Полная версия
Немного пожить
Семья Сони тоже не оказала сопротивления. У Маноло была более семитская внешность, чем у них самих. Когда он явился с визитом, навьюченный подарками и сыплющий шутками, гоями выглядели они. Главное, они были рады сбыть ее с рук. Она была старшей из семи сестер. Куда девать еще шесть? Они приняли бы с распростертыми объятиями еще шестерых маноло.
У пары родились двое сыновей, погодки Шими и Эфраим. Скорость их появления удручила Соню. Ничего не получалось у нее легко, она постоянно трусила. Страх находил ее в любом тайнике. Вечно она видела уголками своих раскосых глаз паразитов и насекомых, моль, гигантских пчел, армии муравьев. Маноло перевез семью в Литтл-Стэнмор, где ему предложили работу – ремонт машин для шишек. Там он нашел жилье – нижний этаж коттеджа для рабочих, под которым находился еще и полуподвал, из чьих окон были видны только ноги прохожих. Назвать это сельской местностью можно было только с натяжкой, тем не менее Соня умудрилась и там увидеть змею. На дорожке. Там, там! Неделю она не покидала дом. «Убейте ее, убейте!» – кричала она, замечая в их маленьком садике малейшее движение, и малышам приходилось охотиться при помощи своих пластмассовых лопаток на слизня или на дождевого червя.
Вот откуда это было у Шими. Не малодушие, а безымянная неудовлетворенность, некое расставание с иллюзиями, появившееся еще до того, как могли возникнуть иллюзии.
Неудивительно, что у отца он был нелюбимым сыном.
* * *Он читал за кухонным столом, притворяясь нормальным мальчиком, когда получил первую оплеуху. Он знал, чем ее заслужил, и испытал почти что облегчение после трехдневного ожидания, когда же разверзнется земля. Пощечина была отвешена походя, тыльной стороной ладони. Шими вобрал голову в плечи, чтобы не поворачиваться, чтобы не видеть в отцовских глазах презрения.
Это, смекнул он, было равносильно признанию своей вины.
Второй удар был сильнее первого. Для этого удара отцу пришлось набраться решимости и вернуться, накопив злость. Первый был нанесен открытой рукой и напоминал те подзатыльники, который учитель походя раздает шкодливым ученикам. Для второго отец сжал пальцы в кулак. Шими почувствовал костяшки отцовских пальцев по своей скуле, и из его глаз брызнули слезы. Вряд ли это был плач, скорее, от удара лопнул резервуар со слезами. Но он все равно не обернулся, а только глубже втянул голову в плечи. Ждать ли третьего удара?
Кажется, отец сопроводил кару словами: «Ты мне не сын». Или это был его собственный голос?
Но если эти слова произнес отец, то он ими и ограничился.
В его молчании ощущалась угроза, и это пугало. Бывают прегрешения, для клеймения которых не хватает всех возможностей языка.
Его мать была наверху, в постели. В очередной раз страдала мигренью. Не этого ли дожидался целых три дня отец – возможности поколотить сына не на глазах у жены? В перепуганном мозгу Шими мелькнула и более страшная мысль: вдруг мать потому и слегла, что тоже знает? Не это ли причина ее мигрени?
Объяснения, как кто-либо мог все пронюхать, не существовало. Он убедился, что в доме пусто, прежде чем начать копаться в корзине с грязным бельем матери. Эта пустота в доме и стала для него подсказкой. Один из величайших уроков, который он усвоил с тех пор на всю жизнь, гласил: никогда не оставляй мальчишку одного в пустом доме.
Кто же мог подсмотреть за его занятием?
Мать? Ни в коем случае: она упала бы в обморок.
Отец? Тоже нет. Он бы прямо там задал Шими по первое число.
Оставался только Эфраим. Эфраим, слонявшийся по дому, искавший, какую бы пакость учинить, что бы стянуть у Шими, какую бы гадость подбросить ему в шкаф.
Эфраим, на которого Шими мог бы, если бы не признал, не воспротивившись наказанию, собственной вины, попробовать переложить часть ответственности.
