bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Вдова Шульман потрясенно прикрывает ладонью рот.

– Вот это память! – говорит вдова Вольфшейм. – У вас настоящий дар.

Она снова кладет ногу на ногу. Ее ноги знамениты также звуком, которые издают при перекладывании. Это нечто среднее между шипением и дребезжанием, примерно с таким звуком ползет в знойный день по саду змея.

Все же лучше был бы не Бородин, а Дебюсси.

– У меня патологическая селективная гипертимезия, – говорит он ей. – Это скорее проклятие, чем дар.

– Потому что селективная?

– Потому что патологическая. Некоторые вещи я бы предпочел забыть.

– Все мы предпочли бы забыть некоторые вещи, мистер Кармелли.

– Вы, надо полагать, способны кое-что забыть.

Вдова Вольфшейм жаждет полной ясности.

– Моя память, – говорит она, – в общем и целом хороша.

Не то что у вдовы Шульман.

– Вы помните тот день, когда родились? – интересуется Кармелли.

– Конечно, нет, – отвечает вдова Вольфшейм. – Дня своего рождения не помнит никто.

– А я помню. Как будто это было вчера. Душный июльский день, моя мать обливается потом, по простыни ползет тарантул, его прогоняет акушерка. Как такое забудешь?

Ванда Вольфшейм делает вид, что хлопает его по руке.

– Тарантул?.. Где это было? В амазонских джунглях?

– В Уайтчепеле.

Теперь он все же получает по руке.

– Вы нас дразните, – говорит она. Хотя, как ни странно, отчетливо представляет, как по ножке новорожденного Шими ползет тарантул.

Он снисходительно пожимает плечами.

– Что ж, возможно, про акушерку я присочинил.

Уж не флиртует ли он с ней?

Так или иначе, вдову Острапову все это начинает раздражать. Она стучит по столу.

Он приосанивается, выпрямляет поникшие было концы своей бабочки.

– Но вернемся к картам, – говорит он. Не хватало, чтобы после его тарантула вдовы утратили веру в будущее, которое он им назначит. Впрочем, кто в силах воспротивиться загадочным незнакомцам и вояжам за тридевять земель?

Воспоминания о медовом месяце в Жуан-ле-Пен привели вдову Шульман в слезливое настроение. Вдова Вольфшейм гадает, где хотелось бы побывать самому мистеру Кармелли.

Такое место есть. Это туалет.

Он бы многое отдал за способность легкомысленно отнестись к своей нужде немедленно удалиться и свести ее к шутке, с комичной учтивостью попросив у вдов разрешения ненадолго отлучиться. Но он никогда не умел сводить что-либо к шутке. За некоторые грехи – он имеет в виду телесные грехи, а то и капитальный грех обладания телом как таковым – не бывает прощения.


Покинув ресторан, он натыкается на черный BMW Рути Шульман. Та сидит на заднем сиденье. Увидев его, она просит водителя опустить стекло.

Вдовам уже случалось манить его с заднего сиденья BMW. У вдов Северного Лондона Шими Кармелли слывет последним перспективным холостяком – имеется в виду, что он последний мужчина, еще могущий самостоятельно застегивать пуговицы, передвигаться без ходунков и говорить, не пуская слюней. Он знает, что лично он здесь ни при чем. Он трудился в розничной торговле и понимает законы спроса и предложения. Как и роль местоположения торговой точки. Здесь спрос выше, к тому же носит эмоциональную окраску. Напускной катастрофической мужественностью, которой отмечен его облик, – широкими плечами, приподнятыми к переносице глазами со слегка безумным, непокорным взглядом, любовью к меховым шапкам, – он напоминает многим вдовам их отцов и дедов, которых они оставили на родине или знают только по выцветшим фотографиям. Поэтому он не питает иллюзий: на улицах Кентербери или Уэллса они бы не опускали стекла своих BMW, чтобы с ним потолковать.

