
Полная версия
Проза бытия
И поверх всего, летит ворон. Раскрыв объятия навстречу земле, стремится к ней, не сдерживая радости, будто бы после долгой разлуки, а она смущается, прячется своё кокетство под снегопадом вишнёвых лепестков. Как оно и полагается каждой добродетельной девице.
Бывает
Не понимаю, перед кем я провинился, и в чём именно, но… меня укусила божья коровка. Она буквально вцепилась в руку чуть повыше запястья, когда, выйдя на перекрёсток трёх дорог, я раздумывал, по которой свернуть. Каждая казалась достойной того, чтобы потратить на неё толику своей жизни.
По левую руку, не смущаясь вниманием к себе, бродил дрозд. Путаясь долговязыми ногами в молодой, упругой траве, из-за отчасти утраченной привычки, или вследствие упрямства юной сочной гибкой поросли, – было не разобрать. Подволакивая то одну ногу, то другую, дрозд отыскивал в земле нечто, за чем был послан находящейся в интересном положении подругой. Той желалось отведать орешка, или слив, или, быть может, даже винограда! – да где ж его нынче достать. Однако усердие заботливого дрозда вскоре было вознаграждено. Небольшая, аккуратная пирамидка ягод, обронённая по осени дятлом, – гроздь прекрасного чёрного изюма, лежала, упакованная в плотный пакет опавшей листвы. Подхватив веточку лакомства, дрозд приободрился. Возвращаться к своей любезной без угощения он не хотел. Единая, общая для них весна и услада семейных хлопот пролетят так скоро… Неудивительно, что он желал оставить об себе самые приятные впечатления17.
С другого боку, по правую от меня руку, протоптав тропинку в сосновой хвое, суетилась зеленушка. Всем на удивление, она заботилась об себе сама. И не то, чтобы брошенка! – то супруг оказался столь мил, что взялся присматривать за старшими детьми, пока она сама приготовит приданое для младших18. Сладостно предаваться мечтам, в заботе о ещё не появившихся на свет. Рассуждать про их грядущие подвиги, про не измаранные ещё недомолвками и ссорами дни бок о бок, в окружении тех, кто, открыв рот, встречает каждое твое появление.
Порешив не беспокоить птиц, я сделал шаг, с намерением идти прямо, и вот тут-то был остановлен неожиданным укусом божьей коровки. Изумлённый, я вперил взгляд на руку, и с криком:
– Как?! Ты?!! За что?!!! – Сдунул жучка в траву.
Оглядев меня, словно несмышлёныша, божья коровка поправила задравшийся некстати подол крыл, и поворотилась в сторону тропинки, по которой я собирался идти. Не более, чем в пяти шагах от меня, прямо посреди лесного тракта, некстати проголодавшийся лосёнок пил молоко, а его мать, не в силах противиться, с умоляющим и одновременно суровым выражением оглядывалась вокруг. Казалось, моё присутствие не встревожило лосиху, куда больше заволновался я сам, ибо никак не мог взять в толк, как же я мог её не заметить?!
Не желая нарушать трогательное, столь редкое единение матери с младенцем19, я отступил назад, и медленно, но не таясь, пошёл в сторону дома, беззлобно ругая сердобольного жучка по пути.
– Нет, ну, ты представляешь, меня укусила божья коровка! Меня!!! – Жалуюсь я лишь для того, чтобы услышать в ответ:
– Бывает… – То, единственное, что неизменно приводит меня в привычное расположение духа.
Но как-то это всё… чересчур?..
Пасха
Стараясь поспеть до рассвета, паучок плетёт паутину на пяльцах ветки, словно играя гаммы, быстро-быстро перебирая лапками по невидимым клавишам. Драгоценные грани тонких нитей послушно следуют за ним и так хороши, что иное сердце дрогнет, прежде чем смести в неряшливый ком ажур паучьей авоськи. Чего стоит сей труд? Два-три часа жизни. Так это ж чужой, её не жаль…
Вишнёвые букеты вянут скорее, чем успеваешь налюбоваться на них. Яблоня, затейница, поторопившись, отцвела уже с южной стороны, а с северной… покуда обождёт. Её расчёт в том, чтобы стать нужной, сказаться таковой в искомый час. В высокой траве у её ног, стынущей на осьми ветрах20 осенью, долго будет сытно и тепло.
Огнестрельной раной зияет прореха солнца в груди леса.
