Полная версия
Казачья Молодость
– Здравствуй, – наконец сказал я и еще раз протянул ей руку.
– Здравствуйте, – промолвила и она, крепко пожав мне руку, отбросив с лица прядь непокорных кудрей.
Но в голосе ее я не заметил, ни удивления, ни радости, как бывает при встрече старых друзей. Она вопросительно долго смотрела на меня, будто старалась узнать во мне прошлого мальчика-казачка, который учил ее ездить верхом на коне.
– И вы давно здесь? – все же спросила она, оборвав немую сцену. Она все время пыталась укротить платье от игривого ветра.
– Я то… Да вот уж как пять лет, – попробовал я шуткой смягчить нашу встречу. – Вот даже задремал в ожидании тебя.
Но, похоже, шутка моя не удалась.
– Я вас видела на рождественском балу в женской гимназии, – глядя в сторону, сухо, проговорила девушка. Упорно повторяя мне в лицо недружественное «вы»:
– Вы стояли в кругу сестер хозяйки дома и, если бы вы хотели, то могли подойти. У вас что-то с памятью может было?
– Да я видел тебя в обществе увивающихся вокруг тебя кадетов… У нас, гимназистов, плохая история взаимоотношений с кадетами. Они презирают нас, мы – их. Вот такая глупая история. Это начало борьбы чиновников с военными. Они нас обзывают «шпаками». А мы что, по-твоему, должны с ними любезничать? Я не хочу быть в друзьях с кадетами. И точка. А тот с зализанный прической… волосы цвета соломы. Мне издали показалось, что он просто в тебя влюблен, как уж он преданно смотрел на тебя. Но парень крепкий…
– …его зовут Александром.
– Александр! Уж не Македонский… Но все равно Александры – покорители.
– А у вас, я слышала, была свадьба с Ниной.
– Что ты! Какая свадьба. Может, ты меня с кем-то путаешь? Я поехал учиться, не… Словом, это проделки Натальи. Шутка была… игра.
– Весело вам там жилось.
– Да, смеху было много, так что порою в петлю хотелось лезть, – с грустью выговорил я, чувствуя, что я вконец расклеился от такой встречи. Уж лучше бы ее не было…
– Но вы могли написать… ведь обещали.
– Я писать… Да уж какой из меня писатель. Я вот дневник завел – по настоянию учителя – и то веду с пятого на десятое, а положено регулярно. На бумаге сухое, мертвое слово. Как говорится, бумага все стерпит. Иное дело живое слово. Вот я слушаю тебя и уже по интонации голоса чувствую, что ты пришла ко мне с обидой, – обретая уверенность, сказал я.
– Видать, немногому тебя научила гимназия и сестры хозяйки, что ты даже не можешь объясниться с девушкой.
– А ты считаешь, что нам надо знакомиться или объясниться? – задетый за живое, выпалил я.– Тот с соломенной головой, – поди, красиво объясняется? Ну, тот кадет… Как его… Сашка.
– Похоже, вы прошли хорошую школу злословия… А вот, как объясниться с девушкой, вас не научили.
– Я не вижу сейчас в этом необходимости. Ты просто к этому, похоже, не готова, – почти раздражаясь, ответил я.
Мы стояли близко друг к другу, но смотрели по сторонам. Никто из нас тогда не сделал и шагу навстречу. Может, она хотела таким образом отомстить мне за прошлое? Она во многом права. И обещал я писать ей, и на каникулы обещал приехать. Выходит, я не хозяин слову. Но она – и я в этом больше, чем уверен, – знала от Бутина мое положение в гимназии. Я висел на волоске. И какое мне было дело до письма? А если она знала о моей судьбе, – тогда зачем весь этот спектакль?
– Я вижу одно: каким ты был – таким и остался, – тихо сказала она, глядя вдаль реки.
– Зато ты очень похорошела, – вдруг нашелся я, улыбнувшись.