– Хочу поблагодарить вас лично, – говорит вдова Шульман и протягивает руку. Шими растроган: у нее накладные ногти.

Начиная с некоторого возраста руки становятся историей. Но не моей, заявляет Рути Шульман, предъявляя в доказательство свои руки.

– Я старался ради вашего удовольствия, – произносит Шими с чуть заметным поклоном. – Надеюсь, карты не потревожат ваш сон.

– Мистер Кармелли, мой сон может потревожить все, что угодно. Особенно меня беспокоит первая сданная вами мне карта…

– Семерка червей.

– Именно. Вы назвали ее «картой сомнения». Мне сомнение не нужно, мне подавай уверенность.

– Еще я сдал вам четверку пик, а это «карта утешения». Здесь требуется баланс. Все дело в интерпретации.

– Скажите мне, мистер Кармелли, во всем этом хоть что-нибудь есть или это просто салонная забава?

– Вам решать. Одно ясно: это не наука. Но люди всегда обращались к прорицателям…

– Вот, значит, кем вы себя мните? Прорицателем?

– Я стараюсь никем себя не мнить.

Рути Шульман тяжко вздыхает.

– Мне еще много о чем надо вас спросить. Могу я вас куда-нибудь отвезти?

В ее голосе слышна забота. Но для старика это позднее время. Он отклоняет предложение с новым чуть заметным поклоном. Приятный вечер, лучше немного пройтись, говорит он ей. Он любит вечерние прогулки. При следующей встрече они могли бы вернуться к разговору о картах.

– То есть еще через полсотни лет, – с горечью говорит вдова Шульман и велит своему водителю закрыть окно.

Как только ее BMW отъезжает, появляется вдова Вольфшейм в своем. Она сама опускает стекло.

– А вы нарасхват, – говорит она.

– После гадания всегда велико желание узнать больше.

Она смеется своим веселым смехом.

– А у вас есть желание сказать больше?

– Иногда. Но не сегодня.

– Я разочарована. Почему бы вам не придумать что-нибудь, пока я буду везти вас домой? Я хорошо вожу и ни капли не выпила. Глазом не успеете моргнуть, как окажетесь у себя в Стэнморе.

Он больше не живет в Стэнморе, но не спешит признаваться, что он уже дома. Заученная индифферентность не позволяет выдать, что он обитает прямо над китайским рестораном.

– Я не сразу отправлюсь домой. Люблю лунный свет, хочется посидеть в спокойном месте и подумать.

– Вот и сели бы в моем саду. Хотя тарантулов я вам не обещаю.

Она видит, что сидение у нее в саду его не прельщает.

– Знаете что? Я знаю как раз такое место. Залезайте. Я не кусаюсь.

Он повинуется. Нельзя же отказывать всем подряд вдовам Северного Лондона.

Они едут в тишине, если не считать шороха ее ног при торможении. У парка Хэмпстед Понд она останавливается.

– Ну, как вам? Достаточно спокойное место?

Они сидят рядом на скамейке. Она обещала помалкивать, но уже через пять минут заговаривает на интересующую ее тему.

– Мне бы так хотелось, чтобы вы погадали на картах для одного из моих благотворительных проектов! Соглашайтесь, пожалуйста!

– Что за проект?

– Я имею в виду дом престарелых в Килберне…

– Престарелые?.. – Шими Кармелли нарушает собственное правило и дотрагивается до чужой руки. – Вы забыли, чем я занимаюсь? Я приоткрываю людям их будущее.

– По-вашему, у престарелых нет будущего? Так я вам скажу, что у них иное мнение. И они любят, чтобы исполнитель – простите – был ближе к их возрасту, чем это обычно получается. Это в сто раз повышает коэффициент их оптимизма. В прошлом году мы привезли им Тони Беннетта, он в дружеских отношениях с нашим председателем. Стоило ему уехать, как все наши повскакали с кроватей и запели The Way You Look Tonight.

