Полная версия
Синий цвет вечности
(И что ей сказать? Что Маша Трубецкая – светская потаскуха, и бедный Алексей, что скажешь! Она была до замужества любовницей наследника и так же Барятинского. И как бы потерпела бабушка такую невестку!)
Примеры! И какие наглядные!
Бабушка очень гордилась своей родней и приняла бы в штыки любое возражение. Столыпины были её больное место.
– У графов Шуваловых сын тоже провинился было – даже государь его сам увещевал. А теперь, смотри, как пошел!.. (Он тоже был бы непрочь, чтоб его государь лично увещевал. А не высылал из Петербурга.) И Барятинский Александр учился в юнкерской школе много хуже тебя; несмотря, что князь, не пустили в гусары – только в Кирасирский. Но… отличился на Кавказе – и, глядь – адъютант наследника.
За всем следила. И всех нещадно ревновала к успехам – за него. А он не смел ей сказать, что Барятинские и Шуваловы – все же, – не Столыпины: шапка не та! У них больше возможностей, у них род! А он к тому ж – только правнук шотландского наемника…
Что делать? Для нее он не был Лермонтовым… тем самым: стихи на смерть Пушкина, «Бородино», «Песнь про купца Калашникова»… а теперь еще роман – уже второе издание и прочее, и прочее… Перед ней он только – внук-неудачник, за которого болеет бабушка.
– И зачем тебе было звать того француза, к себе на гауптвахту – с объяснениями? Без того все бы сошло! Говорили, государь был на твоей стороне, и сам великий князь тоже!..
– Все эти Дантесы и де-Баранты – сукины дети! – говорил он. – Только и отличие, что – французские сукины дети!.. Баран пожаловался своей матушке – со страху! А та настучала вашему Бенкендорфу.
– Он не мой! – и тут же схватилась. – Но он же к тебе хорошо относился, по-моему? Бенкендорф?.. Тебя и вернули в прошлый раз с его ходатайства!
– Да. Но теперь плохо относится!..
Она умолкала ненадолго.
– Но у вас, говорят, там было какое-то Бородино? Большое сражение!.. Ты участвовал?
– На Кавказе? Да, сражение – у речки Валерик. Сперва я был адъютантом генерала Галафеева – развозил его приказы наступающим. А потом принял отряд охотников от Дорохова. Его ранили!
– Тебя тоже могли ранить?
– А чем я лучше других? У меня два представления к наградам. Одно – даже к золотому оружию. Но Клейнмихель дал понять, что это еще ничего не значит.
– Тебя не могли ранить! Я бы этого не пережила! – Она помолчала. Словно набираясь сил для нового наступления.
– Я пойду к Дубельту. Я ему все скажу. Подумаешь! Я паду в ноги к самому государю. Что они все с ума посходили? Такой уж страшный проступок совершил мой внук! Я пропадаю одна. У меня – единственный внук. Моя поддержка и опора.
– Я сожалею, родная! Вам лучше было иметь другого внука.
– Какого?
– Попроще!..
Дальше, уже к вечеру, после долгого и тяжелого разговора она вдруг спросила обыденно:
– Ну, ты спрашивал в журнале, как я наказывала тебе?
Он растерялся: – О чем?
– Чтоб они тебе платили? Раньше ты не брал денег за печатанье. – Из гордости, полагаю. И я не требовала. А теперь бы надо, ты нынче известный. Мне пишет староста – как не было урожая прошлым летом, так, скорей всего, и нынче не жди! Мне не вытянуть!
– Ладно. Попрошу.
– Я забыла… как называются эти деньги литераторам?
– Это называется «гонорар».
– Так вот, гонорар изволь брать у них! Мы с тобой не самые богатые. Да и всем же платят. И Пушкин брал!
Он мог сказать ей, что его лично заботит судьба русских толстых журналов. Но, что делать? эта судьба не занимала ее!
Днем, часам к четырем, к ним заглянул Алексис. Вид у него был хмурый, даже мрачный.
– О-о! Еще один несчастный! – сказала бабушка, – впрочем, с любовью, и расцеловала по-родственному. Сын брата все же.
Она тоже знала про несчастную любовь племянника. Да и кто не знал!
– И кто там новый у нее? – спросил Лермонтов Монго без предисловий, когда они остались наедине. – Он имел в виду Александрин.
– Какой-то дипломат, приехал к Баранту. Или брат их министра.
– Французского? Я слышал о нем.
– А я еще не видел. Пойду-посмотрю. Ты собираешься на бал?
