bannerbanner
Проза бытия
Проза бытияполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Выбравшись из воды, мужчина открыл портфель и достал оттуда четвертинку хлеба и бутылку нарзана. Отломив от горбушки, он положил кусочек перед котом:

– Угощайся. Чем богаты, так сказать.

Кот с недоумением поглядел на мужчину, но тот подбодрил его:

– Ты не смущайся, я тоже поем. Мы тут, когда воевали, сперва любой крошке были рады. Ты, хотя и кот, должен понимать.


Кот уяснил, если не саму человеческую речь, но тон, и, хрустя челюстями, жадно прожевал хлеб. Мужчина довольно кивнул:

– А сейчас выпьем, нарзану. У меня, брат, ничего покрепче нет, нельзя мне. Как с винсовхоза60 эвакуировали, с той поры я спиртного больше не нюхал. Ни за погибших друзей, ни за Победу. Врачи говорят, – глотнёшь и амба. А они что, зря, что ли, старались, вытягивали с того света?..


За разговором, мужчина отыскал створку мидии среди камней и налил в неё для кота нарзану. Слушая про то, как люди, удерживая позиции Малой земли, топили лёд и пили воду из луж, кот жадно глотал колючую от пузырьков воду, и для порядка слегка шипел на неё.


Уложив солнце спать, спрятав сморщившиеся от морской воды ступни в носки и распрощавшись с котом, мужчина отправился на вокзал. Он не был похож ни на отдыхающего, ни на командировочного. Он воевал когда-то в этих краях, и хотел узнать, как оно всё здесь теперь.

Поезд, споро пересчитывая шпалы, увозил фронтовика прочь, а он сидел и спокойно глядел в окно. Место счёта в его памяти было занято теперь словами, сказанными тем парнишкой на берегу, полными неисчерпаемой бездны простого, понятного всем смысла. «Здесь живут люди! Здесь живут люди! Здесь живут люди!» – звучало теперь в его голове без конца, и трудно передать, как он был этому рад…

Зато какая…

Сидя на пороге дупла, тихо ворчит филин. Сколь не пытается, не спится ему, не лежится никак. Солнце, расчёсывая свои льняные пряди, оставило их повсюду без заботы про то, что может помешать кому-то. Но они – помеха взору, спутанность ветвям. Пронзают насквозь паучьи гамаки и побитую, словно молью, листву, а, скользя вдоль тропинок, переиначивают их, делая неузнаваемыми, странными, чужими. И только у деки полян, тонкие струны, спускаясь с небес, не чинят препятствий никому. Крепко держатся за землю и жаждут смычка, что тронет их бережно, но твёрдо, дабы услышал, наконец, свет тот сверкающий звук, от которого рассмеётся сердце и расплачется душа.

Да где ж тот смычок? Покуда хватятся его, ослабнут струны, увянут в который раз, утеряв настрой до следующего утра, а филин, так и не дождавшись искомого звучания, вновь примется пробовать отыскать его сам:

– У-у! У-у!

Спал бы уж, что ли, филин по ночам, да боится днём обеспокоить соседей. Те нервны чересчур, и при виде его, заламывают крылья, да в рассып, или в драку: «Чего это вы, батенька, не своим часом, да общим коридором, свет жжёте…» Ну их к косматому61, лучше обождать до сумерек, а то, что неспокоен поутру – это так только, от бессонья. Кричит филин, прикрыв глаза, будто это вовсе и не он, сбирая в лукошко безлесья гласные, одна другой краше, как на подбор:

– У-у! У-у!

– Так то ж всё одна!

– Зато какая! – Ответствует филин, и продолжает гласить на все лады, – то басом, то тенором, то фальцетом, тянет ноту, медово густеющую на тканом кружеве призрачной паутины дня. Ему-то, филину, ведомо, что звук – точно жизнь, которая тоже одна, но какая зато…

Для любого

Беда, она для любого – беда…

Автор


В карманах у ветра чего только нет: нервное постукивание холодных пальцев дождя по подоконнику, неровные обрывки хриплого эха, тупой, запинающийся на полуслове, звук топора. Совсем юный ещё клён, заслышав его, испугался и оставил играть с солнцем в ладоши. Ветер, порешив подспорить, подсобить мальцу, отвлечь от грусти, толкнул его тёплым плечом, дунул на потный чуб, прогоняя тяжёлые думы. И повеселел клён скорее, чем опечалился, мал же ещё, – и ну как принялся хитрить, успевая увернуться ладошками от солнышка в нужную минуту. Глядя на клён, вздыхал ветер, гладил по вихрам тихонько. Ну, так, кто ещё, кроме него, позаботится об нём, коли улетел парнишка, напялив крылатку62, далёко от дома. Не повидать, не докричаться, не коснуться веткой родного ствола.