– Я не способен до такой степени поднять коэффициент оптимизма, – возражает Шими.

– Откуда вы знаете? Вы уверены, что Анастасия не поет в эту самую минуту у себя в спальне?

Его так и подмывает спросить: «А вы? Вы запоете, когда вернетесь домой?»

Нет, не стоит. Вернее, нельзя.

3

Берил Дьюзинбери, ненавистница невнятицы, вышивает с безжалостной точностью, повинуясь воле пальцев, хотя единственное, что хотят вышить ее пальцы, – это смерть.

Не страх обуревает ее, а скорее вдохновение, ликование.

За этой работой она забывает себя. Она может быть женщиной любого возраста. Она – истинный художник, и неважно, что ее тема крайне ограничена. Когда она делает стежки, душа покидает тело, намерение теряет смысл, пальцы правят бал.

Когда она пишет, свободы меньше. Тогда она в большей степени та, кем намерена быть. Более женщина, менее художник. Но даже при заполнении старых школьных карточек она не ограничена голой реальностью. Их назначение – поведать правдивую историю ее жизни, но ей принадлежит только та правда, которую она может вернуть. Впрочем, кому какое дело, думает она. Что я скажу, то и будет правдой. Как вспомню, так и будет.

Наверное, она произнесла что-то в этом роде вслух, потому что из кухни уже бежит Эйфория.

– Все в порядке, миссис Берил?

– В мире или со мной?

– Я слышала ваш крик. Испугались чего-нибудь? – Эйфория подтягивает узкую цветастую юбку и заглядывает под кровать. Настя говорила, что видела там мышь. В многоквартирных домах Северного Лондона кишат мыши. Сколько поколений сменилось здесь с начала прошлого века? Здесь вывелись целые семьи гордых городских мышей. Главное, что не крысы, а на мышей всем наплевать. «Мерзкие англичане», как говорит Настя.

Берил Дьюзинбери пялится через свои заляпанные очки на Эйфорию, заглядывающую под кровать во второй раз. Боясь, что оттуда на нее уставится мышь, Эйфория нагибается так, что спина остается прямой. Берил Дьюзинбери убеждается, что дело не в одежде, у бедняжки неважно с осанкой. Собственно, у всей Африки одинаковая беда. Вот к чему приводит поедание ящериц и ношение на голове корзин с бананами. Глазом не успеет моргнуть, как ляжет на вытяжку, а я потом бегай, навещай.

– Похоже, это я должна спросить, не испугалась ли ты чего-нибудь? Чего ты ищешь там, под кроватью?

Эйфория пожимает плечами. Это тоже вредно для осанки. «Стойте прямо, девочки!» – слышит мисс Дьюзинбери свой голос.

Окажись у нее под рукой линейка, она всласть вытянула бы Эйфорию по косым плечам.

Выпрямись!

– Му-у! – зачем-то мычит она.

Эйфория вздрагивает.

– Нервы у тебя ни к черту! – торжествует Берил Дьюзинбери. – Тебе бы к… – Никак не вспомнить, к кому следует обратиться Эйфории.

– Да, миссис Берил.

– Тысячу раз тебе говорила: в этой комнате единственный страх – твой. Меня ничего не пугает.

– Нет, миссис Берил.

– Разве что когда забываю, как ты называешься.

– Эйфория.

– Нет, то, чем ты занята.

– Я ухаживаю за вами.

– Ха! Вот, значит, что это такое! Тебя кто-нибудь просил?

– Да, ваш сын, мистер Сэнди.

– У меня есть сын?

– У вас их трое, миссис Берил.

– Неужели? И все – мистеры Сэнди?

– Нет, миссис Берил, второй – мистер Пен, а…

– Ладно, ладно, не хватало всех перебрать! И перестань, пожалуйста, обращаться ко мне «миссис». Это звучит провинциально. Я – принцесса Ша… Шахе… Сама знаешь.