Она собралась было уходить, но ее что-то задержало.
– Ты не забыла наши здесь детские встречи? – спросил вдруг я.
– Детские… а детские! Так они давно прошли, гимназист – казачий, – улыбнувшись наконец, бросила Софья.
– А жаль, – заметил я
– Что? – думая о своем, спросила она.
– Я говорю, что мы ведь останемся друзьями. Не правда ли?
Ее снизу позвали по-польски. Но Софи не спешила, видно, решаясь, что-то сказать.
– Тебя ждут внизу, – сказал я тихо.
– Только учтите, что в другой раз, – вам придется ждать меня… думаю, дольше, чем эти пять лет.– Последние слова она крикнула уже на ходу, сбегая вниз по крутой скалистой тропе
Я долго смотрел ей вслед: и тогда, когда она садилась в коляску, и тогда, когда пара резвых серых в яблоках коней дружно вынесли коляску на тракт. Нет, она не махнула на прощание рукой. Я понимал – было задето польское самолюбие ее. Но почему на ней не было того медальона, в которое она когда-то, играючи, по-детски, уложила локон моих детских волос? Видно она права: детство осталось в прошлом. Помню, мама не разрешала стричь мои первые от рождения волосы до самой школы. Так что, выгорая за лето на солнце, волосы мои делались светлыми и даже на концах слегка завивались. Светлокудрая Софи и я были чем-то даже похожи друг на друга и сходили за брата и сестру.
Уже я сошел со скалы, когда меня остановила мысль: а почему она сегодня здесь? Ведь ей некого больше ждать. Отчим ее погиб, как писал отец. А он плавал на этом же пароходе, что и мой отец. Я оказался здесь не случайно – я жду отца. Нет, не такого я ждал от этой давней встречи.
Только на следующий день прибыл пароход с баржами, гружеными зерном. Но разговор с отцом не получился – он спешил разгрузить зерно на пристани Покровка. Одно он напомнил: «Ты с теткой Матрёной балясы долго не точи. Рассусоливать с ней не надо. А вот с дядей пообщайся: он обещал тебе по окончанию гимназии подарить коня. Я видел его – славный жеребенок, а через два года будет двухлеток». А еще отец передал мне пакет для Бутина. Итак, впереди новая встреча с Софи…
4
Я уговорил дядю осмотреть развалины и определиться в порядке работ по раскопке развалин. Он все ж окончил реальное училище и был тем человеком, кто помог бы мне провести раскопки согласно плану, составленному Учителем. Работы я не хотел откладывать в долгий ящик, а в случае удачных находок, – я хотел бы раньше уехать даже в гимназию, чтобы результаты раскопок обсудить с Учителем.
Было тихое утро. Из станицы мы ехали краем воды реки. Легкий ветер тянул с реки свежестью. Мы ехали, молча. Дядя еще с вечера выказывал недовольство: мол, отец не хочет знаться со староверами, а потому и не зашел, хотя пароход пришвартовали к дебаркадеру. А тетка Матрёна, та и вовсе открыто сказала, что отец мой после смерти матери не признает их за родню из-за нашей старой веры.
Проехали мимо острова Змеиного, прозванного Каторжным. На коряжине у края острова прибита дощечка и черным выведено – «остров Сахалин». Дядя повторил легенду от стариков, что жил здесь декабрист и вот он то и устроил здесь на острове собрание ссыльных.
– А веру нашу, старую, сказывают, он принял и молился двумя перстами. И мы по-доброму, мол, относились к нему – ведь староверы те же что и они, ссыльные. Изгои России, что и те же декабристы. Мы, как и они, на положении государственных преступников. Их истребляли, как и нас.
Мы въехали на тракт. Мне не давали покоя слова тетки, что без матери, мол, отец бы не стал, кем он стал.
– Дядя, а что отец мой – сам не смог бы без матери стать тем, кем он есть? Купец ни купец, да и промышленник из него никудышный, – вдруг спросил я.
