bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

В полном экстазе лунные экипажи затягивают низкими голосами песню, полную тихой меланхолии, которая поднимается, поднимается, поднимается, расширяясь, медленно останавливается, вновь падает, изнурённая. Но вот, внезапным скачком она вновь взлетает вверх, на это облако из тёплого ослепительного снега. Голос дрожит на белом длинном «до» с такой нежностью, что захватывает во сне сады, покоящиеся на море, и душит за горло деревья, пробудившиеся в мучительном желании заплакать. На длинных лунных шлюпках теперь подняты все вёсла, с лопастей стекают жемчужины в ожидании, что торжественное пение снова окончательно спустится со слишком холодных облаков в телесное лоно залива.

Дом наслаждений развратно простирает террасы и ступени, страстно изогнутые балюстрады, колючие алоэ, самоубийственные розы, обвивающие перила, и рамы, украшенные звёздами и отделанные морскими водорослями. Шелееест, шуршааание, голубиное воркооование волн на могилах, похищенных у кладбищ, и колыбелях, привлеееченных запахами моооря.

Сад удовольствий обещает волшебный праздник приглашённым. Под дубами и зонтичными пиниями оркестрик из нервов и волокон, дрожащие смычки стыдливости, кларнеты сонных стад, бубны-сердца, похищенные из детской груди, перекличка соловьёв где-то близко, поскольку их коленца слышны отчётливо.

И вот соловьи появляются из маленьких густолиственных туннелей и прививают алмазную кровь своего пения на разветвлённые артерии молчания, под пальмами, напоминающими о мечтательной душе Нила. Прибывают первые приглашённые: офицеры и солдаты-инвалиды. Они ступают в синкопированном ритме по скрипящему гравию аллей. Косые рывки и рваный ритм, стряхивающий общий экстаз.

Но их хорошо встречают, разливаются трели и веером рассыпаются звонкие жемчужины среди потока ароматов.

Ночные тени и силы лунной нежности не раздражают, но обволакивают тысячью ласк эти драгоценные человеческие тела, обглоданные алчущей битвой.

Некоторые показываются на круглых террасах, иллюзорных форштевнях с высокими флагштоками и спящими знамёнами. Они совсем иные, по сравнению с теми, кто раздувает, как мехами, кровавый огонь в наступательных потасовках.

Другие ходят, покачиваясь, как по зыбким мосткам, напоминающим об океанском пароходе. Каждый калека движется порывисто, будто преследуя свою утраченную конечность, которая, само собой, вовсе не спит вечным сном на прифронтовом кладбище, а, напротив, живёт преображённой жизнью имматериальной плоти в лунном кильватере. Там, наверху, в удивительной, упругой материи облаков.

Инвалидов встречают Тени и Запахи, развешивающие тягостные гамаки, спиритические диваны, подушки вздохов.

Мы лишь материальные и тяжёлые существа. Наши восхваления цельного человека диссонируют с неясной бархатистой учтивостью соловьёв, и волнами, расстилающими стонущие серебристые ковры для лунных экипажей.

Шелееест, шуршааание, голубиное воркооование волн на могилах, похищенных у кладбищ, и колыбелях, привлееечённых запахами моооря.

Оркестр из нервов и страстных волокон провозглашает скользящее прибытие дам. Предусмотрительность великих вдохновенных портных, едва облёкших в легчайшие ткани подвижные женские тела, так что сладострастный аромат растекается вокруг, опьяняя зрячие ноздри ослепших на войне.

Соловьи просят дам танцевать. Те повинуются. Музыка, вся вихри и воздушные султаны, похищает женские тела. Слепцы поглядывают на них время от времени, затем наслаждаются луной. Тогда закинутые назад головы пьют белый огонь любви своими трагическими чёрными очками. Я думаю о водоворотах наслаждения маленьких тёмных рейдов, пьющих луну под покровом зарослей.

Мы заставляем танцевать прекрасных женщин, но не удерживаем их. Напротив, мы позволяем им пренебрегать нами. Все наперегонки похотливо флиртуют с инвалидами в благоприятных сумерках, на тайных лестницах и извилистых тропинках, выскальзывающих из тени и показывающихся в сиянии лунного залива. Странные пары, где гибкое тело юной женщины наслаждается мгновенной лаской, предпочитая ласкать искалеченное мужское тело, хромающее и шатающееся. Они протягивают единственную руку и не могут протянуть губы для поцелуя.

