Кыс-кыс-кыс…

Звуки вязли в жаркой перине подвала, но я звал мохнатого приятеля до тех пор, пока бабушка, сжалившись, не окликала меня через форточку протяжно:

– До-мой!


Тем летом, нарочито ласковы были даже соседки. Окутанные вкусным сытным облаком жареных подсолнухов, они подзывали к себе и, оторвав от газеты кривой лоскут, скручивали фунтик, куда каждая насыпала по горсти, мне «в угоду51».

Заходя в подъезд, я каждый раз слышал, как старушки шепчутся за спиной:

– Тихоновна, ты проверила день, от какого числа газета?

– Будьте покойны, Ольга Васильевна, вчерашняя, – Уверяла соседку та, ибо свежая газета обыкновенно перечитывалась и перетолковывалась на разные лады до самого ужина.

Женщины были погодки, но та, что младше, не умела назвать приятельницу «на ты», несмотря на то что прожили они бок о бок без малого тридцать лет.


***


Фунтик… Круглый клин, ловко обёрнутый вокруг ладони кусок бумаги в форме сахарной головы, примятый на конце, чтобы не просыпалось. Чего только не носили в них, – и муку, и сливочное масло, и творог, и.… да любое, за чем пришёл!

Помнится, в детстве магазины представлялись набитыми разностями, словно лавка старьёвщика, вне зависимости от того, чем разило из кладовой, – нафталином или сухофруктами, но луковая шелуха пахнет овощным магазином из детства по сию пору.

Коричнево-белый орнамент его кафельного пола, покрытый землёй, что отколупывалась от овощей, был замаран, но прибран. Влажные швы промеж плитками не успевали просохнуть от постоянного мытья. Трёхлитровые стеклянные баллоны, доверху наполненные красными мячиками помидоров, подпирали стены, бочки квашеной капусты и солёных огурцов взывали о картошке, которая сама высыпалась в подставленную авоську по гулкому жёлобу с ковшом, вделанным в прилавок, и больше походил на игрушечный экскаватор, чем на что-либо ещё. Ущербные пирамиды заморских фиников, бок о бок с привычными разносолами, выглядели чужими, а продавец, так казалось, чересчур груб с картошкой, если позволяет той громыхать, как бывает, барабанит по крышам и подоконникам град. Как бы там ни было, но томатный сок продавец отпускал без лишних проволочек. Забирая с ладошки горячий гривенник, он кивал в сторону конусообразной колбы для соков, точь-в-точь фунтик, но только из стекла:

– Соль там.


Страшась сделать что-то не так, ты краснел и перекрывал краник, наполнив чуть больше половины стакана, но зоркий продавец неизменно кричал из-за прилавка:

– Лей больше, не жалей! – И широко улыбался золотыми зубами, отчего вспоминалась новогодняя ёлка, в особенности та ветка, на которой раскачивалась старая игрушка в виде самовара, и её никогда не разрешалось потрогать, из опасения, что разобью.


В рыбном магазине я всегда отирался подле мелкого кафельного пруда, и всякий раз норовил загородить собой прилавок с рядами переложенных льдом безголовых рыбин, дабы лишний раз не напоминать обитателям водоёма об их незавидной участи. Шайбы солёной рыбы с красиво нарисованной селёдкой на боку выглядели куда более безобидно, но, разложенные повсюду, как коробки с 16-миллиметровой плёнкой в будке киномеханика, не могли утаиться от рыбьих в никуда взоров. Ещё бОльший ужас овладевал на пороге мясной лавки. Приторный сальный запах перебивал все прочие, и я отпрашивался «обождать здесь», даже если небо метко плевалось каплями дождя.

Существовали тогда и пункт проката, и комиссионка, оставив о себе схожие ощущения нечистоты и невзгод. Однако там давали на время не только дюжины гранёных стаканов на тризну, но и хрустальные сервизы для свадебных пиров.


В детстве мы все любили играть во взрослые игры: воевать, строить дороги, простукивать лёгкие со спины52, учить друг друга письму да счёту, ну и, конечно, «в магазин». Впрочем, нам очень скоро надоедало взвешивать волчьи ягоды и песок, мы-то знали, что в настоящем магазине такого не продадут никогда.