Забыла, вот незадача! Принцесса Щербацки, что ли? Почему она вспомнила эту фамилию? Принцесса Шостакович? Шницлер? Шреклихкейт? Struwwelpeter?

Вспомнила!

– Я принцесса Шикльгрубер.

Эйфория бессильна ей помочь.

– Да, миссис Берил.

Принцесса садится в постели, кутается в короткий халат. На нем вышиты слова LIFE IS A TALE TOLD BY AN IDIOT[7]. Буквы разделены кроваво-красными анютиными глазками со смеющимися личиками.

– Как я уже говорила, – продолжает она, – я не из пугливых и совершенно не боюсь собственной кончины – когда уйду, тогда и уйду, но чего я боюсь, так это смерти при жизни, когда разеваешь рот, а из него ничего не вылетает. Моя жизнь такова, какой я ее описываю, а я еще не закончила ее описывать. Все, – она указывает на коробку из-под шоколада на прикроватном столике, – все записано на карточках, которые я храню здесь. Я говорю тебе об этом на тот случай, если потом упущу что-то важное. Если такое случится, то ты найдешь запись на одной из карточек. Только чур не спрашивай меня, на которой.

– Я люблю ваши рассказы, миссис Берил.

– Эти тебе не понравятся, и это не рассказы. Не хочу, чтобы ты делала эту ошибку. В этой коробке хранятся летописи. Не пугайся, я сказала «летописи», но это никак не связано с тем, кто где писает в летнюю пору. Это хроники моей жизни по годам, хотя я, конечно, путаю годы. Но это неважно. Хронология нужна мелюзге, мне подавай вечную истину, а она не упорядочена во времени. И даже не истинна. Я Мать Века, ты в курсе? У меня и медаль есть, лежит в этой же коробке. Я Мать Века, поэтому важно вести хронику всего, что вытворяет век. Вся она здесь. Мужчины, за которых я выходила, мужчины, с которыми разводилась, дети, которых родила и не родила. Это история века, а не моя. Для твоего понимания не только меня, но и времени, в котором ты живешь, важно, чтобы ты ее прочла.

Эйфория качает головой. Ей такого не осилить. Ей внушали никогда не читать чужую переписку.

– Я тебе разрешаю. Здесь есть вещи, которые тебе надо знать на случай, если кто-то будет убеждать тебя совсем в другом. Списки, даты. Мужья и любовники в алфавитном порядке – иногда, когда мне приходит такая блажь и я вспоминаю алфавит; когда и где они умерли, от какого испуга или от какой болезни сыграли в ящик, в чем была их мужская слабость. Читай внимательно, Настя, тебе выпало быть моим свидетелем, твоя задача – свидетельствовать обо мне и о моих деяниях…

– Я Эйфория, мэм.

– Ах, да, конечно. Не уверена, правда, что это достаточное основание, чтобы меня перебить. Тщательнее занимайся мной, Эйфория. Читай написанное мной, тогда ты избегнешь ошибок, которые допускала я. Если только ты не хочешь сама стать Матерью Века после моего ухода.

Опять Эйфория качает головой.

– Тогда читай. Будем время от времени это обсуждать. Можешь служить звукоотражателем и предупреждать меня, если наткнешься на что-то непонятное или шокирующее, но только когда я сама тебя об этом попрошу. Так у нас будет тема для разговора помимо чая и таблеток. Стой прямо, Эйфория. Так-то лучше. Взамен я прошу одного: не совершай ошибку, не жди хеппи-эндов. Не желаю слышать, как ты шмыгаешь носом. Могу прямо сейчас тебя предупредить, что никто из мужей и возлюбленных не сделал меня счастливой и что все они умерли в мучениях и нищете. Таковы все мужчины, заруби это себе на носу.


Эйфория знает, что свободна, но не может сойти с места. Не иначе отяжелела от душевной муки.