Жест женщины становится материнским, когда она ласкает серебряный подбородок, который луна мгновенно, с мягким механическим пылом соединяет с плотью. Смеётся кровь калеки в этом странном импровизированном цехе влюблённых металлов и плоти, мечтающей металлизироваться. Торс того лейтенанта берсальера поднимается с силой в полноте своей мужественности.

– У меня нет больше губ, – говорит он, – но в любви можно обойтись без поцелуя! Я плохо говорю, но могу петь и даже танцевать… Какая разница, если моему позвоночнику затем потребуется три дня кислорода, чтобы поправиться? Сейчас, когда лунные экипажи высадились, мне нужно танцевать, чтобы показать, что я способен любить тысячью неизвестных способов. Эти страстные ароматы кричат, как запах баллистита, обжигавшего на Карсо. Кричат кричат героизм и любовь!.. Мы танцуем и поём. Это новая траншея, где, возможно, таится неприятельница, не доставляет нам боли, напротив, она питает нас своим наслаждением. Если это продлится, то я излечусь! Даже мои губы возродятся! Мы танцуем, поём вместе!

Это знает каждый, и вы отлично знаете,почему мы носим с собой радость.У нас пылающее сердце и молодость,пылающее сердце и молодость,даже если мы ходим на костылях.Кто вы такие?.. Мы банда,потому что мы любим девчонок,игристое вино и море в Рапалло!

Инвалиды пели. Шелееест, шуршааание, голубиное воркооование волн на могилах, похищенных у кладбищ, и колыбелях, привлееечённых запахами моооря.

Трое калек танцевали, стараясь придать изящество жестам, пряча в волосах дам свои рассечённые, или обезображенные взрывами лица. Двое других в элегантной и аккуратной форме, без ноги по самый пах, поднимались, и на костылях пытались выстукивать странный ритм морской барабанной дроби. Альпино[64] попросил у меня разрешения пройти вперёд, танцуя, поскольку каждый раз его пустой рукав слегка касался лица дамы, сидевшей рядом со мной. Это была миланская синьора: большие ясные детские глаза и пухлый, всегда смеющийся рот под тяжёлыми белокурыми волосами и покрытым каплями пота лбом. Она добрая, умная, полная непонятной снисходительности и доступности в своём разнообразном флирте. Она была страстно влюблена 5 лет назад; потом жизнь их разлучила. Мы большие друзья. Я говорю с ней от сердца к сердцу, и она мне отвечает с абсолютной искренностью.

– Я обожаю танцевать, но я никогда прежде не испытывала такого наслаждения, как тогда, когда танцевала с лейтенантом берсальером с серебряной челюстью. Я невысокого мнения о себе: я кокетка, быть может, даже что-то похуже… но ты пойми меня… Я была так счастлива, когда он сжимал меня в объятиях. Мы даже были с ним там, внизу, на берегу. Он пытался поцеловать меня в грудь, я ему позволила. Когда вы так легко одеты, как мы сегодня, господин, то очень легко поддаться. Он, должно быть, так несчастен, бедняжка!..

… До тех пор, пока не вспыхнула война,Рапалло спал в молчании,но как только прибыла банда,молчание и покой исчезли отсюда.Кто вы такие?.. Мы банда,потому что мы любим цветы,голубое небо и море в Рапалло.

Я подружился с капитаном альпийских стрелков, балагуром и бабником, без ноги и правого бедра. Этим вечером он точно забыл о своих утратах.

Я сказал ему, что моя белокурая подружка положила на него глаз, и он, приблизив ко мне вплотную лицо, прошептал с видимым удовольствием:

– Я это заметил… Когда мы сидели вместе с ней там, внизу, у воды, я взял её за руку и положил её на своё металлическое бедро. В самом деле, я заметил мгновенное движение, как будто её маленькая рука обожглась, дотронувшись до него. Так со мной случалось не раз. Издержки нашей работы. Ах! Ах!.. Я тотчас же исправился, положив руку женщины чуть выше.