– К Воронцовым? Избавь! С меня довольно! В какое-нибудь тихое место. Где никого не смутит мой армейский вид! Я б ее бросил на твоем месте! – добавил он с жалостью, почти без перехода.
– Я бы тоже! Если б не боялся вместе бросить себя!..
Вечером того дня он все же улизнул от бабки к Карамзиным… отпросился чуть развлечься.
– И не связывайся там ни с кем! Слышишь? Умоляю тебя!..
– Да что вы! Не собираюсь. И с кем там можно вязаться? Это ж не бал!
– Ты и без бала найдешь с кем столкнуться! Спроси ненароком у Софи Карамзиной – будет ли она просить за тебя?.. Ты бы женился на ней. Не беда, что она старше. Она расположена к тебе. И у нее прямые связи. Императрица и Бобринская. Тебя бы сразу простили – как зятя Карамзина. Хоть его уже нет.
– И намекни ей, пожалуй, про Меншикова. Стоит попроситься к нему в адъютанты. Я наводила справки.
– А при чем тут Меншиков? Он адмирал. Ему нужен морской офицер.
– Но он еще – генерал-губернатор финляндский. А там ему нужны, как раз, сухопутные!
И как у нее укладывалось в голове это все? Ведь только что приехала!
IX«Тихое место» у Карамзиных было полно народу. Он даже не со всеми знаком. С иными только кланяется. Но встретили его триумфатором. Он сразу нашел глазами Ростопчину и совсем уж был готов скрыться от всех подле нее. Но…
– Лермонтов! как славно! А вы почитаете стихи? – спросила хозяйка салона. Чуть жалобно.
– Естественно! Ну, куда он денется? «Мишель, вы прочтете нам стихи? – Миша, а ты будешь читать? – Лермонтов, а новые стихи?..» Будь все проклято! Он никому не нужен, нужны лишь его стихи. Не он сам, а то, что останется от него. Или может остаться или не остаться. Но он никому ничего не должен! Соллогуб привел жену. Решился все же? Или поправилась?.. Он поклонился обоим дружески – ему легким кивком, а ей почтительно и грустно.
Та самая Надин из повести «Большой свет». Она ему нравилась всерьез. Когда-то. Он должен притворяться, что он – Леонин. – Здравствуйте! Не позабыли про такого? Тот самый неудачник, которого отторгнул свет! А ваш свет, на самом деле, он – свет или тьма? А я вас помнил всегда. Но я привык, чем все кончается. Она выходит замуж за кого-то другого.
– А зачем они вам все? – спрашивал Гоголь в Москве, на своем дне рождения, год назад. – Они уединись в саду…
– Зачем? – приставал он. – Не пойму! Я вот только двоих и почитаю: Смирнову-Россети и Софи Соллогуб. Пред ними клонюсь, в них есть начало божественное. Софи я помню еще Виельгорской, вы тоже, верно, помните. Она была тогда такой миленькой девушкой. А какой у нее голос! Таких голосов вообще не бывает!
Но в жизни Софи была много лучше Надин из повести Соллогуба. И в ней, в самом деле – что-то ангельское. А голос? В самом деле, она говорила так, будто это все уже записано нотными знаками. Они с Гоголем согласились на том, что она, верно, «оттуда» – где небеса взирают на нас. А там уж нравимся мы им, не нравимся? А некоторым созданьям людским, все-таки, верно, и небеса способны дивиться. – И что Соллогубу делать с ней? (Это уже Лермонтов думал сам.) Она слишком не от мира сего, он слишком практичен. Если б не хотел быть всем приятен, может, что-то бы и вышло у него как писателя. А так… Князь Щетинин из собственной повести! «Только, разве, если», как говорит Гоголь. (Он один говорит у нас так!) Только разве если… помнит про свою жену, что она дочка Виельгорского-старшего… и внучка Бирона – или правнучка? И что на их свадьбе гуляли сам государь и государыня с наследником. Милое семейство!
– Вы, наконец, почитаете стихи?.. Вы давно здесь не читали! – Напомнила Софи Карамзина.
– С удовольствием прочту!
И со зла (неизвестно на кого) прочел «Благодарность»…
За все, за все тебя благодарю я,За тайные мучения страстей,За горечь слез, отраву поцелуя,За месть врагов и клевету друзей.За жар души, растраченный в пустыне,За все, чем я обманут в жизни был…Где-то в глубине гостиной, в стороне ото всех, сбоку сидела молодая женщина. Она старалась держаться отдельно. Это было заметно. Он был уверен, что видел ее где-то. Не помнил где. Только не был знаком.