– Миссис Берил, – выдавливает она наконец.

Принцесса, опять впавшая в транс, удивлена тем, что она еще здесь.

– Да, Настиер.

– Эйфория, мэм.

– Неважно. Продолжай.

– Почему вступить в лейбористскую партию – это так ужасно?

– Кто так говорит?

– Вы сами, миссис Берил.

– Я? Что же, это тебя огорчило? Ты голосуешь за лейбористов?

– Не думаю, что мне следует отвечать, миссис Берил.

– И правильно. Политика нам здесь ни к чему.

Эйфория довольна это слышать, но не настолько, чтобы вернуться к своим кухонным обязанностям.

Принцесса полагает, что ей ясна проблема.

– Он разбил мне сердце не своим вступлением в лейбористскую партию, – говорит она. – Я так же относилась к тому, другому, вступившему в партию консерваторов. Детей растишь не для того, чтобы они переняли твои симпатии. Или симпатии их отцов, что еще хуже. Цель воспитания – наделить их силами превозмочь свои генетические недостатки и с пользой употреблять свои…

Есть словечко, обозначающее то, ради чего она растила детей, но оно вылетело в окно.

– Вы очень хорошо воспитали детей, миссис Берил, – говорит Эйфория.

Принцесса фыркает. Она не припомнит, чтобы как-то их воспитывала.

4

В приятную тихую погоду Принцесса любит прогуляться в маленьком парке, бывшем кладбище при церкви Сент-Джонс-Вуд. Эйфория, сопровождающая ее на этих прогулках, всегда предлагает перейти дорогу и заглянуть в Риджентс-парк, там гораздо любопытнее.

– Что же там любопытного? – интересуется Принцесса.

Вместо ответа Эйфория изображает руками круг. Земной шар. Вселенную. Мироздание.

– Если ты предлагаешь поиграть в шарады, – говорит Принцесса, – то изволь уточнить, сколько там слогов и как это звучит.

– Могу покатать вас на лодочке по озеру, миссис Берил.

– Ты? По озеру? С чего мне доверять твоей гребле? В твоей стране ведь нет воды?

Эйфория уже усвоила, что на некоторые вопросы отвечать не нужно.

– Еще можно покормить уток.

– Утки!

Эйфория не исключает, что миссис Берил забыла, кто такие утки.

– Птицы, – подсказывает она.

– Если я захочу покормить птиц, то вывешу за окно кормушку.

Приходится довольствоваться маленьким парком. У него один недостаток – игровая зона, но Принцесса уже научилась избегать вида детей и шума их голосов: гулять надо тогда, когда они на уроках. Эйфория любит детей и всегда огорчается, когда их нет на парковых качелях и лесенках.

– Опять нам не везет, миссис Берил, – говорит она.

– Жаль, – отвечает Принцесса. – В следующий раз надо будет выбрать время получше.

В первую очередь Принцессу манят в парк надгробия. Ей нравится кажущийся беспорядок, в котором они разбросаны, как поганки, под деревьями. Стоит отогнуть ветку – и перед тобой готическая загадка. Некоторые камни выстроены вдоль стен, как не нашедшие спроса картины, некоторые преют подо мхом, целый век не видя света.

– «Удольфские тайны», да и только, – говорит она Эйфории, указывая на ворону, исчезающую в угрюмом подлеске.

– Да, миссис Берил.

– Ты боишься привидений?

– Никогда их не видела. Может, и боюсь.

– Тогда сюда не суйся.

Принцесса, любительница оракулов и сивилл, застывает, чтобы прочесть надпись на надгробии Джоанны Сауткотт, пророчицы восемнадцатого века.

– Будущее всегда говорит с нами женскими голосами, – сообщает она Эйфории. – Мужчины устаревают. Они внемлют только прошлому.