Истёрлась, истрепалась штопка голых ветвей на его локтях. Следуя в неспешной прогулке за светилом, дятел перелетает с дерева на дерево, рея крылаткой, а присаживаясь на ствол, кажет свой породистый профиль и, кажется даже, гордится им. Единое, что не выдаёт его среди нервной зелени листвы, – цвет кафтана. Но нос… нос! – ох, уж этот вездесущий Сирано21…!
Намокшим подолом леса – тропинка понавдоль. Непросохшие следы стенаний в ночи, являют её чрезмерную нервность, ибо не так невозмутима она, как желает казаться. Днями, спокойна внешне, тропинка сносит уготованные судьбой терзания, а с наступлением сумерек принимается рыдать. Серп месяца, что недолго падает долу, раня занавесь неба в иных местах до самых звёзд, хотя и слышит шорох земных слёз, не поспевает ни к ним, ни за ними. Вот и тропинка та, сколь не гонись, не имеет конца, но, только-только дотянешься до неё, как вовсе темна, либо от влаги или ещё почему, – не разобрать.
А там уж и утро ранится об острый запах крапивы, да в спину рассвету что-то обидное кричит петух. Взаперти нерукотворных каменных клумб пламенеют маки, сохнет всеведущий пух одуванчика, что, будто изморозью, покрыл землю, и свадебным венком в траве – брошено белоснежное гнездо паучье.
По берегам затонов накиданы обкусанные бобрами хлебные палочки стволов. Сырые, непечёные ещё солнцем баранки муравьиных нор распахнуты почти до самой детской. И небо… само небо сияет голубым пасхальным яичком.
Малая Родина
Я тот ещё соня. Каждому, кто засиживается допоздна, известно то чувство «сырого сердца», с которым трясут тебя за плечи первые аккорды гимна из громкоговорителя в прихожей. А посему, на службу я всегда бегу в полусне, не разбирая дороги и не узнавая знакомых улиц и лиц, струящихся в мутном потоке навстречу друг другу. Вечером же я возвращаюсь домой спокойно, с чувственным удовольствием от каждого последующего шага. Каштановая аллея, которую мне надо пройти от и до, – моя малая Родина, вне которой, сколь бы ни был беспечен, я неисчислимо ничтожен и уязвим. Стойко переживая появление новых людей на свет, взамен ушедшим, она почти не меняется сама. Единственное, в чём можно упрекнуть её, – некая отстранённость. Аллея пытается быть сама по себе, позабыв про то, что, как ни старайся обойти вниманием сей факт, но именно люди помогли ей стать таковой, какова она теперь, с самого рождения – в окружении их, подле старых, хранимых временем домов.
Я помню эти каштаны с тех пор, когда и они, и я были ещё детьми. Выписанная из деревни няня водила меня по жаркой дорожке промеж ними, удерживая от падения за продетый подмышками рушник. Между тем, нежным тростинкам каштанов не давали упасть обёрнутые вокруг их талии холстины, концы которых были вбиты колышками в землю. Помню, как однажды, когда я уже научился ходить, падая, ухватился за слабое ещё, хотя уже намного выше меня, деревце, и обломал веточку. Няня строго отчитала меня, объяснив простыми словами выросшего на виду природы человека, про то, что у дерева нет ненужного, как нет его и у любого сущего, и, если оно отказывается от чего-то, то, – или по нездоровью, или пришла к тому пора.
– Да мешаться в то без крайней нужды не смей! – Погрозила перед лицом напоследок няня.
Впечатлённый её рассказом, с тех пор я перестал топтать даже траву, мне всё казалось, что делаю ей больно, дёргая за зелёные волосья, и от того ступал лишь по тротуару, а босиком соглашался ходить единственно по песку.
Но, вернёмся к каштановой аллее. Когда нам с нею исполнилось по двадцать, мы одновременно перестали расти. Я уехал учиться в другой город, она не изменила своему месту. Приезжая на каникулы, было хорошо заметно, как меняется моя аллея. Между возмужавших деревьев уложили гранитную мостовую, землю у подножия стволов нарядили кружевными воротниками кованных полукружий, и в каждой тени поставили по тяжёлой скамье. Не помню, хватало ли аллее того внимания, что теперь выпадало от меня на её долю, но при встрече она заметно приободрялась, и, в зависимости от времени года, одаривала то роскошью аромата цветов, то нестыдными своими древесными тайнами, или предлагала поиграть в килу22, подкатывая к ногам шар шоколадного цвета.