Этим я, видно, озадачил атамана. Он ответил не сразу.
– Ты вот сам рассуди. Ты ноне довольно учен. Негоже, не по-казачьи идти в кучера казаку к дядьке. У вас в станице такого нет. Так ругал отца твоего дед Дауров, что у нас в Сбегах слышно было. Только мать твоя стала поперек деда – сыновей будем учить, что бы это ни стоило. Вот она и положила свою жизнь в могилу раньше времени. Ведь и отец поначалу было отошел от извоза, но мать его умнее. Не зря старики говорят, что ночная кукушка – дённую перекукует. Или вот еще наша старая мудрость: всякий кулик на своем болоте велик! Мать оказалась мудрее отца. Кто бы ты был? А то через два года – ты юнкер училища.
Дорога пошла на перевал. Вправо я сразу приметил тропу к поселению ссыльных. Я не хотел сейчас при дяде заезжать к ним. Я заеду – только один и в другой раз. Хотя он знал, что я знаком с ссыльными казаками. Он был не раз свидетелем, как тетка загружала мои сумы разной провизией для поселенцев.
– В этой благотворительности нет ничего предосудительного, но тебе в начале пути иметь темное пятно от общения с ними – того не стоит.
– Однако говорил нам учитель, что и на солнце есть пятна. Но оно светит…
– Все это так… Но споткнуться в начале пути – плохая примета.
– Конь о четырех ногах да спотыкается… – не уступал я.
– Я слышал о твоих подвигах в гимназии. Воля казацкая кровью полита. Но воля, Яков, воли рознь. Это тебе, должно быть, уже понятно. Ведь есть воля хуже неволи. Это тебе еще не по зубам. Пока помни одно: есть воля да плохая доля…
Это было для меня загадкой, что он хотел этим сказать. Может он напомнил мне их судьбу, староверов? Но, так или иначе, что-то не пришлось ему по душе от моих, видно, слов, он развернул коня – и скрылся в сторону Сбегов. Что же я сказал ему что-то не так или не то? Но план мой на этот день осмотра развалин был мною благополучно сорван. Опять, выходит, я виноват. Таков был тот несчастливый день.
5
Решаю навестить ссыльных. Пять лет не видел – как они там, живы ли? Едва приметной тропой спустился к реке. Тихая бухточка от реки Шумной, обрамленная высокими скальными берегами. В этом месте горная река вырвалась из объятий ущелья и теперь отдыхала в этой тихой заводи. От поселения осталось два барака, справа, прижавшись к скалам. Строения от старости просели так, что окна со стороны склона заколочены наглухо, там земля, смываясь дождями со склона, наполовину засыпала окна. А со стороны реки бараки окнами уперлись в землю. Слева барак еще был пять лет тому назад, но сейчас он наполовину обуглен – должно быть горел, – а частью был разобран на дрова. Так что из того десятка бараков, что я видел в детстве, осталось жилых или, как угодно, живых – только два. Как потом выяснится: жилым остался всего один барак. Тот, что под скалой. Она защищает его от холодных ветров. Жилище, крытое чем попало, напоминало дряхлого сгорбленного старца.