Ненастье

Впечатления, снимая с окружающего мира слой за слоем, оттачивают его грани, что ранят вернее, чем отсекают лишнее. Оглядываясь на зеркальную их темноту, так часто не находишь общего с собой, – красивым, сильным, лёгким, безудержным и бесконечным, тем, знакомым от рождения, который живёт внутри.

Твой образ у любого свой, но делишься с каждым лишь тем, что он пестует, отыскивая в себе. Так проще, чем, привыкая к новому, чужому, давать ему место в душе. А как не хватит? Сложно осознать, что всему стоящему того, будет найден приют под её сенью.

Нас принимают по сродству, считают своими, но, спустя немногие мгновения, многие начинают ненавидеть, за то же самое, – сходство с собой. И это вместо, того, чтобы сберечь, усилить сияние многоголосием… Грустно. Рыба и та сбивается в ручей стаи, и устремляясь в её потоке, не так одинока под сенью мрака глубин.


Споро переключая стебель кубышки с оправленным в бутон янтарём цветка, рыбёшка будто торопится куда. Мечется в рамках кабины пруда, соблюдая все правила движения. Да и куда ей из воды-то? Выше береговой линии не прыгнуть, а и сделаешь то, будешь сам не рад.


Клубами зелёного дыма выкипает листва. Ветер студит, мешая самосветному обжечь её, оно ж и греет, дабы не иззябла. Всякий в своей работе хозяин, покуда не явится некто со стороны, да не сведёт на нет усердия первых и вторых, пристрастный к покуда неведомому ими.


Ненастье прибито ко дню серебряными гвоздиками облысевших одуванчиков. Так скобы данных свыше наставлений удерживают ветшающие шпалы бытия, и свистят, скрипят вагоны нашей жизни, прокатываясь по ней первый, как в последний раз…

По-деревенски

Всяк волочится53 по-своему. Парни за девками под гармонь да шутейно, волк к волчице на гнутых ногах, с лаской и подношением. Ухаживание по-деревенски – это лихо раскрутить барабан колодца так, чтобы дно ведёрка хлёстко, без всплеска ударилось о воду, или обмахнуть пенёк, прежде чем усадить на него даму, иль ещё, взвалив на обже бОльшую котомку с грибами, взять себе ту, что поменьше, дабы девица не волновалась про то, что сможет насушить их меньше, чем товарка. Но самый смак и скус, это ежели кавалер, не умея сказать ни единого слова нежно, стоя подле двора любезной, повздыхает в ночи, и, согнув грубые от мозолей ладони полугорстью, да, наложив их одна на другую, примется кричать филином на всю округу. Томно так, да сладко. Тут уж делается всё, как в вёдро54, ясно без единого вздоха – парень пропал, и либо засылать сватов, коли люб, али бежать топиться в омут от неразделённой любви.


Ну, оно и понятно, мы-то люди, скажет иной, а не подумает про то, что вон та степная полёвка была любимой женой и мамой. И лежит теперь на пороге в красно-рыжей, влажной от кошачьей слюны шубейке, со вмятинами зубов, словно лишённые тесьмы дитячьи тапоточки55. То кот, не со зла, но платой за постой и плошку сливок у печи. Осиротил мохнатый хищник отныне и довеку малых деток, да безутешного супруга.

Не токмо люди подолгу бродят по свету в поисках своей половинки, не только двуногие знают цену любви и верности. Та известна и пернатым, и ластоногим, с красной либо другой какой цветной кровью, как прочим иным. Шестилапые, бабочки, трепетны друг с другом не менее, чем мы, двуногие, а иной раз, – куда более нежны.

Птицы, звери и насекомые так же сильны в кокетстве и вероломстве, щедры дарами, в них же корыстны, но уж коли впрягутся в семейную лямку, то верности требуют не меньшей, чем сами отдают. Ну и не делят, кому нынче кормить, кому разбирать детские неприятности, – кто ближе, потребнее, то и занят. А беспарому только и остаётся, что глядеть, греться подле чужого счастия.


Идёт детина по лугу к стылому берегу реки, мечется, мочит портки в прозрачной до дна воде, ожидает своей участи. Ему теперя одно из двух, – на берег ли выйти, в омут ли шагнуть. Кому охота постылым-то быть? Никому.