Несмотря на то, что Эфраим был младше Шими на десять месяцев, все знали, что он сильнее брата по характеру. Семейный клоун. Никто не заклеймил бы Шими как лгуна, обвини он брата в предложении учинить эту проказу. Опять Эфраимовы штучки! «Не дрейфь, Шим, давай, пока дома никого нет!» У Эфраима был заразительный смех, круглая физиономия, широкий рот, белые зубы. Вылитый арабский беспризорник. Ни секунды не мог усидеть на месте. Если бы он стянул у вас бумажник, вы бы только беспомощно улыбнулись. Плутишка, всеобщий любимец. Но чтобы на такое решился сам Шими с его скорбным взглядом и опущенными уголками рта?! То, что в исполнении Эфраима выглядело бы проступком, простительным по бурности натуры, у Шими превратилось в гнетущее, тяжкое преступление.
Потому отец его и ударил: потому что он не был милым плутишкой.
Выходило, что на него донес Эфраим, вечно искавший и находивший неприятности. Это объясняло трехдневную отсрочку. Три дня Эфраим глупо хихикал про себя, а потом не выдержал и выдал брата.
Нескончаемый стыд жужжал вокруг Шими, как рой шершней. Деяние, разоблачение деяния, кара за деяние. Спустя годы Шими раз за разом снилось, что он – его мать и что на нем лежит отец. Он все еще помнит, каким мягким был в этом сне его разинутый рот.
Дальше той затрещины как будто не пошло. Но его смирение оказалось прообразом дальнейшего.
В присутствии отца он не чувствовал себя мужчиной.
9
– …Тебе очень идет, – говорит Эйфории Принцесса. – Не уверена, удобно ли тебе будет помогать мне в этом в ванной, но на открытие сессии парламента или на встречу с королевой ты теперь вполне могла бы отправиться.
Эйфория старательно исполняет реверанс.
– Для того и куплено, миссис Берил.
– Где ты предполагаешь повстречать королеву? У меня под кроватью?
Сарказм Принцессы Эйфории нипочем.
– Нет, миссис Берил, в ее доме.
– Она предложила тебе работу?
– Нет-нет, мне очень нравится работать у вас. Просто наведаюсь к ней на чай.
С этими словами она распускает шнурок, стягивающий ее цветастую сумочку, и достает приглашение на летний прием в королевском саду.
– Это «Примарк»? – интересуется Принцесса.
Эйфория недоуменно смотрит на приглашение.
– Я не об этом, – говорит Принцесса. – Я про сумку. Ладно, показывай.
Эйфория показывает Принцессе свою сумочку.
– Я про приглашение!
Сконфуженная Эйфория роняет приглашение, после чего с трудом поднимает его из-за узости юбки.
– Смотри не урони чего-нибудь при принце Филиппе, – советует ей Принцесса.
Она с некоторым раздражением изучает приглашение от лорда-камергера на прием в саду Букингемского дворца. Саму ее приглашали в Букингемский дворец всего четыре раза, что, учитывая ее почтенный возраст и связи, очень мало по сравнению с одним разом Эйфории, не способной похвастаться ни почтенным возрастом, ни связями.
– Что за службу ты сослужила обществу, заработав это приглашение? – интересуется она.
Эйфория сияет от гордости.
– Мой муж – пожарный.
– Это прием для пожарных?
– Он рисковал жизнью, спасая младенца. Целых два раза.
При упоминании первого младенца Принцесса морщит нос, а при упоминании второго отворачивается.
– Тогда объясни, зачем явилась сюда в платье, в котором собралась к королеве? Ты отправишься туда после работы? Не поздновато ли для приема в саду?
– Я надеялась на ваш совет, миссис Берил. Настя говорит, что по части королевского протокола вы – надежный авторитет.
– Не хочешь ли ты сказать, что ты и эта молдавская неряха обсуждаете в моей кухне королевский протокол?
Эйфория загораживает лицо приглашением от лорда-камергера.
– Не все время, миссис Берил.
– На какую же тему тебе понадобился мой совет? Годится ли твое платье?
– Оно не слишком яркое?
– Да уж, яркое, но, исходя из моих знаний о королеве, оно ей, скорее, понравится. Она много раз объезжала страны Содружества и пристрастилась к этническим одеяниям. Принц тоже любитель смуглых женщин в ярких одеждах. Я бы посоветовала еще тюрбан, если он у тебя есть. Если нет, я бы соорудила его тебе из скатерти. Только не огорчайся, если тебе не удастся ни с кем из них поздороваться за руку.
Это предположение Эйфория отметает решительным движением головы. Похоже, она сама кое-что смыслит в королевском протоколе.
– В приглашении написано, что хозяевам доставит удовольствие мое общество, – говорит она. – Значит, рукопожатие будет. Что передать ей от вас?