Оказавшись случайным свидетелем того, как заботлив ветер, весьма озадаченный сим обстоятельством, я остановился в некоторой растерянности, силясь припомнить куда, собственно, направлялся. Рассудив, что ноги отыщут дорогу сами, шагнул, и едва не наступил на змею, которая, с недовольным шипением потянула шланг своего тела под куст.

– Эгей! Ты куда!? Я тебя не обижу, не уходи! – Обиделся я ей вослед, но змея, наученная горьким опытом не доверять людям, затаилась, вероятно, надолго.


Впрочем, очень скоро выяснилось, что змея была не одна. При каждом следующем шаге, тропинка расступалась передо мной, извиваясь щупальцами многих змеиных тел. Казалось, им несть числа63 и, не желая неудовольствий, я счёл за лучшее замереть, в надежде на то, что отыщется тот, кто придёт на помощь. Но увы. Убаюкавши клён, ветер и сам прилёг, положив голову ему на грудь, так что, кроме шороха змеиных тел о траву, не было слышно ничего.

Старясь не выдать замешательства, я спросил, обращаясь к струящемуся подле ног потоку:

– Ну, быть может, я-таки пойду? – И в ответ, из тени, но без тени сомнения в голосе, зачирикал воробей:

– Нель-зя, нель-зя, нель-зя!


Как ни странно, но именно его незамысловатый, прямой и честный отклик расставил всё по своим местам. Змеиное шуршание стихло разом, мой разум прояснился или тропинка оказалась совершенно пуста.


– Страшно было?

– Да нет. Скорее, опасливо. Причинить нечаянно неудобство, ущемить меж камней, поставить перед выбором, – и не дать шанса уйти, не поранив самолюбия, не попортив грациозной стати…

– Как-то ты это… Ведь змеи же!

– Так не повинны они в том, что таковы!


Споткнувшись о кусок коры, изжёванный дождём и ветром, в угоду птахам до пыжа, дабы было чем мягким выстелить гнездо, не думается о том, сколь им, деревом, было перенесено …страданий. Да и верно ли, что они таковы? Мало кто, представляя про то, имеет в виду не одного лишь себя. Ибо мимолётна она, за иного жаль.


Стук топора о ствол, словно выстрел. Так он и есть – смертельный выстрел для любого из дерев.

Никто и не обещал…

Беседка детского сада. Воспитатель посулила отпустить играть каждого, кто скажет стихотворение, не запнувшись ни разу и раз за разом читает его вслух. Вся группа хором повторяет слова, в такт движению её губ, а я хожу кругами в одиночестве, как дурак. Обычно мне достаточно одного раза, чтобы запомнить простой ритм незамысловатых слов. И да, я предпочитаю читать сам, но не такие глупые стишки, а нормальные книжки, на первой странице которых, там, где под именем автора написано название, мелким курсивом указано: «Для среднего и старшего школьного возраста».

Читать интересно. Слова складываются в образы, яркие, живые, будто сны, когда просыпаешься на мокрой от пота подушке или от звука собственного смеха. У меня собственная полочка с книгами. И мне полагается брать книги только оттуда, но иногда, в тайне от матери, удаётся вытянуть что-то и из её библиотеки. Мать ругается, если обнаруживает, что книги стоят не как обычно отдавливая друг другу бока, но после неизменно спрашивает о впечатлении от прочитанного. Я с радостью делюсь переживаниями, не рассчитывая, впрочем, на понимание, ибо давно осторожен с надеждами, и уже почти научился обходится без них.

– Так что тебе понравилось? – Настаивает мать.

– Мало что… – Бормочу я, хотя и понимаю, что от ответа не отвертеться никак.

– И всё же! – Не унимается родительница, и я говорю ей про то, как переживаю о несчастии бедных людей64, и доведись нам встретится, непременно поделился бы с барышней конфектами, что перепали мне от бабушки.


Мать озадаченно глядит на меня:

– И это всё?

– Нет, конечно, – горячусь я и добавляю, – а Гобсек65 – худший из людей, и не стал бы играть с ним ни за что!