Страх

Полз ужик по дорожке, плутал по тропинке, мимо немытых плафонов одуванчиков, промеж острых камней – по гладким да горячим. Глядело на него небо, радовалось, таким ладным казался ужик, – спинка блестящая, щёчки румяные, глазки мелкими пуговками: зырк-зырк и двойной завиток любопытного язычка по всем сторонам. Тут на небо тучки набежали, им тоже любопытно, кто там внизу из новеньких. Ну, а где облачко, там уж и тенёк. Мал змеёныш, не толще птичьего коготка, глупости в нём никакой, ровно как и ума, ибо только-только вылупился из бледного яичка, но опасность нависшей над ним тени уразумел и замер, забившись в узкую щель между травой и кочкой, – поди, сковырни. Лежит ужонок, страх терпит, не дышит почти, глядь, а кочка-то всё меньше, и выглядывает из неё розовый круглый пятачок дождевого червя. Гладкий да сытый, чуть ли не в два раза толще ужонка, червяк пытлив, не стал держать себя и в этот раз, да и спросил змейку:

– Отчего ты тут один, малыш?

А ужик-то и ответствует:

– Прячусь, – мол, – пережидаю.

– Чего? – Удивился червячок, утирая с губ вкусную земельку.

– Так тень была надо мной, испужался я, жду.

Рассмеялся дождевой червячок докрасна:

– Ты тут постареешь, ожидаючи, то облако в небе, его бояться не след, а вот птицу, той спуску не давай, берегись, пока мал, да не бойся. От страха слабеют, рассуждение теряют, коли оно есть.

– А коли его нет?

– Ну, в таком разе и переживать не след. Жизнь без понятия об ней и не жизнь вовсе!


Мал был ужик, да смышлён, понял он разницу между сенью облака и тенью птицы, между страхом и осторожностью. Отправился он дальше по дорожке, плутать тропинке, мимо пыльных, дутого стекла, фонарей одуванчиков, промеж острых камней – по гладким да горячим.

Если есть…

Позабытым, лаковой кожи пояском, уж лежал на берегу. Рядом, подставляя солнечный лучам стройное, звонкое тело и переворачиваясь с боку на бок, возился его юный непоседливый собрат. Малой понимал, что с соседом что-то не так, и стараясь расшевелить, тыкался в него носом с разбегу, тужился пролезть между тугим кренделем его колец, строил рожицы и улыбался дурашливо, сияя розовым нёбом.

Увы, все старания были напрасны. Глаза старшого были мутны и, как казалось, глядели мимо, в то самое никуда, которое находится где угодно, но только не там, где его разыскивают. Мелкий уж, осмотревшись растерянно по сторонам, не нашёл ничего лучшего, как насупиться, уставившись в воду, где с ленивым благодушием парили рыбы. Приподнимаясь время от времени на поверхность, они чавкали чем-то неприлично громко, после чего, чихая с отменным вкусом и объяснимым удовольствием, не всегда успевали прикрыть рот. По этой причине уж вскорости оказался почти что весь мокрый, – с носопырки до талии.       Среди больших и малых рыбищ та, что была постарше всех, вскоре заметила ужонка, который, мыкая горе безыскусно, не таясь, в полном расстройстве обсыхал на бережку. Отправив некстати простуженную стайку испить из кубышки56 микстуры, рыба, взобравшись на мель вразвалочку, по-стариковски, подошла к ужонку ближе, и пошептала что-то ему на ушко.

Неизвестно, что сказала рыба малышу, но тот заметно повеселел, приободрился, и, устроившись поудобнее, стал наблюдать, как зашевелился неподвижный до той поры большой змей. Закашлявшись, он попытался пододвинуться ближе к воде, но так как для того явно не хватало сил, рыба, находясь в очевидном благорасположении к ужеобразному семейству, побрызгала немножко на лицо змею, дабы привести отчасти в чувство. Уж благодарно кивнул, отчего кожа на его щеках разошлась и с глаз словно упала пелена. По-прежнему слегка подкашливая, он принялся стягивать с себя линялое уже трико, сияя свежим взором и посматривая на довольного таким развитием событий ужонка.


Змей переодевался во всё новое не более трёх четвертей часа. Ласточки, что прилетали похлопотать подле него, подхватили ненужную уже одежду и зачем-то унесли с собой. Воробей, который тоже хотел получить лоскуток, побеспокоился, как оказалось, напрасно, – платье ужа, хотя и сильно поношенное, было ещё крепким, лишь слегка теснило в груди, а потому сошло совершенно целым57.