– Ой, зачем вы так? – спросил голос женский. Очень искренне. И этот голос принадлежал незнакомке – не Надин. И голос тоже вызывал впечатления гласа – не отсюда.
– А еще? – попросил кто-то растерянно, и то была уже Надин.
– Ну, это давнее совсем, – и стал читать «Молитву».
…Не за свою молю душу пустынную,За душу странника в свете безродного;Но я вручить хочу деву невиннуюТеплой заступнице мира холодного…Он же не виноват, что эта Надин (Софи) напоминает ему Варю Лопухину! «Молитва» была посвящена той. Ему захлопали. Он отвернулся и больше не глядел в ее сторону.
– Ой, Михаил Юрьевич, сказал голос Софи – Вы страшный человек!
– Почему страшный? – спросил он, улыбнувшись почти светской улыбкой.
– Что вы сделали со мной? Вы будто меня починили! Как наш старый настройщик, когда чинит отцовский рояль. Всегда кажется, что он знает, какой звук готова или хочет издать отдельная струна!
И, помолчав, добавила: – У нас так не пишут. И… не писали никогда!
Ей тоже захлопали. Голос, и впрямь, «заключал в себе небесное беспокойство» (опять Гоголь). Может быть, может быть… и все ж… «Ей нужен князь Щетинин. А ты, Леонин, поезжай на Кавказ! Здесь тебе вовсе нечего делать!»
– Они не будут счастливы! – подумал Михаил и сам сказал себе, что это жестоко. Но так думалось…
Даже Соллогуб улыбнулся ему.
– Ты слишком разволновал мою жену! – сказал он. И тоном знатока: – Ты всегда чуть педалируешь, когда читаешь! Невольно украшаешь – стихи. Не боишься, что кому-то, кто просто читает глазами, они покажутся менее зрелыми? А так, ничего, разумеется. – И развел руками. – Все равно прекрасно!
Заметил нечаянно, что незнакомой женщины уже нет на месте – кресло опустело. Отсела куда-то или просто ушла.
– Ну… вы сегодня заслужили общее одобрение – даже молодой жены Соллогуба, что вам, кажется, небезразлично. Или это прошло уже? – спросила Ростопчина, когда он к ней подсел. – У вас, мужчин, все быстро проходит. Она очень строга в оценках! – Он пожал плечами.
– Не говорите!.. поднимай выше! Я заслужил похвалу самого Соллогуба!
– Вы потом проводите меня?
– Вы уже собираетесь?
– Да, наверное…
Он хотел еще узнать про даму, что сидела в сторонке и после исчезла – но позабыл спросить…
X– Почему вы все-таки так поступили с Катишь? – донимала она его историей с Сушковой.
– Обязательно отвечать? Я тогда только вышел из юнкерской школы и окунулся в свет. И бросался на впечатления и приключения, как безумный. Это было одно из них… Свет, в который я вступил в тот момент, был еще не высший, как вы понимаете, верно, а некий средний, промежуточный, скорей, коломенский… Я и поступал по принципам этого коломенского света.
– А в высшем, по-вашему, законы другие?
– Еще хуже, – сказал он мрачно.
– Вы сделали ей больно. Она сирота…
– Да знаю, знаю… Ее воспитывали родственники и мечтали быстрей выдать замуж. А Лопухин был подходящим женихом и женился б на ней. Я все испортил. Винюсь. Но… Сперва я просто заигрался. Она ведь когда-то мне очень нравилась, но почти смеялась надо мной. Неуклюжий мальчик с книгами. Когда вокруг такие ражие красавцы. И уже взрослые.
Но когда мы снова повстречались в Петербурге, я был уже не тот для нее… Я произвел впечатление. И… меня просто удивило: она ведь ждала жениха из Москвы, правда? И так легко перекинулась на меня…
– И вы мстили, как принято у мужчин…
– А чем я хуже? Нет, шучу! Я только удивлялся, поймите! Как Гамлет удивляется столь поспешному браку матери. Мне еще хотелось разгадать мир.
– А теперь не хочется?
– Не говорите! Он оказался так скучен! И все его ходы так понятны и неразумны… И сама природа его мелка!
– А вы еще отказываетесь, когда вам говорят вам, что вы – Печорин!
– Какой Печорин! Я только автор – «путешествующий и записывающий». А наше поколение оказалось хотя бы пригодным материалом для наблюдений.