Я в детстве здесь бывал с нашим работником Петрухой. Он был постарше меня и мать, собирая съестное, что-то наказывала Петьке-немому, тот в ответ ей мотал головой и что-то мычал. Тогда я еще не знал – и все от меня скрывали – что среди ссыльных есть и казаки. Я и представить себе не мог – как казаки могли оказаться на этапе? Крестный и вовсе запретил бывать у ссыльных. Но разве матери можно что-то запретить? Это может только тот, кто не знает староверов. А крестный знал – и потому смотрел на это сквозь пальцы. В школе дядя мой атаман Сбегов и тот ничего не говорил о ссыльных казаках. Мать строго наказывала не задерживаться в поселении и уж ни в коем случае ни с кем не разговаривать. Помню, я уже учился в школе, стояло жаркое лето. Ссыльные смолили казачьи баркасы горячим прямо с костра варом. Загорелые плечистые люди сидели у костра. Я уговорил Петьку, и мы подсели к костру и я стал слушать их неместный говор. Они угощали нас ухой из котла. Потом вместе с ними лежали в тени баркасов и слушали их хохлацкие песни. Но мне с тех еще дней запомнились слова каторжной песни: «…а молодого коногона несут с разбитой головой…» И все то мне хотелось узнать о них, но Петька знал, как строга моя мать, – тянул меня за рукав… Но как протяжно они тянули эти слова – до боли в сердце – что «молодого коногона несут с разбитой головой». А потом начнут рассказывать про то, как они сами были коногонами и сколько казаков осталось там в холодных и сырых штольнях приисков… Как тут уйдешь? Я с трудом отбиваюсь от Петьки, чтобы дослушать…
Годы гимназии, конечно, не прошли даром, бесследно. А наш кружок! Нет, я сейчас уже мог объяснить: почему казаки – этот оплот царя и веры оказался на этапе. Выходит, было преступление, а не какое-то там пресловутое недоразумение. И все же ради чего-то казаки пошли на это заведомо провальное дело, где-то зная, что за это их ждут унижение, экзекуция и этап на каторгу. Что же их толкнуло на это? Выходит, так стоит в России казачья воля, чтобы крикнуть казаку свободно «Любо!», выбирая себе атамана вплоть до Наказного. Немного, похоже, изменилось у нас после восстания атамана Разина, когда он впервые заявил, что пришел на Русь, чтобы поделиться казачьей волей с народом русским. Цари Романовы волю казачью в дар не приняли, а накинули на народ хомут рабства на триста лет.
Оставшийся из жилых один барак и тот был жилым только наполовину. Пустые глазницы из окон нежилой половины с укором взирали на меня. Ветер гулял в расхлябанных дверях, и они пронзительно скрипели. Я сошел с коня. В нише под скалой я заметил убогую фигуру старца. На берегу в больших котлах кипела смола. Пахло дымом костра и смолой. На берегу лежал на боку баркас с просмоленным крутым боком. В человеке, что сидел под скалой с рыболовной сетью, я узнал своего старого еще с детства друга. Звался он Хохлом, хотя было у него имя Тарас. Угрюмый, столь занятый делом, он даже голову не поднял на мое приветствие. Тогда я подошел и тронул его за плечо.
– Здорово дневали! – громко сказал я.
Он, должно, узнал меня по голосу, поднял голову и глянул на меня мутными глазами.
– Здорово, – скрипучим голосом ответил он нехотя, обреченно уронив голову.
Сухое в глубоких морщинах скуластое обветренное лицо его, отвислые соломенного цвета с желтизной усы вдруг вздрогнули – похоже, дед узнал меня. Он протянул мне широкую, как лопата, сухую шершавую в мозолях и смоле руку. Я назвал его так, как он сам называл себя – Хохлом.
– Нет, Яков, прежнего Хохла. Осталось от него лишь что-то полуглухое, полуслепое… Вот, как видишь, всего-то и осталось от прежнего Тараса. Я тебя бы и слепым узнал. Храни тебя, господь. Ни плети, ни каторга бесследно не проходят. Вот теперь сижу, как та старуха у разбитого корыта. Поди, стушевался, глядя на меня? Казаку падать духом нельзя ни перед кем, будь хоть господь Бог. А уж тем более ломать казаку шапку – совсем негоже ни перед кем. На том стоит наша казачья воля. За нее атаманы наши Булавин, Разин, Пугачев, за нашу казачью волю, они голову положили. И мы будем вам, молодым казакам, напоминать про это. Ведь власти наша воля казацкая – что кость в горле. Цари пробовали накинуть на нас рабский ошейник, как это сделали они с русскими, но после Пугачева отступили.