Ужонок с восхищением рассматривал новый наряд соседа, касался языком, обнюхивая его, да то и дело с благодарностью оглядываясь на рыбу, которая кружилась неподалёку, от всего сердца сочувствуя сторонней радости. Рыба была в достаточной мере умна, дабы понимать о том, что так же, как не бывает чужого горя, не бывает ничей, не своей радости, Она, любая, непременно тронет язычком колокольчик каждой души. Если она, конечно, есть, та душа… Если есть… Если есть… Если есть…

На всё воля…

В бытность мою, служил я иподиаконом в некоем монастыре. Обязанности мои были просты. Восстав поутру и наскоро помолившись, шёл я растопить в храме печь. После, вымывшись со тщанием, переодевался в стихарь, водружал поверх орарь, и призвав на помощь Ангела своего, приготовлялся к приходу духовенства. Несмотря на загодя разожжённый огонь в печи, мраморные полы, как это бывает обыкновенно в храме, жгли пятки, не позволяя оставаться без дела.

Во время службы мне приходилось не только облачать, подавать, прислуживать, зажигать светильники на престоле, но и петь. Не скажу, чтобы звук моего голоса доставлял удовольствие прихожанам, но, коли приказано священником «Пой!», тут не отопрёшься, а и споёшь, и спляшешь, коли надо.


Священник наш, отец Анатолий, был тот ещё балагур. Пока миряне осеняли себя крестным знамением, готовясь к его появлению у Престола, иерей вразумлял нас пересказом курьёзных случаев из быта священнослужителей, коими по обыкновению развлекают домочадцев. Прилично хихикая, воодушевлённые подобным манером, мы с дьяком легче переносили тяготы службы и телесные страдания. Оно ведь только со стороны кажется, что церковное служение просто, а за время литургии столь раз поклонишься, что во всём теле скрип да немота.

Но, – как бы там ни было, всякое послушание выполнялось мной со тщанием. Одно лишь казалось нехорошо, – не был я ещё рукоположен, хотя и изучил всю церковную премудрость во всех её ипостасях, и в мыслях моих обустраивал уже будущий храм, по примеру лучших из лучших, мозаичными сводами. Последним, кто должен был поручиться за меня перед церковью, был отец Анатолий, но годы шли, а благословения, коего я ждал со смиренным нетерпением, всё не было никак. Не допуская в сердце своём ропота, я полагал, однако ж, что, хотя на всё воля Божья, но можно уж было бы оценить мою преданность и усердие.


И вот однажды, когда я, стоя над рукомойником, оттирал руки с мылом, ко мне подошёл отец Анатолий. Я хотел было дать ему место, но, досадливо сморщившись и махнув рукой, чтобы я продолжал своё занятие, он спросил, чего это у меня такая перекошенная физиономия.


– Сейчас только из нижнего крещенского храма вынес за хвост огромную крысу. Жуткая мерзость. – Ответил я священнику.

– Как же она там, отколе?

– Приготовлялось таинство, и тут она, хорошо, что дамы начали визжать и метаться, могли в крестильную попрыгать от страха. Вынес за хвост вон сию мерзость.

– А разве и она не творение Божие? – Лукаво поинтересовался у меня отец Анатолий.

– Так не в такой час же являть себя, не в святом же месте!

– И чем же ты её… того? – Пристально взглянул мне в очи иерей, от чего сделалось немного не по себе, но я, впрочем, будучи честен с ним, как и с любым прочим, ответствовал:

– Выпустил я охальную в кусты, чего ж буду губить?

– Отчего так-то? – Усмехнулся явно подобревший ко мне отец Анатолий.

– Жалко оную. Еды взыскует.


На следующий же день, по настоянию отца Анатолия и с его благословения, я был рукоположен в священный сан, а уже через неделю, в сопровождении немногочисленного семейства, переправил скудный свой скарб в удалённое от больших городов селение, приход которого состоял из трёх старушек и увечного бобыля в сторожах. Мне предстояло отстроить храм и распространить влияние православной веры на все близлежащие деревни, а уж как, каким манером… На всё воля Божья!