Она смеялась, смеялась детским смехом, не поминая лихом войну, потому что она даровала ему этой ночью наслаждение. Затем, он опять запел:

Наддай, оркестр!..

Когда мы проходим, вы смотрите на наси говорите, что мы все безумцы,но вы прощаете наше безумие,потому что мы, хотя и сумасшедшие,но всё же герои.Кто вы такие?.. Мы хромые,Кто вы такие?.. Мы калеки,потому что мы создали Италиюиз своей крови и юности.

Моя подружка подаёт мне руку и шепчет:

– Давай пойдём туда.

– Ты заставишь страдать бедного лейтенанта.

– Не беспокойся; я потом вернусь к нему. Сейчас я хочу быть с тобой. Ты не калека, но мне немного страшно видеть, как ты отправляешься на фронт. Между нами ничего нет, но знай, что я тебя всегда люблю. И этим вечером я безумно, безумно, безумно желаю, чтобы эта священная война закончилась. Ты видел этих бедняг, как они искалечены… Ты знаешь, что я хорошая патриотка, но я не понимаю, не могу допустить, сколько бы я ни старалась, необходимость этого вечного, жестокого кровопролития.

Я закрыл рот моей подружки долгим поцелуем. Так-то оно лучше, поскольку я предвидел её длинную антивоенную речь и предпочёл слушать более красноречивое и страстное выступление луны перед своими роскошными серебряными экипажами, резво гребущими в жемчужных водоворотах:

– Оставь, душа, – пела луна – ушедших, забудь успокоенных. У тебя есть сладкая наливка, растворяющая любой гнев, любую жестокость; у тебя есть бальзам, усыпляющий обиду. Каждый раз, когда мне хотелось остановить войну, достаточно было заполнить траншеи благодатным молоком моего света, и тотчас часовые на вышке склоняли головы, отяжелевшие от сна и от нежнейшего пессимизма, забывая вражеские дозоры в засаде. Неприятельские пулемёты беспокоили их не больше, чем ночной телеграфный аппарат, или собачий лай. Я излучаю совершенный нигилизм, полный распад и все мягкие уступки, дрейф нескольких слабых потоков поцелуев, алкоголя, лени, или сновидений. Я одна выиграю войну ночью, когда медленной лаской потушу солнечную кровь человека, вынуждая его пренебречь последней агрессивностью соития, отказаться и только мечтать.

– Ты расслышала, дорогая подруга, аргументы луны в защиту всеобщего вечного мира? Они подчинены, как и твои аргументы, истреблению жизни. В далёком прошлом человечества мы видим, как ожесточённые народы подносили богам окровавленные трупы. Потом иудейский бог также питался человеческой плотью. Земля в своём беспорядочном кружении обладает доминирующими, запутанными и с трудом поддающимися расшифровке силами, которые мы пытаемся определить такими бесполезными словами: весна, юность, героизм, восходящая воля народов, революция, научное любопытство, прогрессивное стремление, цивилизация, рекорд. Все эти Силы, несомненно, теллурические, обожают человеческую кровь, то есть борьбу, необходимость взаимно разрушаться, что символизируют пенистые морские волны. Эти Силы управляют самым активным большинством огромного человеческого муравейника. Большинство диких и неумолимых инстинктов кровавы в большей или меньшей степени.

Менее активное, или более усталое, или старое, или раненое меньшинство создало чистые идеи, чистые чувства, безграничную доброту, сладчайший мир, человеческую любовь и другие сладкие спокойные абстракции, которые, переваливая через суровые горы желаний и дремучие леса честолюбия, должны были бы наконец умиротворить все народы, придав им мягкий ритм, такой, как у этого влюблённого и верного луне залива. Беспокойная и инстинктивная часть человеческого муравейника часто бывает обессилена и разочарована своим жестоким и кровавым движением. Она останавливается и наслаждается в опьянении сладкой чувственной ленью, которую благоразумное меньшинство запускает в небо, и которая уже правит на поверхности Земли. Но остановка бывает краткой, Силы агрессивного сладострастия и жестокой весны вновь преследуют юное и мужественное большинство. Более яростный, чем когда-либо раньше, вновь звучит ритм разрушения и смерти, и если мелочных споров недостаточно, то безграничные абстракции добра и мира понимают с полуслова и поднимают знамя новой бойни. Одни бросают массы в бойню, истребляя людей, чтобы истребить войну! Другие устремляются к аэропланам, уверенные, что смогут преодолеть все атмосферные слои и состязаться со звёздами. Вообрази, моя милая, что здесь, на этом заливе, четверо или пятеро авиаторов уже подготовили свой летательный аппарат с шумящими винтами для великой гонки. Представь себе их диалог.