– Ну вас! какой вы мрачный!.. Нельзя быть таким в компании красивой женщины, даже если она и не так нравится вам.
– Кто вам сказал, что не так?..
Они перебрасывались словами, и был в словах некий смысл – едва различимый и потусторонний. То есть, в стороне от того, о чем говорили.
– Бабушка приехала – небось, уже занимается вашими делами?..
– Она ими занимается, бог знает, сколько лет, с тех пор, как я, к ее сожалению, вырос! И что толку? Отпуск мой только начинается, но уже ощущение, что близится к концу.
– Вы не надеетесь остаться здесь?
– Бабушка надеется.
– А вы?
– М-м… после свидания с генералом Клейнмихелем почти нет. То есть, скорей всего, нет.
– Почему?
– Он намекнул, что мои представления к наградам и даже к золотому оружию ничего не стоят здесь. Начальство тут не ценит храбрость – но ценит послушание. Хотя… пока еще представления не рассмотрены на самом верху.
– Так, может, не так плохо? Он не захочет – государь – вновь отпустить под пули такого поэта!
– Ой-ли!.. Кто вам сказал, что не захочет? Да и зачем я ему здесь?
– Не верю! Вспомните, все же, как он обращался с Пушкиным.
– Да, но я не Пушкин.
– Но и про вас уже давно все поняли. Не надейтесь, что не так! да я это знаю из первых рук! Перовский недавно читал императрице и Бобринской вашего «Демона». Все в восторге. Кстати, я еще «Демона» не читала.
– Это всего лишь государыня! У нее доброе сердце. Но Пушкину не дали уехать в деревню, где он был бы счастлив. И где его супруга вряд ли встретила б Дантеса.
– Она вернулась, слышали?
– Нет. Разве? Пушкина задерживали здесь, чтоб жена его могла танцевать на аничковских балах.
– И все ж… Государь был взбешен, когда его убили.
– Не знаю. Его прежде убедил какой-то сановник, что при его царствовании нужен великий поэт. Может, Жуковский подсказал, он и поверил. А тут поэта убили. Конечно, обидно. Но потом все поняли, что без Пушкина как-то легче – тому же царствованию. Можно даже издать собрание сочинений. Конечно, не полное.
– Вы какой-то злой сегодня!.. Я беспокоюсь за вас!..
– Ничего. Я не каждому такое говорю. А через одного. – Помолчал и добавил…
– Что вас удивляет? Пушкин был трофей, который наши либералисты легкомысленно бросили на Сенатском поле под выстрелами. А коль достался такой трофей – его ж надо использовать!
– А вы?
– А я не хочу быть трофеем!.. Или не умею!
– Пушкин умел по-вашему?
– Сами знаете – что умел!.. Это – не упрек!
Помолчали. Довольно долго, да и что говорить? Она явно была расстроена.
– Можно спросить? А кому посвящена ваша «Молитва»? Я знакома с той счастливицей?
– Хотите – скажу, что вам?..
XI– «Почему вы пошли в гусары? Не могу понять все пять лет!»
– Что делать! Я и сам не могу понять!
Юность всегда отбрасывает странный отсвет на жизнь. И заставляет бродить в непонятости самих себя.
Он рос и делался юношей среди целой стайки молодых и прекрасных девушек, в которых, почти во всех по очереди, был влюблен. Даже его тетка Анна Столыпина, двоюродная сестра матери, которая, правда, была младше его – удостоилась этой чести. (Она потом станет женой генерала Философова, и тот будет звать его племянником.)
Москва, Средниково… это были этапы его взросления и здесь звучали шаги его взросления. Едва ль не все окружающие девицы демонстрировали живой интерес к нему как поэту, переписывали стихи в тетрадочки, в девичьи дневнички, тщательно хранимые от взгляда, от взрослых, некоторые старались заучивать его стихи или залучить их, его рукой писанные, в свой альбом и дарить их потом подругам в альбомы. («Кто любит более тебя – пусть пишет далее меня…») Но к нему как поклоннику они все до одной относились не всерьез и откровенно подсмеивались. Он взрывался. Барышни в этом возрасте раньше взрослеют и раньше начинают не только жить взрослой жизнью, но и становятся взрослыми. И вообще, женщины безжалостны.