Не скажу, чтобы жизнь так уж сильно поизмывалась надо мной, однако, порешив однажды вернуться в город детства насовсем, я почувствовал, что не совершаю ошибки. И ведь не то, чтобы прочий мир отступился от меня, – просто-напросто, оказалось, что, чем меньше ты сам, тем краше и больше нужно тебе место. Я вырос, и, наконец, понял это.
Прогуливаясь по улицам родного города, я ощущаю, как удобно сидят на моих плечах рукава его тесных улочек; располагаясь в совершенно нужных местах, вытачки перекрёстков скрывают предательскую преждевременную сутулость; впору неширокие, крепкие ладони площадей дают мне мою волю23, а аллея, моя милая каштановая аллея, стоило ступить под её сень, укачивает и пестует ребёнка во мне так, как может лелеять и баюкать одна только Родина.
Малая Родина. Она никогда не бывает нам мала, но мы не всегда умеем дорасти до понимания её величия…
Быть пОнятым
Мы непостижимо противоречивы и непостоянны, стремимся быть загадочными, таинственными, непонятными для других, и, в тот же самый час, как мало чего кроме, жаждем понимания от оных, а сами… стараемся нимало.
Срезая сухую веточку туи, я услыхал некий писк, похожий на чихание, и дерево, притворившись простуженным, обрызгало меня нечаянным, пряным ароматом своего дыхания. Порешив отложить стрижку, я пошёл прочь, стараясь и сам не расчихаться на ходу. Однако, мне показалось странным, что туя поспешила избавиться от меня подобным манером. Мы были достаточно знакомы с нею, и она давно уже могла убедиться в том, что я никогда не совершаю ничего ей во вред.
Сощурившись хитрО, я раздумал уходить и, подойдя к дереву вплотную, прислушался. Кроме стука собственного сердца, я разобрал чьё-то частое, с трудом сдерживаемое дыхание. Не трогая руками зелени или ствола, я заметил примятую тропинку посреди грузно склонившейся ветви. Не в пример прочим, ярким и пушистым, она была чуть ли не вытоптана! Приглядевшись ещё внимательнее, я встретился взглядом с обнимавшей гнездо птицей. Зеленушка, а это была она, стойко переносила моё вольное вторжение, но сердце сотрясало её ладное тело с такой силой, что я поспешил отступить, чтобы не мучить бедняжку дольше.
По всему было заметно, – она видела меня не единожды, и, выбирая место для птенцов, понимала, – рано или поздно наша встреча лицом к лицу произойдёт, но, при всём при том, как это бывает у любого, надеялась на то, что этого не случится. Ведь, кто знает, чего ожидать от нас, людей. Бывает, глянешь со стороны, – мы, вроде, и ничего, а познакомишься ближе…
С того самого дня, проходя мимо дерева, я разговаривал не только с ним, но ещё и с птицей. Она скоро привыкла к моему голосу, вытягивала навстречу шею, чтобы уяснить нечто в выражении моего лица, и, если я был возмущён чем-либо, то она тихонько… укоризненно цокала языком, сокрушаясь вместе со мной.
Ибо каждому хочется, чтобы его… Разве не так?!
Жилец из первой квартиры
Прилетев в родные края, ласточки были несказанно рады тому, что уютный подъезд маленького одноэтажного дома по-прежнему незаперт. Заглянув вовнутрь, и убедившись, что место свободно, они присели рядышком в уголочке и тихо радовались своей удачливости. Прошлой весной ласточки устраивали своё гнездо тут же, – прямо под потолком, рядом с незрелой по сию пору, прозрачной ягодой давно потухшей лампы. Мухи и прочие насекомые, которые, неосмотрительно сбиваясь с пути, залетали в подъезд, и, ударяясь, звенели ею, возвещая о своём прибытии к завтраку, обеду или ужину, были всегда ко двору. А посему, – самой главной заботой ласточек было раздобыть побольше строительного материала, ибо от старого гнезда остался лишь отпечаток на стене.
Целую неделю птицы собирали веточки и кусочки глины. Чтобы им не мешался сквозняк, что, заглядывая в подъезд, постоянно хлопал дверью, жилец из первой квартиры зажал её промеж двух больших камней, поэтому теперь, даже если ветру и вздумывалось проведать ласточек, он уже был не в состоянии запереть их внутри или оставить, по рассеянности, снаружи. Конечно, он делал всё это не со зла, но ночевать в душной темноте или мёрзнуть за пределами гнезда, прижавшись друг к другу, – то ещё наказание для певчих24.