Здесь живут люди…

Дело было жарким летом, совершенно таким, каким оно обыкновенно бывает на юге, когда рассудок, отказываясь служить, несообразно поводу, направляет в каждую тень или к воде, в любом её виде. Переминаясь с ноги на ногу, сдувая ветром прилипшую ко лбу чёлку, и кидаясь с пирса в распростёртые объятия берега бухты прямо так, в чём есть, беззастенчиво плавился Новороссийск. Славный город, где все белом, -чайки, капитаны с ног до головы, матросы – ровно на треть, по количеству светлых полос тельняшки и локоны волн. Запах солярки, спутавшись с парами морской воды, лучше шипра кружит голову незамужним дамочкам, а замужним – ещё шибче. Но, сейчас не про то.


На железнодорожном вокзале, выскользнув из духоты плацкарты в прохладу приморского утра, вышел ничем не примечательный гражданин. От прочих, по-муравьиному снующих пассажиров, его отличало лишь отсутствие багажа. Ушлые носильщики, сбившиеся в кучку, как мусор к стене, тоскливо, по-собачьи, распахивали сонные рты навстречу рассвету, равнодушно рассматривая гражданина, который, несмотря на ранний час, был тщательно выбрит. В его облике сквозила некая сосредоточенность, коей лишены все отдыхающие, а рука, вместо сытого ненужной одеждой чемодана, сжимала ручку портфеля, местами истёртого до мездры, и, судя по всему, почти пустого. Мужчина выделялся из толпы, пожалуй, ещё и тем, что казался бледнее любого из вновь прибывших, словно его долго держали в запертой комнате. Но и это не было чем-то из ряда вон. Подумаешь, мало ли таких. Замотанный жизнью, усталый человек приехал окунуться в море…


Полагаясь скорее на интуицию, чем на память, мужчина прошёл мимо запертой до норд-оста58 двери вокзала, и спокойным шагом направился к малому участку земли на берегу Черного моря, до которого, при безветрии чуть больше девяти вёрст, а противу шквала огня противника целых двести двадцать пять дён59. В дороге мужчина, по не канувшей ещё в Лету фронтовой привычке, считал шаги. Так же, как некогда, недавно совсем, секунды после свиста снаряда, метры до укрытия или патроны. Да, раньше он был весьма хорош в счёте, теперь же часто путался, сбивался, и, встряхивая седой головой, чтобы расставить мысли по местам, принимался проговаривать вновь:

– Раз… два… три…


Не пройдя и половины пути, мужчина осмотрелся. От развороченных взрывами рельс, что некогда струились почти у самой воды, не было даже следа. Обогнув обгоревшие шпалы, сваленные в приличную кучу, мужчина подмигнул парнишке с лопатой, который выглянул из вырытой неподалёку траншеи. Осыпавшаяся с одной стороны, она, к счастью, не походила на воронку от снаряда.


– Что строим? – Спросил мужчина, и мальчишка, рассмеявшись, охотно ответил:

– Вы представляете, дом! Здесь будут жить люди! И даже адрес уже есть! Понимаете, дома ещё нет, а адрес… уже есть!


Мужчина поглядел на парнишку, – тот, как чистый ручей, звенел, переполненный ощущением счастья от текущего в нужное русло времени.

– Хотите, я вам адрес скажу? – Спросил он срывающимся от волнения голосом.

– Давай. – Согласился мужчина.

– Адмирала Серебрякова, дом номер один! – Торжественно возвестил парнишка и рассмеялся.


Некоторое время спустя, когда, подвернув повыше брюки, мужчина бродил по щиколотку в воде, в его ушах ещё звучал этот весёлый ребячий смех. Рыбёшки щекотно пощипывали его за ноги, прибой норовил лизнуть повыше и намочить штанины. Солнечные зайчики, отражаясь от морской ряби, заставляли его то ли улыбаться, то ли щуриться, пока, обернувшись вдруг на берег, мужчина не заметил, что подле его портфеля сидит полосатый кот. Будто линялые, нечистые полосы его тельняшки не давали возможности понять, кто он во флоте, какого роду войск. Одно было ясно, что кот далеко не рыбак, ибо он с тоской глядел на воду, и казалось, будто бы решает, – топиться ему или немного обождать.

Мужчина по-своему поняв замешательство кота, окликнул его:

– Эй, бродяга, а ну-ка оправсь! Не тушуйся, я тут кое-что припас, обожди маленько.

На страницу:
4 из 7