– Я же говорил тебе, что надо запирать шкаф с книгами! – С порога подаёт голос отец, и мать, чтобы не слышал лишнего, посылает меня на улицу. «Проветрить мозги», – так говорит она, но я не понимаю, каким манером можно сделать это, ведь, когда открываешь в комнате форточку, тёплый воздух выходит паром, как из паровозной трубы, давая место холодному. Так неужели же и с головой всё точно так же?! Но я вовсе не желаю лишаться того, что там уже есть, поэтому, вместо того чтобы бегать во дворе вместе со всеми ребятами, осторожно хожу подле кухонного окна, через которое до меня доносятся обрывки спора родителей:

– И это вместо того, чтобы вваливаться домой в "стоячих" от снега лыжных штанах! – Возмущался отец.

– А ты… Ты хочешь вырастить из него дикаря… – С не меньшим жаром отвечала ему мать.


Продолжения ссоры я слушать уже не мог, так как, неожиданно для себя, без видимой со стороны причины, принимался плакать. Родители, разглядев, наконец, мою перекошенную рыданиями физиономию, забывали о разногласиях, и мать, накинув на плечи платок, выходила на улицу, дабы увести меня домой. Её дыхание клубилось красиво округ её лица, и долго ещё, до самой ночи, пока меня не отправляли в постель, я присматривался к ней, чтобы понять, сколь от мамы выветрилось, улетело на морозе к облакам, а сколько осталось от неё прежней.


Трясогузки, мама и папа, спихивая с гнезда один другого, пререкаются громко, летают нервно. Воспитание – нелёгкий труд, а возмездие, – карой или воздаянием, настигает скорее, чем рассчитываешь на то. Ну, так, нам никто и не обещал, что будет просто.

Знаки

Я слышу эхо шагов в одном из соборов Петербурга. Издали. Они не похожи ни на какие другие, ибо сдержаны смирением страха Божия, который не от испуга, но от мук, ниспосланных совестью. Что предпринять, дабы унять хотя отчасти её усердное служение? Как, не сказавшись совершенно бесчувственным, утолить эту непреходящую боль вины перед теми, кто, быть может, даже не заметил её сам, прошёл мимо. А ты-то казнишься. Не ожидая прощения, но желая его больше, чем чего-либо ещё.


…Трясогузка, с приличным даме криком, кидается в омут воздушной волны, словно с берега. Зябко ей, студёно, весело. Знакомо ли ей то, что мешает человеку быть беззаботным и безгрешным, как она? Потрясая ветвями, пчёлы, собирают нектар, и опыляют цветки без умысла совершить то. Две стороны обычного явленья… Как знакомо всё, до той же душевной муки, когда ищешь причины нанесённых обид, и, конечно, отыскиваешь их в себе. С той же лёгкостью, с коей твердят:

– Это не я обидел, а ты изощрён столь, что пожелал обидеться!


…Ласточки, сгоняют друг друга на закате с просторной площади неба, полощут перед сном горло белой микстурой облака, и пена испускаемых ими воздушных пузырей не мешает майскому жуку совершить свою последнюю посадку. Мотор его ладного самолёта гудит ровно, но пролетит ровно столько, сколь ему отмерено, не более того.


– Чего отмеряли-то?

– Добра и зла.

– Что за ерунда? Причём здесь?

– Чтобы научиться смирению…

– И со скольким злом надо смириться, и для чего?

– Дабы обратить его в добро.

– Ничего не слышал глупее!

– Ну, что ж… Ты просто не слушал. Как не замечал перламутровой от вечерней росы травы, не узнавал в цветущих маках черт инея…

Несть числа знакам, что посылает нам жизнь

Прощение

Многое говорит о необходимости прощения. Если иметь в виду посторонних, то, коли не слишком задето то, что делает тебя живым, милость даётся до такой степени просто, что даже нельзя назвать её таковой. Необходимость снисхождения к проступкам кровных родственников даётся с трудом. От семьи ждёшь понимания, поддержки, участия, и всё, что кроме – воспринимается не иначе, как вероломством. Однако же, ты с охотой прощая несообразительных, неловких от того кузенов, бесцеремонных от недалёкости дядьёв и болтливых тётушек, да продолжаешь ездить к ним поздравить с днём Ангела, Рождеством и Пасхой, а набивая живот блинами совместно с завистливыми по причине томления одиночеством кузинами, чьи витиеватые, деланно наивные сплетни некогда испортили тебе не одну партию66, искренне сочувствуешь их нездоровью.