Принцесса размышляет.
– Было кое-что, да я запамятовала, – говорит она.
Настя, находясь в кухне, подслушала этот разговор.
– По-моему, вид у тебя в самый раз для встречи с королевой, – говорит она Эйфории, улучив момент остаться с ней наедине.
– Миссис Берил того же мнения.
– Нет, просто миссис Берил к тебе снисходительна. Извини, но для нее ты – дешевое развлечение. Пакетный тур. Так уж англичане относятся к чернокожим.
– Она сказала, что мое платье красивое.
– Да, для чернокожей.
– Я и есть чернокожая.
– Миссис Берил видит твою черноту иначе. Мой дружок читал книгу о том, что для людей Запада восхищение культурой восточных народов – способ смотреть на них сверху вниз. Высокая оценка – новый вид империализма.
– Я не с Востока.
– Для людей Запада все мы – Восток.
– Ну и ладно, все равно я пойду на прием в саду в этом платье.
– И правильно. Только не дай королеве оскорбить тебя словами, что у тебя славный вид. Ты ее опереди, первой скажи ей, что она славно выглядит.
– Передать ей что-нибудь от тебя?
Настя задумывается.
– Скажи ей, что времена культурного присвоения прошли.
Эйфория кивает, хотя про себя решает, что не станет говорить такого королеве.
– И спроси ее, – спохватывается Настя, – не найдется ли у нее свободного принца мне в мужья.
Чтобы доказать свое утверждение о высокомерно-снисходительном отношении миссис Берил к экзотике, Настя на следующей неделе надевает на работу молдавский национальный наряд. Она уверяет Эйфорию, что это взбесит миссис Берил.
– Как я выгляжу? – спрашивает она хозяйку, вертясь перед ней.
– Дерьмово, – отвечает Принцесса.
10
Простимся, Дорогой Дневник, с дорогим Альбером, но прежде чем перейти к «Б» – собственно, никаких «Б» я не наскребу, не считая Болдуина, поцеловавшего мне в детстве руку, и Блэра, поцеловавшего меня в щеку в старости, – я должна подчеркнуть свою решимость не уходить из жизни в таком потрясении и ожесточении, как вышло у Альбера. Изволь располагать все в строгом порядке, не то под конец взвоешь. Записывай, что где лежит. Так, на всякий случай. Препятствуй расползанию.
Так называемая деменция, решила она, – всего лишь неспособность соблюдать внятную систему регистрации. Лишиться ума значит забыть, как ей пользоваться.
Чем больше я забываю имен, тем больше придумываю. Скоро уподоблюсь Богу: буду знать всех только по присвоенным мною самой именам. Придумала фамилию Дементьевна для молдавской потаскухи, за плату сидящей со мной всю ночь на случай, если я свалюсь с постели, а на самом деле занимающейся сексом по мобильному телефону, лишь только я погашу свет. Не удивлюсь, если в число ее клиентов входят Пен и Сэнди. «А сейчас я снимаю пояс с подвязками…»
Впрочем, у моих ребятишек есть оправдание: они женаты на фригидных стервах.
Настиер Дементьевна…
Вышло так правдоподобно, что вряд ли я это сочинила. Либо мне попалась на глаза ее визитная карточка, либо она – русская теннисистка, которую я случайно увидела на огромном, от пола до потолка, телевизоре, купленном мне Пеном для просмотра Уимблдонского турнира, – все что угодно, лишь бы старая карга сидела смирно. (В свою бытность теневым министром труда и соцобеспечения Пен предлагал снабдить 52-дюймовыми телевизорами всех жителей страны старше семидесяти лет. Телевизор вместо пенсии. Или это был Сэнди?)
Альбер запал бы на эту потаскуху. «Где это, Дементьевна, дорогая? Куда подевалось?» Она бы уж ему показала, не сомневаюсь! Я никогда не была той женщиной, которая была ему нужна. Да и он не был моим мужчиной, если для меня вообще существовал правильный мужчина. Лучшее, что я могла получить, – некто, мало мозоливший мне глаза. Спутник на те часы или минуты, когда я в нем нуждалась.