От утренней до вечерней зари ласточки трудились над лукошком колыбели для своих будущих малышей. И вот, когда гнездо было совсем уже готово, – осталось только дать ему время просохнуть немного, чтобы глина крепко-накрепко прихватила веточки, да выложить изнутри чем-нибудь мягким, – случилось то, чего не мог ожидать никто. Птицы сами, собственными крыльями, разломали гнездо. Как видно, вспомнили они случившееся прошлой весной. Едва желтогубые, улыбающиеся навстречу каждому их появлению детишки только-только открыли глаза, жилец из первой квартиры подсадил своего кота, «посмотреть, кто там с утра до ночи галдит и гадит перед дверью». Благодаря соседству ласточек, мухи и осы уже не докучали ему, и терпеть гвалт птенцов дольше ему теперь было не с руки.
Прежний год ласточки осмелились пережить лишь от того, что, кроме них, некому было позаботиться об их единственном уцелевшем ребёнке. Нынче же они оказались не готовы к ещё одной, вполне вероятной, потере. Конечно, ласточки могли обустроить гнездо на каком-либо другом, новом месте, но успеют ли малыши порядком окрепнуть до отлёта в тёплые края. По всему выходило, что не поспеют никак.
Обнявшись, на ветке перед подъездом сидели ласточки. Муж и жена. Она подставляла ветру промокшие от слёз щёки, дабы обсушить их, а он, пригорюнившись, неловко гладил её по спине и вздыхал. Не вывести им ребятишек в белый свет, не порадоваться с ними вместе новому лету.
– Подожди меня здесь, – Попросил он её вдруг. – Я тут видел… кое-что… – И улетел.
– Милый!..– Встревожилась ласточка ему во след. – Береги себя!
Спустя некоторое время, жильцу из первой квартиры ни с того не с сего стали докучать осы. Ни двери открыть, ни окошка, ни даже посидеть на скамье у подъезда. Сколь ни пытался отыскать он их улей, так и не смог найти. Жильцу из первой квартиры было невдомёк, что ласточки, отдавая должное его коварству, в качестве прощального дара, перенесли картонные соты ос в своё разрушенное гнёздышко. Не оставаться же ему вовсе пустым…
Говорите, у птиц короткая память? Ну, что ж, не короче ваших крыльев, в том случае, коли они у вас есть.
Они были…
Они были славной парой. Два старичка, она и он. Она обожала его безмерно, он был влюблён навечно, и одно лишь чувство держало его «по эту сторону клумбы», как говаривали некогда праотцы. Считая её наилепшим25, что случилось в судьбе, благодарный Вселенной за дарованную встречу, он не мог предать любимую, оставив вовсе без никого, и потому, пересиливая всё возрастающую дряхлость, позволил ухаживать за собой, дабы не потерялся совсем смысл этой жизни.
Заботы об нём занимали всё её существо. Занятая ими, она не имела времени заметить, насколько худо бывало ей, и, отсрочивая собственное увядание, подменяла благополучие размеренностью. Чего стоили, к примеру, пробуждения в означенное раз и навсегда время, когда, для того чтобы помочь подняться с постели, ей приходилось подолгу разминать его измождённое тело, иначе утомлённое сердце отказывалось гонять кровь с былой силой.
– Эх, коли бы был свой домик в деревне, насколько лучше жилось бы нам. – Сокрушалась она, выглядывая по утрам в окошко.
Квартира с высоким потолком и просторной кухней в тихом центре на четвёртом, предпоследнем этаже дома, некогда казалась лучшим местом на земле. Так оно бывает в пору безмятежности вовремя осознанных в себе сил, но теперь, направляясь за покупками, приходилось заодно набираться терпения и запасаться изрядной долей упрямства, чтобы не только добрести с ношей до подъезда, но поднять её ко входной двери квартиры.
Кроме всего прочего, им обоим был необходим свежий воздух. Не подыши они хотя день, городским, запертым в тесноте улиц, ветром, слабость и окончательная потеря желания «досмотреть всё до самого конца» не заставили бы себя ждать. Посему, граждане и гражданки, прогуливающиеся после обеда мимо скамьи под сутулым каштаном, сыто и равнодушно умилялись картинкам из домашней жизни трогательной донельзя пары, что проходила у всех на виду.