– Мы должны, – говорит один из них, – хотя бы ценой жизни подняться на высоту в 20 км, выиграть или умереть, друзья!

Затем вполголоса своему верному механику:

– Ты продырявил бак у другого аэроплана?

– Да, – отвечает механик, радостно глядя на него. Через час ваш конкурент упадёт в море.

– Спасибо, я уверен в победе, другие меня не пугают.

Итак, аэропланы, участвующие в великой всемирной гонке, устремляются в небо, где им является Раввин из Галилеи с трагическим лицом, более бледным, чем у распятого на Голгофе. Его глаза, в отчаянии возведённые к небу, смотрят с бесконечной добротой и безутешной болью на Отца отцов, властелина космических сил, молча начертавшего огромный красный крест на тёмном лике небесной лазури. Раввин говорит, плача:

– Отец, ты передал мне семя божественной доброты и абсолютного прощения, а также ещё более драгоценный дар беспредельной любви, но они хотят только убивать или долго мучить друг друга, чтобы полнее насладиться вкусом крови. Само имя доброты они превратили в кошмар – и не желают остановиться. Их сила приносит смерть. Их любовь кровоточит. Ребёнок, появляющийся на свет, заливает мать кровью в своём стремлении к жизни. Его целомудренную сестру завтра зальёт кровью мужчина, так весна бичует нас своими прекрасными гибкими душистыми розгами. Отец, ты создал любовь: и ради любви они воюют. Ты даровал им мечту о доброте, но она взорвалась, извергая, как вулкан, воинственную лаву. Если ты хочешь чтобы вечная чистая любовь, тихая доброта и сердечный мир воцарились наконец, то расколи, расколи землю, уничтожь её без сожаления!

И Раввин высоко в небе заплакал, показывая обеими раскрытыми руками, как пламенеют человеческие раны. Но луна кричит Раввину с длинным резким стеклянным перезвоном:

– Нет! нет! Не раскалывай землю! Она моя! Я буду укачивать и баюкать её, чтобы затем нежно вскрыть ей вены. Она станет бледной, как я, и наконец успокоится в бесконечном чувственном наслаждении!

Тем временем внизу, на берегу, лунные экипажи всходят на борт. Вёсла возобновляют своё тяжёлое медлительное пенистое шуршааание, шуршааание, шуршааание, голубиное воркооование волн на могилах, похищенных у кладбищ и привлечённых запахами моря.

Исчезают один за другим, удаляясь в сторону лунного кессона все серебристые кильватеры, белые шлюпки и широкие душистые сети, полные золотых извивающихся рыб.

Подруга склонилась ко мне на плечо, меня сморил сон; однако инвалиды вновь разожгли своими поднятыми костылями оркестрик из нервов и волокон, мяукающий, орущий, рыдающий на верхней террасе, как тысяча влюблённых котов.

Лейтенант берсальер шагал, пошатываясь и распевая:

– Безумный вальс, безумнейший из вальсов, мы требуем!

Это слишком медленно! Разобьём фортепиано!

Ударом кулака он повалил на землю пианиста и принялся колотить по клавиатуре руками и ногами. Ударом ноги он выбил педаль и пытался выстукивать жуткий вальс, ударяя, время от времени, бемоли своим серебряным подбородком. Последние ироничные лунные блики создавали между ним и клавиатурой белоснежные всплески африканской реки, из которой сотня слонов пили воду, погрузив в неё серебряные хоботы, хрипящие как органные трубы.

– Нужно чтобы Весна взорвалась внутри фортепиано. Я ощущаю в крови, и вы тоже, дорогие калеки, вы тоже ощущаете в крови дьявольскую Весну, тысячу экваториальных вёсен. Африка вспыхивает у меня на щеках и раскаляет мой подбородок! Если бы он не был серебряным, то давно уже расплавился бы!