Будучи сам давно сед, с пониманием слушаешь мать, что в который уж раз шепчет про тебя подружкам, рассказывая про то, как гордо восседал ты на горшке с деревянным стульчаком. И даже, ввязываясь в их беседу, припоминаешь сам о некоем занимательном случае из детства, из-за которого гимназические товарищи прозвали тебя вороной.

Истинное прощение даётся непросто, но свершившись, дарует не чаяную доселе лёгкость и освобождение от бремени навязанных тебе греховных идей, недобрых, подолгу, рассуждений об обиде, либо возмездии. Не в том её кровавом виде, который вернее всего подразумевался пращурами, но не менее вредным от того.


– И всё же, есть человек, которого помиловать труднее, чем кого бы то ни было. Знакомый от самого рождения, он часто удивляет своими порывами, высказанными сгоряча обвинениями или приятием немыслимого доселе.


– Вы говорите о себе?

– Догадались… благодарствую!

– И полагаете, что мы не вправе судить кого-либо кроме себя?

– Верно.

– Но… будьте же милосердны, в конце концов!

– К себе?

– В том числе!


Поглядев на визави, я вздохнул, ибо мне нечего было ему возразить. Разве что… Как бы он заговорил, узнай, что много лет тому назад я оказался столь подл, что продал туркам его младшую сестру. Не из любви ко злату, но из страха за свою никчемную жизнь.

Счастлив по-настоящему…

Детство – это не возраст, и даже не та беззаботная пора, когда твоя главная задача – рассказать бабушке, что нарисовано на дне тарелки, в которую она зачем-то наложила доверху манной каши, и теперь никак не может припомнить о чём там было. Разное у всех, детство одинаково напоено неосознанным ещё, ускользающем в вечность счастьем. Что касаемо моего, то оно, наверное, как у многих, – с играми в войну, когда каждый хочет быть «за наших» и никто за врагов, приторный взгляд на бабушку, которая, выбирая из кошеля «на мороженое» всегда даёт монетку постарше, да вдобавок позволяет пройтись самому до тележки. До неё не так, чтобы далеко, всего два дома, но зато через «чужой» двор, и по возвращении ты чувствуешь себя куда как старше прежнего.


В детстве невыносимо и страшно голосят на всю округу похоронные оркестры, молоШница криком лужёного горла будит хозяек поутру, а вечно голодные голуби возбуждённо воркуют под крышей. На послевоенной улице было не отыскать ни одной бездомной собаки, а несмотря на то, что все кошки находились в постоянном ожидании появления на свет очередных котят, их каждый раз кому-нибудь, да не хватало. И если мать, уводя зарёванного малыша домой, говорила ему, дабы успокоить: «Не плачь, сказано, через три месяца, значит так и будет, тётя Маруся попусту врать не станет!», – жалко было глядеть на то. Ведь, что такое три месяца в его-то малые годы? Целая жизнь.

В том, нашем детстве мы не смели даже мечтать о своей собаке, но с нетерпением поджидали, когда сосед, который после Победы привёз из Германии двух овчарок, выведет их погулять. Вражеские псы звались Нелька и Дымок, хорошо понимали по-нашему, разрешали себя погладить и даже не брезговали облизать подставленный нос. Тем из нас, кто хорошо знал «из грамматики», сосед вручал в руки поводок, дозволяя обойти с собакой вокруг дома. Чаще всего с нами прогуливалась покладистая Нелька. Дымок предпочитал находиться возле хозяина.


Вечерами мы с ребятами любили посидеть на ветках дерева подле забора зелёного театра. Там каждый раз крутили кинокартину про Чапая, и не знай мы её наизусть всю, от первого до последнего кадра, уходили бы незадолго до того, как тонут в кипящей Урал-реке подстреленные врагами Петька с Василь Иванычем. Мы терпели, покуда, – наконец-то! – красные не принимались лупить белых, и так громко кричали «Ура!», размазывая грязными руками по лицу сердечные чистые слёзы, что неизменно падали под ноги парням с красными повязками на руках, как спелые груши. Они дежурили в парке после работы и знали нас, как облупленных.