Вот в эту злосчастную для нас, мужчин, а для него, может, втройне злосчастную пору – уж больно был самонадеян и вспыльчив – просто пожар! – Варя Лопухина, сестра его друга Алексиса, и вообще, соседка из ближней семьи Лопухиных, – росла как-то медленней сверстниц и долго в красавицах не числилась. Была скромна и задумчива не по летам. Не увлекалась танцами и не старалась кружить головы и без того вскруженные обилием возможностей. – У нее была родинка над бровью – левой, кажется… Ее поддразнивали подружки: «А у Вари родинка – Варенька уродинка!» – она не обижалась или делала вид. Она была непримечательна – или не слишком примечательна, не то, что другие. В ней скрылась какая-то тайна взросления. Потому что… Летом 1831-го года она вдруг, как в сказке, обернулась красавицей. И это насмешницам пришлось признать и согласиться с ее полной и окончательной победой. Вдруг, повторим, в два месяца лета! Словно Господь долго работал над внешностью этой девушки, ища необходимые или позабытые черты… те, без которых не возникнет гармония души и тела. Но и Михаилу было семнадцать в тот момент, и у него был возраст любви… и он влюбился враз, поняв, как Ромео, что раньше не знал красоты… и отбросив разом всех прежних Розалинд. Но тут надо сказать… было странное обстоятельство. Он стал чувствовать себя мужчиной очень рано, чуть не в двенадцать лет. Он быстро взрослел. В четырнадцать он ощущал уже осознанное желание по отношению к любой из девиц. В кого был влюблен, конечно – а влюблялся он часто. А тут – стоп! Когда Варя перед ним словно возникла снова, он ощутил лишь укол петраркиевой страсти. Лаура, не боле. Что-то отдаленное. Страсть без желания. О ней было в пору писать «Стихи о прекрасной даме».
Но однажды в Средниково под Москвой, летом 32-го, он заглянул к ее брату Алексису, с которым дружил, все члены семьи куда-то подевались, кажется, поехали навещать какую-то тетку, и Варя почему-то была дома одна, – он не помнил, почему. Пригласила его пройти – не думая ни о чем, разумеется, да и он, конечно, не ждал ничего такого – от себя, от нее. Сперва они сидели тихо и степенно, как маленькие, и говорили о стороннем. Потом он придвинулся ближе, еще не предполагая…
И дальше был тот взрыв, тот единственный миг осознания чувства, который, будучи пропущен, уже не возвращается никогда. Он поцеловал ее, и она откликнулась сразу, как не бывает – ни в этом мире, ни в том обществе, в котором они выросли. Откликнулась на зов. И две души потянулись друг к другу и сразу выросли в объеме и опыте. «Наши скоро придут!.. – Нет, нет!..» Это не может кончиться, это не должно так кончиться! Он впредь будет знать всю жизнь, всегда, что таких губ на свете не встречал. Их не было… И вообще… Их просто не бывает! «Нет, милый мой – то жаворонок звонкий… – нет, то только соловей…»
– И я любил? Нет, отрекайся взор,Я красоты не видел до сих пор…– Поди узнай! И если он женат,То мне могила будет брачным ложем!..Так воздвигся вдруг веронский «балкон Джульетты» в Средниково, потом в Москве, на Малой Молчановке.
И это все длилось бы и длилось и, верно, не распалось никогда. Но тут он должен был уехать в Петербург. В университете Московском случилась «Маловская история».
«У нас пятнадцать профессоров – без Малова» – дразнились студенты. (Или, может, «двенадцать без Малова» – не помню.) Они решили избавиться от профессора Малова. Наверное, он, в самом деле, был плохой профессор. Они сорвали ему лекцию и, кажется, не одну. Лермонтов на курсе обычно держался в стороне, и, того хуже, с вызовом. Со студентом Виссарионом Белинским, к примеру, он и вовсе не кланялся, хотя оба были из одного Чембарского уезда под Пензой, и имели общих знакомых, – и тот считал его надменным барчуком и воображалой. Одному из сокурсников, который спросил, какую книгу он читает, он ответил, с вызовом: «Вас эта книга вряд ли способна заинтересовать!» – Никто ж не мог подозревать, что он уже сделался Лермонтовым, и только смотрится как студент-первокурсник. Но в истории с Маловым Лермонтов присоединился к остальным неожиданно для себя, и вдруг явился одним из самых активных, чуть не заводилой. Малова, в итоге, изгнали (странно, как хорошо кончилось – в николаевскую эпоху такие шутки уже не часто проходили). Но прочие профессора взялись за студентов в отместку и кое-кому резко снизили баллы. Лермонтова оставили в университете на второй год. Белинского исключили вовсе с формулировкой: «По слабости здоровья, и притом, по ограниченности способностей». (Признаться, и Лермонтов учился явно ниже возможностей: ему не нравились преподаватели, иногда он знал больше их, и было много других забот – любовь, стихи.) Михаил решил попытать счастья в университете Петербургском, в уверенности, что ему зачтут предметы, сданные им в Московском.