Эйфория, не уверенная в ее правоте, делает то, что ей велено: читает вслух надпись с могильного камня Джоанны Сауткотт. «Смотри, настанет время, когда явлены будут ЗНАКИ, что я тебе предрекла, и ЯВИТСЯ НЕВЕСТА…»

– Прочувственнее, Эмпориум[8].

– Я Эйфория, миссис Берил.

– Что не должно мешать чтению с чувством. Постарайся сделать невесту ослепительной, дитя мое. Представь, что ты сама выходишь замуж с ананасом на голове.

Эйфория просит пояснить, о какой невесте речь и явилась ли она уже.

– Невеста – это я, – отвечает Принцесса. – Поэтому – да, уже явилась. Причем неоднократно.

– Вы были, должно быть, красивой невестой, – говорит Эйфория.

– Меня называли невероятной. Не мне это подтверждать или опровергать. Но могу тебе сказать, что второй мой жених лишился чувств, увидев, как я шествую к нему в подвенечном платье и диадеме. Его откачивали полчаса. Мне пришлось произносить за него клятву вечной верности. Вот только не скажу, который это был – второй или третий.

– Как насчет первого, мэм?

– Он был убит, но не мной, а итальянцами, если меня не подводит память. Для него было бы лучше, если бы я их опередила. Но никогда ведь не знаешь таких вещей заранее. К четвертому и пятому замужествам я уже не видела смысла стараться. Все равно их было не спасти от обморока.

Она заговорщически косится на Эйфорию. Женщина всегда поймет женщину. Она хочет, чтобы девушка смекнула: обмороки были вызваны не зрелищем невесты в подвенечном наряде, а предвкушением того, какой она предстанет, оставшись без него.

В ответном взгляде Эйфории сообщничества нет. Молдавская потаскуха поняла бы меня лучше, думает Принцесса.

– Сколько раз вы побывали невестой, миссис Берил? – интересуется Эйфория.

Принцессе не хочется признаваться, что она забыла. Она приподнимает сначала левую руку, потом правую.

– Больше, чем пальцев на руках.

Еще ей нравится просить Эйфорию читать почти полностью стершиеся надписи на надгробиях; потом, когда таращащая глаза Эйфория ничего не находит, она подсказывает ей, что там было.

– Здесь покоится тело Абигейл Миллз, – сочиняет она, – женщины, все отдавшей мужчине, который не заслуживал ничего, а теперь наслаждающейся вечной жизнью, покуда его плоть истлевает, пожираемая червями, в отличие от его совести, которую никогда не мучили.

– Как мне нравятся ваши описания, миссис Берил! – говорит Эйфория. – Но как вам удается увидеть эти слова, не надев очков?

– Они сами ко мне приходят, – отвечает Принцесса. – Я чувствую их кончиками пальцев. На-ка, пощупай вместе со мной!

Она берет указательный палец Эйфории и водит им по самому гладкому из нерухнувших надгробий.

– В память об Элизабет Старридж – чувствуешь? – жене, матери, благотворительнице и директоре школы, спустя годы верной, но неблагодарной службы на благо ее общины спутавшейся с дьяволом и низвергшейся в ад с улыбкой на лице.

Эйфория вырывает у нее руку.

– Удивительно, что такая женщина похоронена на христианском кладбище, – говорит она сердито.

– Подозреваю, что было не так. Должно быть, сам дьявол приволок ее сюда под покровом ночи. Можем наведаться сюда после полуночи и проверить, не навещает ли он ее. Может, даже цветочки ей приносит.

Потом Эйфория спросит мнение Насти об этих россказнях.

– Вздор! – отмахнется Настя. – Миссис Берил водит тебя за нос.

– Зачем?

– Думает, что ты невежественная уроженка колонии и веришь в черную магию. Мой тебе совет, поищи другую работу.


Принцесса отдыхает на скамейке напротив пустой детской площадки. Почему-то ее успокаивает картина неиспользуемых канатов и мостиков.

– Здесь так тихо, – говорит она Эйфории.