Быть может, для кого-то, где-то там далеко, детство проходит с ощущением тепла, спокойствия, либо безопасности, и подобно тому, что испытывает цыплёнок под крылом мамы-наседки. В нашем детстве невозможно было помыслить о таком. Невзирая на юные годы, мы жили бок о бок с двумя главными опасениями: потерять близких и подвести их в чём-либо. Именно эти страхи, наполняя нас чувством ответственности, освобождали от лени и подлостей, в соседстве с которыми любая, самая распрекрасная жизнь, не может быть счастливой по-настоящему.

Греческий стиль

…сочетает в себе несовместимое на первый взгляд разноречие изысканности и простоты.


Желто-красные, припухшие губы клёна, что мнил себя весомой помехой всего сущего, горели бесстыдно навстречу рассвету. Что уж там с ним приключилось ночью, знали про то Нюктос67 и Скотос68, но теперь он мог, не жалея ни о чём, сдавшись на милость Парсефоны69, гибнуть во цвете лет, поддавшись ли чарам Аида, либо по вине подстроенной Тюхе70 его встрече с летипорусом71. Подхватив где-то по дороге от едва видимой веточки до ствола, куриный гриб72, клён был, так казалось ему, готов к увяданию, но не считал свою жизнь напрасной или завершившейся слишком рано. Пан73, с которым довелось повстречаться ему однажды, поведал, сколь многим не удаётся дожить не только до совершеннолетия, но даже до рождения, а посему, – каждый живущий принуждён расценивать любой миг не иначе, как дар, ценность коего была известна, пожалуй, одной Эйрене74, да по всегдашней женской забывчивости, утеряна давно расписка, выданная Зевсом раз и навсегда, где-то между небом и землёй.


– Но тем, кто на грани, видимо и так приходит понимание об этом… Впрочем, в пустой след.

– Чтобы зачем?! Дабы горше?

– Чтоб умнее были, в последующий за этим раз.

– Оно бы, может, и ничего, да скоро забудут про то.


Греческие боги тоже совершают ошибки, но наделённые даром бессмертия, они имеют возможность исправить их, если захотят.

В этот день…

– Не бойся, это далеко, пойдём-ка поскорее.

– Ага, как же далёко. Вот он, совсем уже близко! Пыль облаком, нагонит вот-вот.

– Не стой хотя бы на месте!

– Да, не идётся мне что-то. От страха ноги отнялись.

– Ну, не нести же мне тебя?!

– Да ты и не сможешь…


В этот день, я катился печёным яблоком по высушенной зноем дороге, и вспоминал, как радовался весной её отстранённости от леса, из недр которого доносился злобный вой комарих, подлинное воплощение стихийной силы, прозябающей в несогласии с собой, именуемой гинекократией. К счастью, мало кто из числа прожорливых злобных фурий догадывался о существовании тропинки. Пойми они все разом, что всего в десяти саженях тёплое, наполненное свежей густой кровью существо отмахивается от самых расторопных их товарок прутиком крапивы, мне бы несдобровать.

Летняя пора отчасти угомонила женское общество, но я был бы более доволен жизнью, если бы мог пройтись хотя часть расстояния в душной тени, а не на самом виду у солнечных лучей. Шёл я уже довольно давно, издалека, так что перестал следить за тем, насколько высоко поднимаются онемевшие от ударов о землю ноги, и именно по этой причине за мной клубилась пыль, ровно как за телегой.


Стирая дорожки мелкой соли, то и дело появлявшиеся на щеках, я и не заметил косуль, что стояли у меня на пути. Они были будто отражение друг друга, но брат и сестра, и это единое, в чём они казались отличны. Не было нужды называться натуралистом, дабы понять их замешательство. Заросли, из которых они вышли, были уже далеко, тропинка, потакая странствующим, льнула к полотну узкоколейки, что зримо трепетала от предвкушения скорой встречи с паровозом. Посему, косули очутились взаперти своих страхов, – мнимых и тех, что вредят мирному течению жизни своею предопределённостью.


Заметив лесных козочек, я остановился. Кровь, доселе пособлявшая мне в ходьбе, словно попыталась излиться прямо под ноги, и я почувствовал, как сильно устал. Не желая вовсе пугать косуль, я принялся смотреть как бы скрозь их, но краем глаза следил за происходящим. Несмотря на то, что я сам перестал быть помехой, козочки всё ещё были нервны и налитые влагой кабошоны их очей сверкали более от испуга, нежели от самолюбования.


Осмелев, я обернулся, и не медля ни мгновения, понял причину непокоя косуль. Взбивая песок дороги в облако, к нам приближался олень. Их много развелось в этом году, и всегда нежелательные лишние рты козочек теперь были вовсе неуместны для них.