Все слишком засиживаются. Только что у меня побывала пара правнуков. Их цель – добиться, чтобы я упомянула их в своем завещании, потому что в нежности ко мне они не замечены. Наверное, это внуки Пена. Пена я назвала, если верить мне, в честь Пенфея, съеденного живьем родной матерью. Сэнди, что не менее очевидно, обязан именем Тисандру, убитому Медеей. Ох уж эти мамаши! Я принадлежу к продолжительной и гордой традиции сыноубийц. Жаль, что я не родилась на две тысячи лет раньше – хотя почти что тогда и родилась…
– Здравствуй, прабабушка.
Точно, Пеново потомство. Я ничуть не более чудо-прабабка, чем была любящей бабушкой или заботливой (словечко, которое мне очень хочется забыть) мамочкой, и норовлю отворачиваться от всех детей, но эту парочку все-таки раскусила: узнаю этот их взгляд «не вижу / не желаю видеть», слепоту их младенческого благочестия, презрительное отношение к безмозглой прабабке, веки как шоры, прячущие нежелательную картину. Точь-в-точь взгляд Пена, а еще раньше – его папаши, отпетого марксиста-ленинца, чей плебейский гардероб мне, как прачке Революции, выпало перестирывать. Забавно ведь, что не существует ни одного портрета Маркса в жилетке. Истинный революционер обязан одеваться как денди, он, как правило, слишком тщеславно относится к своему облику, чтобы отвернуться от вас, как делал Пен, в надежде больше вас не увидеть, когда придется снова повернуться.
При всем том отец Пена был нежным любовником, чему не следует удивляться. Он сделал мне ребенка, отнесся к этому как к счастливой случайности и даже не прочь был помочь, когда мог собрать зрителей из числа своих профсоюзных подпевал с присными. При этом смотрел в сторону из страха оскорбления – конечно, чтобы не быть оскорбленным, а не оскорбителем; но помощь есть помощь, в какой бы форме ее ни оказывали.
Папаша Сэнди, мой Блестящий Тори, наоборот, таращил глаза, когда делал меня беременной, совсем как летчик, наблюдающий, куда упадет брошенная им бомба. Но, если подумать, он редко обращал на меня внимание. Никогда не видел, что я надела; когда я ничего не надевала, тоже, кстати, оставался безразличным. Глаза требовались ему для двух видов деятельности: для вождения машины и для блуда. Все остальное время он мог бы жить слепым. Так что насчет того, чьи именно внуки пришли меня проведать, я могу и ошибиться. Внуки мужчин – ограничимся этим. Наследники тревожных сирен, выгонявших их отцов и дедов из постелей и заставлявших бежать куда глаза глядят – или не глядят.
Были ли последние сто лет худшими из всех для мужчин? Все они слишком самодовольны или пугливы, чтобы что-то разглядеть, – и я даже не уверена, стоит ли проводить это различие. Пен-старший – как бишь его звали? – не мог вытерпеть никаких противоречий, не выносил даже того, кто, судя по виду, мог иметь собственное мнение. Не потому ли, что опасался, как бы противоречие не открыло ему нечто о нем самом? Ужас. Единственное подходящее здесь слово – ужас. Ужас перед чем-то иным. Посмотрев на женщину, они угадывали в ней окончательное, неопровержимое «иное».
Отсюда их вечно опущенный взгляд.
Сколько мне лет? Каким бы ни был мой возраст, я накопила авторитет. Поэтому не сомневайтесь, когда я утверждаю, что не найдется ни одного мужчины, способного откровенно и бесстрашно выдержать взгляд женщины – что в спальне, что за ее пределами. «Сумею ли я? – думают они все. – Получится ли у меня? Окажусь ли я полноценным мужчиной? Война, любовь, карьера – испытание за испытанием… Окажусь ли я на высоте?»
Отвечать им всякий раз «нет» значило бы проявлять наивысшую доброту. Все это ни к чему, я совершенно ничего от вас не жду – но: нет, не окажетесь.
Мне доводилось слышать, что Великая Война извела мужчин.
О, да.
Мой первый сын был зачат в день объявления Британией войны Германии. Подозреваю, в тот день много кого зачали. «Сейчас я должен вам сообщить, что такого сообщения мы не получали…» – слушали мы слова гробовщика, нашего тогдашнего премьера[12], и сразу ныряли обратно в постель. Это походило на прыжки со скалы с зажатым в кулаке полисом страхования жизни.
«Если будет мальчик, назовем его Невиллом», – сказал мой муж Харрис, вытирая пот со лба.
«А если девочка?»
«Нелли. Но мы будем молить Бога, чтобы это была не девочка».
«Почему?»
«Для девочки этот мир слишком жесток».