Издали донеся гул соборного колокола. Старик замолк, спешно перекрестился. Рукав его рубахи задрался и на запястье иссиня-мертвым проступили две буквы «СК». Он перехватил мой взгляд и вдруг чему-то улыбнулся щербатым ртом.
– От сумы и от тюрьмы, паря, не отрекайся, хотя вольницу нашу казачью блюсти непросто. И все одно за волю нашу спуску не давай. А «СК» – это ссыльно-каторжное клеймо ставят нам цари за нашу преданность России. Вот под такой же перезвон колоколов Собора шла здесь в тот день экзекуция. Пороли нещадно поляков за побег. Стон стоял на округу. Кто-то из несчастных представился даже, иные рассудка лишились, их тащили в воде, отхаживали и добивали положенное. А потом метили, как скот. Им на лоб «СК», нам – на руку за сожительство, якобы. Ставили, как тавро ставят на круп коня.
Хохол замолчал. Я помог ему свернуть самокрутку. Дал прикурить.
– Вот и сейчас от звука колокола сердце замирает, сжимается до боли. И так каждый раз под колокол память возвращает меня к тому дню.
– Те за волю народа пошли сюда, а вот мы за свою казачью волю. За право на кругу избрать своего наказного, а не очередного – «из фридрихов». Ведь сучит не царь, а псарь
– Вам, может, перебраться куда-то в монастырь? Как вам здесь живется? – спросил я.
– По всякому, сынок. То холодно, то жарко. Но есть и отрада: хоть поддёвочка сера, да волюшка своя. А в монастыре монахи горе свое кормят, а мы свое горе голодом морим, чтобы оно подохло поскорее. Я стар, но я здоров, как рыба. Вот плету из ивовых прутьев вентеря да мордуши. Рыбкой промышляем… Продаем…
Густо заросшее лицо его с добрым, острым взглядом вдруг посветлело.
– Вот и ты нас, казаков, не забыл.
Он тряхнул кудлатой головой и принялся за дело.
– Наша воля ноне обреченная, а все ж под солдатской шинелькой вольней, чем под наказным атаманом из немцев.
От реки донеслась песня горькая, как судьба каторжанина, протяжная, напевная.
– Мои казаки поют на стихи Тараса Шевченко. Ведь был этот поэт рабом, так выкупили его друзья за двадцать пять тысяч рублей. Нет, денег – тяни каторгу.
Глаза его вновь потухли, как угли подернулись пеплом.
– О чем твоя дума? – спросил я.
– Я то… Наши думы за горой, а смерть наша за спиной. Вот и местные казаки нас не жалуют, как прокаженных. Вот отец твой дает нам заказ и заработок. Вот и одежонка на нас от вас. Пока был – возил ты. Потом Петька немой все эти годы возил. Добрый из тебя выйдет казак, истинная в тебе, чую, казачья кровь. А казаки из Сбегов староверы, народец крепкий уставной, державный. Я знаю – в тебе есть старой веры кровь. У нас на Кубани были некрасовцы-староверы. Это уходящая Русь, хотя в них наши корни по вере. А ведь наши запорожские казаки жили по старой вере. Сам Ермак, атаман дружины казачьей, был крещен старой верой. А грех! На ком его нет. На этой грешной земле нельзя не быть грешным.– Замысловато закончил старик, глядя куда-то за реку на сопки, где задержались последние лучи солнца.
Я как мог вскользь спросил про их соседей поляков.
– А. Это «политика», – вдруг спохватился казак, – о них, как говорится, или вовсе ничего не говорить, или говорить хорошо. Это люди мастеровые. Они могли выковать для коляски ажурную из металла спинку. И грамотный. Умный народ. После поселения они уходят сразу – у них свое общество взаимопомощи. А у нас один путь – на кладбище среди камней. А поляки народ таборный, не чета нам. Они на рыбалке ноне.
– А что остров посещают ссыльные? – глядя на деда, спросил я.