Обёрнутый в плед он, сидел, глядя прямо перед собой. Она с озабоченным видом и немного жалкой, извиняющейся за неловкость своего положения улыбкой, то укутывала плотнее, то утирала платочком влажные его усы. В известный час, выудив из вязанного просторного ридикюля одетую в тёплый шарф банку с протёртой курочкой, она кормила его с серебряной кофейной ложечки, а он, растерявший на пороге старости остатки никому ненужной скромности, привычно приоткрывал беззубый рот, и глотал, не жуя. Когда она спрашивала вкусно ли ему, он молча растягивал губы в некоем подобии улыбки и вздыхал, ибо понимал, каково ей приходится, и кабы знал, что она не будет страдать, избавил бы от себя без раздумий, не проснувшись в любой из дней поутру.
… Ночами, прислушиваясь к его дыханию, она нежно гладила слегка поредевшие на затылке волосы, пока не засыпала, наконец, уткнувшись носом ему в грудь. А он… он лежал после без сна, счастливый и несчастный, не смея переменить положения, дабы не спугнуть её бесконечно повторяющееся сновидение про то, как, слепым ещё котёнком он попал в этот дом…
NotaBene
Коту было 28, ей – 82…
Весенняя ночь
Птицы ворочались на чердаке, скрипя пружинами матраца усохших на сквозняке досок. Настенный светильник месяца сполз набок. Совсем немного. Видимо, ослаб один из серебряных гвоздиков, на котором он висел. Сквозь матовое, чистое его стекло было видно извечную гримасу луны, и она так давно вошла в привычку, что совершенно не портит её облика. Весенняя ночь чудна, как любая из ночей, полная переливающихся через край ручьёв птичьих голосов. Многоголосие певчих сливается в один безымянный хор, и только редкий возглас кукушки выдаёт её с головой. Филин временами посмеивается над нею, но, так как в равной мере всегда может быть узнан, несколько в том стеснён.
Лес шипел, шуршал и капал чем-то в темноте, но делал всё это как бы исподволь. Очевидно памятуя об сырых дровах26, заходил сбоку или вовсе со спины. Стоило обернуться, дабы присмотреться в сторону, откуда звуки, как затихало всё, и, кроме пятен сухой листвы, да огрызенных ветхостью пней, не было видно ничего.
Впрочем, по случаю на глаза попался-таки очаровательный в своей неуклюжести желтопузик. Лощёный, цвета перламутровых оливок, коими потчуют в монастырских трапезных великим постом, он вызывал сочувствие своею краткостью27, нелепыми попытками избежать мнимой погони, и надеждой во что бы то ни стало остаться незамеченным и неузнанным, – инкогнито28! Казалось, будто некто изурочил29 его. Вздох облегчения раздался со всех сторон, как скоро желтопузик был сопровождён в уют кустарника. Туда же отправилась и некстати задержавшаяся на тропинке улитка.
Сумерки, делаясь всё гуще, большими клейкими кусками застывали посередь полян, и только над дорогой ночь была едва ли не бледна. Взбитая перина пыли не желала нипочём оседать, сухие кусты гляделись издали дымом… И так бы оно всё и было, коли бы соловей, распевая привычное уху: «Фи-га-ро!» не закашлялся на полутрели. Тут уж, как закапало с ясного почти что неба, и уже не прекращало до самого утра.
А там уж, – дороги, щеголяя грязью в облипку, бахвалились друг перед другом зелёной пеной на губах луж, да у кого больше следов от стрел, выдавая за то тёмные ряды муравьиных нор.
Бриллиантовая россыпь кАпель дождя в траве, делала её похожей на драгоценный царский убор, но в отличие от него обладала лёгкостью и обаянием, чарами, веданными одною Природой.
Окончилась ночь, и как любое, что сказано, она уже прожила жизнь свою, но написанное будет живо, покуда не истлеет последняя дума, умеющая распознать, что есть свет, что есть тьма…
Навсегда
Оса бьётся о стекло впалой грудью в накрахмаленной рубашке, рвётся в закрытое окно. Ей ни за что не пробраться, но даже понимая про то, ты машешь рукой, гонишь её прочь, а она висит в воздухе, свесив руки ниже колен, вглядывается в твоё лицо тяжёлым взглядом. И отводишь свой, будто стыдишься чего. Недаром же оса родится осою, а человек человеком, ох, недаром…
Облокотившись подбородком о лист кувшинки, ужи нежатся в густой тёплой воде пруда. Мал-мала меньше: большой, пожиже и совсем ещё кроха. Дуют янтарные щёки от важности молчком, не пущают язычок погулять.