Харрис был сентиментален. «Он слащавый, – предупреждала меня мать. – Брюки придется носить тебе».
Харрис был директором начальной школы в Сэлфорде, где я помогала разбирать детские игрушки. В тот день мы были дома, потому что было 3 сентября – моя память на давние времена безупречна – и школьные каникулы еще не завершились.
«Не знаю, как объяснить это детям», – сказал он.
«То, что мы опять легли?»
«Нашу войну с Гитлером».
«Скажи им, что мы противопоставляем злу добро», – посоветовала я.
Он покачал головой.
«Не все, кого мы будем убивать, воплощают зло».
Говорю же, он был сентиментален. Вечно покупал мне пальто, шарфы, резиновые сапоги – хотел защитить меня от ненастья. «Ты такая молодая и хрупкая, – твердил он. – Иногда я думаю о тебе как о дочери, а не как о жене». Что ж, я и вправду была еще молоденькой. Он относился ко мне, как отец Гамлета – к Гертруде: «Он ветерку не позволял лица ее касаться»[13]. Значило ли это, что меня ждал роман с его братом? Мы еще об этом поговорим, если я не забуду. Если нет, не отчаивайтесь. Я придумаю что-нибудь не менее mechant[14].
Родился мальчик, и мы назвали его Невиллом. Он с первой минуты выглядел как настоящий Невилл. Можно было без усилия представить его точно в таком же смокинге, в котором обращался к нации с важными сообщениями Чемберлен. И с такими же усами. А теперь мои отпрыски обращаются к нации в жилетах. Спаси нас, Боже, если нам придется идти воевать с такими лидерами.
Харрис и Невилл – мой маленький мужской мир. Честно говоря, я, хоть еще девчонка девчонкой, была хранительницей их обоих. Может, Харрис и защищал меня от стихии, но я защищала его от всего остального. Когда он уходил воевать, я погладила ему рубашку, поправила галстук, положила ему в карман ручку, чтобы он писал мне весточки, и подергала его за уши.
«Будь сильным», – напутствовала я его.
Слезы брызнули у него из глаз, как из двух водяных пистолетов.
Тогда я впервые поняла, до чего мужчине тяжело быть мужчиной. Казалось, у него ничего нет внутри, одна жижа из чувств. Суровые дела поручают не тому полу.
Я обняла его.
«Я боюсь не за себя, – сказал он, – а за тебя и за маленького Невилла».
Для него было невообразимо, как мы будем справляться без него, хотя защитник из него всегда был неважный. Мне приходилось самой расправляться с крысами и с пауками. Я сама спрыгивала с кровати, хватала тапок и вопила, как целая бригада землекопов, когда в ночи скрипела половица. Добытчиком его тоже трудно было назвать. То немногое, что он зарабатывал, он не умел потратить с умом. Сколько пар резиновых сапог мне необходимо? Сколько он забрасывал кассовых книг и гроссбухов, в которых сначала прилежно записывал свое имя, адрес и год? Он вел учет каждой купленной марки, но не знал, какую аренду мы платим. Школьники его любили, потому что он был одним из них: таким же безответственно аккуратным, так же грыз карандаш, решая задачу, так же спешил выбежать во двор, чтобы поиграть. «Мальчики и девочки…» – такими словами он начинал утренний сбор; вернувшись домой, он обращался ко мне и к малышу Невиллу точно так же: «Мальчики и девочки…»
Он погиб уже через неделю после переброски в Ливию (или в Ливан), хотя считал, что с итальянцами воевать не так опасно, как с немцами. Наверное, он думал, что его ждет там обмен ариями из популярных опер, а не автоматными очередями. Но сердце мне подсказывало, что он не выживет нигде, куда бы его ни послали. Даже от Невилла было бы больше толку. Я представляла, как он идет в атаку, потрясая винтовкой, словно куском мела, и крича: «Мальчики и девочки, уймитесь!»
Сейчас я вижу его отчетливо, гораздо отчетливее, чем мужчин, к которым испытывала гораздо более сильные чувства, хотя тогда он чрезвычайно легко выскользнул из моей жизни, как если бы меня перевернули вниз головой и он вывалился из карманов брюк, которые мне приходилось носить за нас двоих.