Кроме того, был один эпизод. Глупость, даже случаем не назовешь! У нее, у Вари, был день рождения или именин, и собралось много молодежи. Он хотел, конечно, чтоб в этот вечер она отчетливо принадлежала ему и, не дай бог, не кокетничала ни с кем. Она так уж страшно не кокетничала. Но веселилась от души. И вокруг нее было много молодых людей, более заметных, чем он (ему казалось). А он сидел в стороне и злился, что она редко о нем вспоминает. Или, скажем прямо, почти не вспомнила. Пустяк, скажете? Пустяк. Но для любящего сердца… А еще прибавьте самолюбие, преувеличенное во стократ. И он все время представляет, как ее в танце касаются или обнимают другие. Затмение души… Но, когда барышне просто хочется танцевать – пиши пропало!
Отбыв в Петербург, он первое время писал ей письма. Она наверняка отвечала. Мы не знаем, к сожалению – ни ее писем, ни его. Они не сохранились. (Муж ей потом велел все сжечь. Она сожгла. – Наверное, из всех недостатков человеческих у нее был один явный: она была послушна. Письма сожгла, а рисунки и стихи отдала тайком их общей подруге и кузине Сашеньке Верещагиной).
Он также писал часто ее старшей сестре Марии – то была девушка сложной судьбы: у нее было что-то с позвоночником, может, небольшой горб, и замужество ей, кажется, не светило. Она жила жизнью близких. Может, и так можно жить.
В осеннем письме Марии в конца августа 32-го года из Петербурга он еще добавил в Postscriptum’е:
«Я очень хотел бы задать вам один вопрос, но перо отказывается его написать. Если угадываете, хорошо, я буду рад, если же нет, то значит, если б я даже задал этот вопрос, вы бы не сумели на него ответить. Этот вопрос такого рода, о котором вы, быть может, даже не догадываетесь…»
Мария ответила быстро: «Поверьте мне, я не потеряла способности угадывать ваши мысли, но что вы хотите, чтоб я вам сказала? Она здорова, по-видимому, довольно весела. Вообще ее жизнь такая однообразная, что даже нечего о ней сказать, сегодня, как вчера. Я думаю, вы не очень огорчитесь, узнав, что она ведет такой образ жизни, потому что он охраняет ее от всяких испытаний; но со своей стороны, я бы желала для нее больше разнообразия… что это за жизнь для молодой особы, слоняющейся из одной комнаты в другую?..»
В письме был очевидный упрек: «Как, после стольких усилий и трудов увидеть себя совершенно лишенным надежды воспользоваться их плодами? Если я не ошибаюсь, это решение должно было быть внушено вам Алексеем Столыпиным». Речь шла о выборе им нового жизненного пути. Военной карьеры. Ошибалась. Столыпиным – но не тем.
Но упрек шел ото всех его московских близких, это точно. От Вари в том числе.
В том письме, где он задавал вопрос, какой не решался сформулировать, было еще: «Вот, кстати, стихи, которые сочинил я вчера на берегу моря»…
Белеет парус одинокийВ тумане моря голубом…Что ищет он в стране далекой,Что кинул он в краю родном.Это приведено как бы между прочим. Он вовсе не представлял себе, что создал одно из лучших стихотворений русской лирики. Но в личном плане здесь первая из попыток объяснить себя Варе. И первая молитва, обращенная к ней, о прощении и о принятии его такого, как есть.
«… я сам не знаю, каким путем пойду – путем порока или глупости. Правда, оба пути приводят к одной и той же цели…
Я счастливее, чем кто-либо, веселее любого пьяницы, распевающего на улице. Вас коробит… но, увы! скажи, с кем ты водишься – и я скажу, кто ты!»
XIIКогда мы забываем кого-то, мы обычно забываем сперва себя, какими мы были, или отказываемся от прежних себя. Его того больше не было. Был кто-то другой…
Вспыхнуло в последний раз в письме ее сестре почти молящее: «В настоящее время ваши письма мне нужнее, чем когда-либо. В моем теперешнем заключении они будут для меня высшим наслаждением. Только они смогут связать мое прошлое и мое будущее, которые уходят каждое в свою сторону, оставляя между собой преграду из двух тягостных и печальных лет…»