Та собирается что-то ответить, но Принцесса касается ее руки. Тихо, не будем нарушать тишину.

На соседней скамейке сидит пожилой мужчина в меховой шапке. Он так низко наклонился вперед, что почти зажал коленями голову. Не похоже, чтобы он молился или рыдал. Скорее, он вдыхает заветные запахи земли. Вынюхивает мертвецов. Видно, что он тоже наслаждается тишиной парка, деревья которого заглушают уличный шум, а тут еще редкий случай – ни одного самолета в небе!

К его ноге подбегает белка, принявшая его позу за желание пообщаться или предложить ей что-нибудь съедобное. Мужчина беззлобно прогоняет ее движением ноги. У тебя свой мир – так толкует это его движение Принцесса, – а у меня свой. Его мировосприятие созвучно ее. Парки – это чудесно, особенно для общения с духами давно ушедших, но у тех, кто здесь задержался, ощущается перебор межвидового общения.


– Чем еще вы занимались в парке, кроме разговоров про дьявола? – спрашивает Настя у вернувшейся Эйфории.

Та за невозможностью вспомнить что-то еще упоминает белок.

– Ну, так это крысы, – говорит Настя.

5

В некий стародавний период человеческой истории совершилось, как утверждают антропологи, страшное преступление. Брат до смерти забил брата. Мы бросили садоводство ради охоты. Мы съели бога. Мы прогнали козла в пустыню. Мы убили отца своего.

А Шими Кармелли примерил мамино нижнее белье.

Ему было одиннадцать лет. Примерно тот возраст, когда гомо сапиенс познал радость убийства.

Одно из величайших изначальных прегрешений человечества – неважно, как оно называется, религия или мораль, – привело к неврозу. Мы утратили беспечность. Мы познакомились с виной и стыдом. Из нас вышло вон веселье.

Это то самое, что стряслось с Шими.

Он залез в короткие мамины панталоны – и ухнул в ад.


Ад бывает разный. Мужской ад – это океан огня, где вечно болтаются вниз головой братоубийцы и пожиратели бога. Мальчишеский ад – это Пещера Неизгладимых Унижений, где писающиеся в постель и балующиеся онанизмом сжимают руками грешные головы, а ухмыляющиеся черти в колпаках с колокольчиками без устали изрыгают насмешки. Му́ка против му́ки – выбор невелик. Шими провалился в мальчишеский ад.


Нарцисс узрел собственное отражение и умер от любви к себе. Везучий! Пронзенный ужасом оттого, что на нем мамины панталоны, маленький Шими, глядя на свое отражение в зеркале ванной, ждал, когда его проглотит разверзшаяся земля.

Должно ли это было нравиться? Не лучше ли было бы изобразить смешную позу и закончить все смехом? Натянуть собственные штаны и перечеркнуть весь этот эпизод? Гораздо лучше – но для этого на его месте должен был бы оказаться кто-то другой.


– Нечего смотреть на меня так, будто вы желаете мне смерти, – говорит ему Берни Добер, его врач. – Моя обязанность – подробно рассказать о лекарствах, которые я вам прописываю.

Доберу нравится иметь такого пациента, как Шими Кармелли. Чаще стариков привозят к нему в хирургическое отделение, как бродячих котов, отловленных при облаве. Добер предпочел бы располагать той свободой, которая есть у ветеринара: от смертельной инъекции было бы лучше им самим. Сначала телазол и кетамин, чтобы вырубились, а потом лошадиная доза барбитуратов в сердечную мышцу. Доброй ночи, котики.

Поддержание жизни идет им во вред. Узаконенный садизм – вот что это такое. Но у него частная практика на задворках графства Милосердия, поэтому ему ясен экономический аспект сохранения жизни старикам. Если бы в Белсайз-парк некому было помогать, то семьи домашних помощниц у себя в Тбилиси и в Велинграде ложились бы спать голодными.

На страницу:
2 из 5