Харрис. Подумал ли он о Невилле и обо мне, когда пал в бою? Даже если да, какой в этом смысл, ведь такой длинный отрезок нашей жизни остался ему совершенно неведом? Думал ли он сам о том, что со временем станет для нас никем? Думал ли, что его слезы были напрасной растратой горя? Или ни о чем не думал, как не буду ни о чем думать я, когда листы обшивки моего сознания наконец разъединятся и унесутся куда-то на орбиту? И не следует ли в таком случае приветствовать забытье?
Никогда не забудем.
Но лучше бы забыть.
11
1939 год. Год панталон. По случайности это совпало с началом Второй мировой войны. В войне есть смысл. Она позволяет увидеть личные проблемы в правильном ракурсе. Для Шими Кармелли этот стоп-кадр – он в маминых панталонах – стал правильным ракурсом для войны.
Это была война Эфраима, а не его. Как только она стала реальностью – когда через Стэнмор проползла колонна бронемашин и старик с «Юнион-Джеком» высунулся из окна своей спальни, чтобы их приветствовать, – Эфраим записался в солдаты. Сделав из ручки старой швабры деревянное ружье, он окопался на общинном выгоне Литтл-Стэнмора, где брал на мушку любой предмет в небе, который можно было принять за вражеский самолет. Родители загоняли его домой, особенно когда на юге, где находился Сити, стал подниматься дым, а сирены звучали все ближе, но он всегда находил способ улизнуть, пугал захватчиков своим противогазом и ночь напролет вел зенитный огонь. Литтл-Стэнмор не представлял для люфтваффе особенного интереса, зато аэродром в Хендоне, где тренировались польские летчики, требовал охраны, поэтому когда поблизости от него упал немецкий самолет, Эфраим приписал эту победу себе и сделал прорезь в лацкане своего школьного блейзера. «Еще один», – сообщил он брату, но тот пожал плечами и ушел.
Они много спорили о патриотизме. Эфраим считал, что Шими мало старается ради своей страны.
– То ли дело ты с деревянным ружьем, – отмахивался Шими. – Может, уймешься?
– Я, по крайней мере, дарю стране надежду. При виде твоей физиономии люди могут подумать, что лучше проиграть войну.
Так ли страшен проигрыш? Шими не желал зла другим членам своей семьи, тем не менее его грела мысль о немецком пилоте, бомбящем их дом. Взрывы испепелили бы его стыд.
– Нам эту войну не пережить, – сказала Соня мужу. – Я знаю, чем такое кончается.
Она боялась, что мальчиков эвакуируют, но этого не произошло. Боялась, что Маноло призовут, но и с этим обошлось.
– В Литтл-Стэнморе не опаснее, чем в Дербишире, – уверял ее Маноло. – Потому я и привез вас сюда.
Она кивала, как кивала всему, что бы ни говорил ей Маноло. Его слова были волшебными. Они дарили жене уверенность уже в тот момент, когда слетали с его языка. Но стоило ему отойти – и слова уходили вместе с ним. Дербишир? Так ли уж безопасно в Дербишире?
Маноло не призывали, так как он был занят важной для победы работой. Он говорил жене, что чинит автомобили для шишек, но обходил молчанием тот факт, что шишки были командованием истребительной авиации, чей штаб в Бентли Прайори располагался в считанных милях от Стэнморского луга. Он знал, как бы она на это отреагировала. Бомба, падающая здесь, предназначалась бы для этого штаба? Да, если смотреть на вещи пессимистически. Нет, если ты – Маноло Кармелли.
Когда закрылась местная школа – во-первых, из-за нехватки учителей, во-вторых, из-за необходимости строить на школьной спортивной площадке бомбоубежища; ну, а потом было уже не до открытия школы – Соня попробовала учить детей сама, но раскрытые учебники так и остались лежать на кухонном столе, дальше этого дело не зашло. Семья ужинала, косясь на них. Это тоже было кое-какое обучение – утоление голода среди ошметков знаний. Соня часами сидела на набитом соломой диване, поджав колени к подбородку, кутаясь в старинные бабкины шали, прижимая ко рту расшитый платок и делая вид, что читает, а на самом деле прислушиваясь в ожидании налета. Маноло чинил автомобили для командования истребительной авиации, Эфраим сбивал самолеты, оставался один Шими, с ним она и коротала время. Они слышали дыхание друг друга. Другая мать погнала бы угрюмого мальчика на улицу, помогать воевать младшему брату, но беззвучное присутствие Шими помогало ее одиночеству. «Он – моя ошибка», – признавала она порой, но обычно была слишком одинока, чтобы думать о ком-то, кроме самой себя.