При этих словах он оторвался от дел.
– А тебе зачем это знать? – глухо спросил он.
– А вы сами бываете там? – перебил я его.
– Мы, паря, в политику не лезем. Мы уважаем их волю к свободе. Они хотят свернуть в России власть. Вот и 905 год – их рук дело. Нам же важна только наша вольница и Россия, а кто у власти – да хоть черт. А вот была бы республика Казакея, то мы бы и отсюда крикнули бы «Любо!» – старик впервые улыбнулся своими сухими губами.
Он стал расспрашивать о годах гимназии. Я ничего не скрыл.
– Казаки пережили такое, что не дай Бог пережить такое лихому татарину, а сколько бед казачество пережило. Ничто нас не выбьет из седла.
– А кто такая дама в черном? Она приезжает на богатой коляске, – не удержался и спросил я.
– Она пришла сюда по этапу. Славная дама. Она свела нас, казаков, с поляками. Ведь у нас одна беда и Бог у нас один. Оттого-то и судьба у нас одна.
Пока говорили поляки пришли с рыбалки, сварили уху. Давно съедена уха, по какому разу дед заварил кирпичный китайский чай. Его отец передал для дома, а я поделился теперь с дедом.
Ночь подкралась тихо. Теплой тенью она легла на скальных стенах, накрыла уже уснувший наш заливчик. Только еще ярче вспыхнул костер – и от него светлая дорожка побежала по реке. Вода в реке глухо ворчала в ущелье. Где-то: то ли камень сорвался с крутого берега, то ли крупная рыба всплеснула с шумом…
Я остался на ночлег у ссыльных. Попросился переночевать в баркасе, уже готовом к плаванию. Ночь уже развесила звезды, тени их упали в воду и теперь дрожали в легкой зыби реки. Я не мог долго заснуть. Какими детскими забавами показались мне мои беды в гимназии по сравнению с тем, что пережили эти, все же казаки – бывших казаков не бывает. Я помню, как отец как-то заметил мне, когда зашел разговор о ссыльных казаках. «Никакие они уже не казаки. Клейменый – это уже не казак» – твердо сказал тогда отец. Я не стал спорить, хотя и был не согласен. А сейчас, послушав их, я понял, что я во многом был тогда прав. Они истинные казаки. Не помню, сколько прошло времени в моих раздумьях, но тень от скалы посветлела, и от воды потянуло предрассветной свежестью… и я заснул.
6
Жизнь не есть череда проходящих дней, жизнь это то, что ты запомнил, что осело в твоей памяти.
Утром, простившись с казаками, первые лучи солнца я встретил, когда конь мой резво вынес меня на перевал. Выехав на тракт, я заспешил в станицу. Дорогой вспомнил слова Хохла: «Казаку не пристало спрашивать, как поступать. Так что наши встречи можешь забыть, будто их вовсе не было, если они будут тебе мешать. Не раздумывая – рви их, будто ты нас – и знать не знаешь. Но память она сама все сохранит и без тебя. А мы поймем, что это так и надо» Нет, размышлял я, никогда я не откажусь от того, кто был мне другом. Я не отказался от друзей по кружку – не откажусь и от ссыльного казака.
В раздумьях я не заметил, как вскоре показались развалины монастыря. Я пожалел, что вчера мне не удалось сговориться с дядей, чтобы вместе осмотреть развалины и наметить ближайшие работы.