Здесь же, на берегу, понемногу собираются птицы. Лазоревки, синицы, щеглы, зеленушки и трясогузки, иногда прилетают дятлы. Ворон вытряхивает прозрачные половики неподалёку, да смотрит издали, прикрываясь облаком, как бы отыскивая нечто, смущён самим собой.
А птицы заходят в купальню по очереди, подбадривая и задирая друг друга.
Когда доходит очередь до дубоноса, тот, забирая вещи из стирки, надевает их на себя, не дожидаясь, пока просохнут. Всё мокрое хОлодно сперва и неприятно липнет к телу, но растянув промеж лопаток кожу на спине, растолкав воздух подле, познаёт птица, что, взмывающие к небесам капли воды, забирают с собой излишки её горячности. Дубонос едва ли не впадает в дремоту от удовольствия, но заметив подле себя очередь, решается направиться туда, откуда прибыл. По всё время полёта он хорошенько запоминает дорогу, чтобы при случае вернуться, но какова она была, и что приметного встретилось ему на пути, задумал не говорить о том никому. Дубонос умеет держать язык за зубами30, как никто другой. Рыбы и то разговорчивее, нежели, чем он.
Покуда дубонос удалялся от пруда всё дальше и дальше, там уже, тоже все в мокром, сидели синицы, поползни, малиновки. Ястреб поглядывал на них, любуясь своею тенью, и коротко вздыхал. Вот бы и ему, там же, рядышком… Так нет же, испугаются, разлетятся кто куда, а одному – оно всё как-то не так.
Накупавшись всласть, намаявшийся за день щегол подсчитал, что перетаскал птенцам букашек больше, чем весит сам. Придя в некоторое замешательство от собственной удали, он присел на качели ещё бездетной, но упругой уже лозы, да как взялся, ни с того, ни с сего, маячить маятником туда-сюда, в такт биению сердца. Войдя в раж, не заметил он и появления супруги. Та, в мокром на груди банном халате, толкнула его бедром, прогнала в гнездо к детям, а сама, проследив, дабы никто не уличил её в ребячестве, принялась раскачиваться. Делала она это, как, впрочем и всё остальное, с серьёзным выражением, и совершенно не так, как щегол, а правильно: сюда-туда, сюда-туда. Супруга щегла была уверена в том, что её он, как и все мужчины ничего не умеет толком.
Птицы разлетелись, переждать жару в тени. Пруд понемногу возвращал себе воду с берегов, раскладывал на широкой полке дна ил и песок по своим местам. Ему было слышно, как дятел, устроившись на сквозняке, играет сучком, как варганом31. Воющий его напев навевал на округу дремоту, и она-таки размякла бы вовсе от неги, коли бы простуженный ветром одуванчик не вздохнул резво, так что взлетела с него лепестком жеманная бабочка лимонница.
В ветре, что обыкновенно волнует крону леса, чудится тяжёлое, трудное дыхание моря. Выдавая дубы за корабельные, вскормленные землёй, сосны, с протяжным хрустом, похожим на стон, ветр ломает их мачты, как мечты, что рушатся часто, всего в один миг.
Не дремлют, струятся без устали одни лишь фонтаны молодых сосновых побегов, цвета старого золота. Им ли страшится штормов. Ершисты и податливы, упруги и уступчивы, красивы самой юностью своей, прямолинейностью, честностью, что с возрастом так часто сходит на нет. Выдавая сие за мудрость, кому делаем одолжение мы? Уж верно, не себе. В честности – полнота справедливости, целостность прав, где подразумеваемое при рождении равенство, наивная вера в его незыблемость часто играет дурную шутку с тем, кто остаётся честен навсегда.
Обыкновенная жизнь
Наполовину застегнутая пуговка луны на голубой блузке неба держит её ворот слегка распахнутым. То небо, распаляя в себе кокетство, жалует к нам. И доставая из-за пазухи солнце, протягивает его, как сердце или жаркий цветок, что исполняет самые заветные желания. Только вот – слишком много их у нас, а надо, чтобы только одно. Одно на всех.
В золотой бахроме сосновых побегов мне мнится тесьма с рядом свободно свисающих нитей скатерти, которой бабушка некогда застилала свой круглый стол. Я так любил сплетать эту витую тесьму в косички, поджидая, пока из кухни, с криками: «Дети, осторожно, горячее!», не появится бабуля с дымящейся супницей на вытянутых руках. Кажется, что тут, среди сосновых когтистых лап, некстати совсем это видение.