Совестно, но моё присутствие не охладило пыл оленя. Остановившись, он не оставил попыток испугать косуль, вместо того он нервно скалился в их сторону одной верхней губой и наклонял голову, чтобы можно было рассмотреть, сколь хороши и крепки его новые бархатные рожки.


Мешаться в оленьи дела я само собой не стал, но с удовольствием отметил то обстоятельство, что олень ограничился нотацией, и если не оставил вовсе намерений изгнать козочек из присвоенной им части лесной чащи, то отпустил их с миром хотя в этот самый час.


Как часто мы думаем об себе больше, чем заслуживаем в мнении прочих. Ещё скорее мы не думаем вовсе.

Равновесие

«Зинаида Николаевна Гиппиус75

была стервой, но умной дамой.

Она любила повторять:

"Если надо объяснять,

…то не надо объяснять."»

Из беседы с товарищем «об умном»


Всё, что нуждается в объяснении, будет забыто. Прочее витает в воздухе, и каждое следующее поколение черпает его из общего, кипящего звёздами котла, удивляясь каждый раз, – «Зачем всё, что идёт на ум, похоже на уже сказанное в минувшем». Так отчего ж нет? Если именно так и дОлжно. Все озарения хороши, но каждое годно для своего часу, и впору лишь только свойственной ему особой поре.


Чайки парят над холмом из нечистот, как над уровнем моря. Всё так же белы телесно, а об их душе, много ль кому забот? Сговориться бы со своей.


…Глубина пруда не позволяла купаться всем разом, и птицы, устроив себе купальню на листьях кубышки, совершали омовение в известный час. Подле воды не наблюдалось столь же неподобающей суеты, какова бывала возле трапезной. Каждая чинно поджидала свой черёд, а пока суд да дело, птицы вели неторопливую беседу, в проистечении которой уверенно распоряжались судьбами мира, но не затрагивали своих житейских забот, и прочего, за что можно призвать к ответу немедля. Великие дела казались им не в пример мирским просты, а земные, как водится, тяготили больше отпущенной меры. И как поставить им то в упрёк, коли снуют ранние птахи через дорогу были, и солнце им до полудня то в клюв, то в хвост, а после напротив.


…Хмель оплетая ствол шиповника в бесконечном повороте направо. Голубь воркует подле голубки, и повинуясь велению вселенной, также крутится по ходу времени. Но только ласточки, обводя мир вокруг крыла, как вокруг пальца, вьются в воздухе стрелками против хода часов. А для равновесия во всём или из противоречия здравому смыслу… Как постичь про них, коли порой не в состоянии понять даже про себя…

Пасмурный день

Пасмурный день – порождение серых мыслей. Он вызывает тревогу и недоверие. К себе и миру, который приютил тебя в сей недолгий час.


В такой день тяжелее всего поэту. Дожидаясь расслышать вольное эхо сиринги Эвтерпы76, сидит он, вслушиваясь в хор приставших к жизни звуков. Недовольный ими, как помехой тонкому настрою сердца, распознаёт в себе неразделённую никем пустоту и зависимость от сторонней воли, к чьей власти привык, и перестал различать, где оканчивается, собственно, его «я», и начинается то, что выше всякого: похвал, порицаний и зависти.


– И не трудно тебе так … существовать? Не обидно?

– Напротив! Я счастлив этим!

– Но ведь настанет однажды тот час, когда минуют тебя молча, и не наградят не испорченным временем чувством, не укажут на то, мимо чего проходят прочие.

– Ну и пусть! Мне будет горько, но прознаю, что уже недостоин даров. И хотя будет недоставать трепета мимолётности, что, сгущаясь подле держала мою руку в своей, сообщая всё то, что дОлжно, довольно того, что уже произошло.

– Ты лукавишь.

– Отнюдь. Благодарность за ласку прошлого не отнимает надежду на благосклонность будущего.

– А не обидно ли пребывать в роли игрушки Провидения, и того, чьего лика не увидишь никогда?

– Вовсе нет. Я мог бы ею и не быть, коль скоро оказался б ещё глупее, чем теперь. Прозябая в тягомотине неумения понять прелести того, что окружает, будешь рад любому цветку, что растит солнечный луч на пышном облаке пыли, просеянной через паутину в углу сарая.

На страницу:
5 из 7