Немногое я узнал о монастырях времени великих географических открытий. Одно, может, заинтересовать, что Ерофей Хабаров, атаман казаков-землепроходцев, после долгих путешествий по землям Дальнего Востока не однажды ходил в Москву с докладом царю об открытии новых земель и их пригодности к хлебопашеству. Атаманы казачьи строили казачьи посты-крепостцы, а для своих дружин, после долгих странствий, строили казачьи монастыри для больных, немощных и по старости непригодных к трудным походам. Мог Хабаров быть в наших местах? Мы на сибирском тракте. Наверное, он когда-то во времена Хабарова был тропой, хотя и изрядно набитой. Словом, Хабаров здесь мог быть. Так оставалось мне принять. А следом за казаками потянулись сюда староверы, гонимые властью. Они ставили свои скиты. А монастырь был старой веры, ибо после его разрушения – властью ли или природой – появилась староверская станица Сбега. А невдалеке от развалин появилась станица Монастырская. Вот такое было у меня тогда представление о развалинах.
Когда-то монастырь, – а сейчас его только развалины – стоял на высокой террасе с видом на реку Шумную, несущую хрустально-чистые воды из-под горных ледников на западе. Отсюда уже видна наша школа. Ее, говорили, сложили из камней этих развалин.
Однако мне вскоре пришлось вспомнить, что со мною пакет Бутину. Но по дороге, я все же решил заехать на могилу матери.
О матери я помнил всегда. Ее судьба останется навечно в моей памяти, так что посещение могилы ее будет моим долгом навсегда. Даже в годы эмиграции, когда уезжали родные и близкие друзья, не последним, что решило мою судьбу, была могила матери. Я не мог поступить иначе. Родив меня, подорвала свое здоровье, так что крепкая от природы, она стала угасать год от года и, дождавшись из последних сил, моего поступления в гимназию, вскоре сошла в могилу. Оставив коня, я прошел на кладбище. Могилу нашел быстро по дереву черемухи, любимому дереву матери. Она любила из плодов ягоды делать пастилу, разбив ягоды в ступе. Начиняла пастилой любимые мною пироги. Сейчас черемуха цвела, наполняя ароматом все пространство около могилы. Дерево так разрослось, что ветви ее склонились к ее могиле. Я сломал ветку и положил матери в изголовье. Рядом могила деда. Теперь они, и мать, и дед, лежали рядом – кладбище их примирило. За утверждение старой веры мать вела нешуточную порою «борьбу» с дедом, так что, порою, атаман мирил их. И скольких проклятий я слышал от деда матери моей, раскольнице. Я помню смерть деда. Помню тот тусклый день. Солнце светило будто из мешка. Напротив дома через дорогу с колокольни церкви неслись жалостные звуки, становясь для меня все строже и гуще. В церкви гроб его стоял напротив царских врат. Я смотрел на трупный лик покойника с его заострившимся носом, с рыжими от табака усами, слипшиеся губы. Вот когда-то он был атаманом, а теперь приобщен навеки к отцам нашего казачьего рода, к нашим пращурам. Земля соединила и мать, и деда. Так мать перед смертью велела ее похоронить в одной с дедом могиле. Я не знаю, как бы я встретил смерть матери. Теперь с мучительной болью, глядя на могилу, могу представить, как опускали гроб ее братья в глубокую и холодную яму. Как полетели на опушенный гроб грубо и беспощадно комки тяжелой первородной земли. Я стоял тогда и не думал, что подобное будет когда-то и со мной…
Помню, в день похорон деда я возвращался рядом с матушкой. Прижимая платок к глазам, она шла убитая болью, будто сама себя похоронила или готовится это сделать вскорости. Она то и дело спотыкалась на ровном месте, так что я успевал подставить свое плечо. Чувствовалось уже тогда, как ей тяжело идти по этой земле, так она устала от своей болезни. Она, должно, знала, что срок ее на земле недолог, что он уже измерен и перемерен в который раз. С другой стороны ее придерживал наш священник Отец Георгий. «Помни, душа моя, отчаяние есть смертный грех, – слышал я мягкий голос попа. – Ты не одна, у тебя муж, дети, у тебя добрая казачья семья, уважаемая на станице. Дети твои умные… ты еще молода. Бог даст – у тебя все доброе впереди. А смерть – она что? Бог дал – Бог взял. Вот так и надо смотреть на жизнь, иначе и жить незачем».