Вокруг выплясывали инвалиды, все, некоторые на четвереньках, как медведи, другие на костылях, среди них были те, кто балансировал на одной ноге. Остальные убежали в заросли, как дикие звери.

Снаружи террасы один из них, более пьяный чем другие, на качелях, в обнимку с полураздетой женщиной качался, качался, серебрясь в лунном свете среди ветвей. Как будто сверхъестественное шампанское ударило им в голову. Женщины тоже обезумели. Прекраснейшая девственница разлеглась в нескольких метрах от них, между двух розовых кустов, по желанию альпийского стрелка, инвалида без обеих рук, он, действительно, пожирал её лицо поцелуями, впечатывая свою любовь между её грудей повторными ударами своего торса.

Час спустя, стоя на пороге Дома наслаждений, я кричал своим друзьям:

– Скверно, очень скверно! Мы на самом деле отравлены, отравлены лунным светом. Нужно немедленно принять здоровый бешеный напиток Скорости. Сто высосанных дорог! Айда в Кьявари [65] на полной, полной, полной скорости. Лучше гонки может быть только прыжок в воду.

– Ах! ах! – закричали все, – но там ведь повсюду железнодорожные переезды, повозки, телеги, собаки и малые дети!

– Вовсе нет! Все ещё спят, мы преодолеем любое препятствие, мы станем железным ветром, пулями, молниями, мы не перестанем вдыхать воздух опасности, душить смерть в зародыше и выйдем из всех передряг невредимыми!

Все по машинам. Моя 74-ка в голове колонны. Я полностью контролирую движение. Моя 74-ка наслаждается. Она несётся, несётся, охваченная сильной дрожью. Гудит счастливый карбюратор. Свечи зажигания исключительно чистые. Великолепный ритм. Страстные, ликующе точные удары. Я ощущаю в переключении скорости любовное слияние, как в поцелуе. Соитие. Полёт. Скольжение. Рывок. Мягкая сила. Восторг обладания. Нежная агрессивность колёс. Танцующие воздушные шины. Приручённые, крайне дисциплинированные газообразные смеси готовы на всё, поскольку мы несёмся, несёмся, несёмся, несёмся внутри модулированного маслянистого потока, опьянённого бегом, почти жидкого и, тем не менее, металлического, лёгкого и одновременно цепкого. Я послушен дороге, но как мужчина, который овладевая, как будто подчиняется ритму прекрасной женщины. Благословенна принимающая меня дорога, белеющая в ознобе первых лучей, тревожно дрожащих в массивной тени гор, вьющаяся вдоль бесконечной шелестящей морской кромки, играющей как стая белых котов, мяукающих, ударяющих мягкими лапами, с отскакивающими от усов брызгами, скачущих в серебристой материи, похищенной у лунных парусов. Нестись, нестись, погружаясь в темнеющую растительность.

Быть может, мы пронзаем сердцевину ночи?

Моя машина вырывается вперёд. Мягкая, промасленная, она нежно проникает в лоно этой долины. Рассветает, как будто свет льётся из раскалённого сердца моего мотора.

Ещё один нырок в предпоследний туннель… Бесконечный… Кажется, что я мчусь сквозь опьяняющее, давящее, лопающееся от напряжения бутылочное горло. Мой мотор тянет хорошо, хорошо. Мы вырвемся, вырвемся, должны вырваться! Я откупориваю бутылку длинной и чёрной долины, надавливая своими неутомимыми пальцами-шинами. Штопор сильнее внутрь! Вперёд!вперёд! Внутрь. Вперёд! Готово!

Выстреливает вверх красная пробка, солнце! Всё вокруг, холмы, долины, море залито пеной ослепительного света. Мы тоже несёмся, скользим, пенимся, залитые испаряющимся красным золотом, в благоухании каучука, напоминающего запах горячего хлеба. Радостное божественное зрелище. Солнце, мгновение назад бывшее весёлой пробкой, сейчас превратилось в огромное круглое и опухшее лицо выпивохи. Жаркое металлическое лицо, плавящееся с солью, йодом, бромом, полнокровное и жизнерадостное.

У солнца между зубов дымится огромное чёрное облако, отбрасывающее вниз, на море, пенящуюся зелёную отливку. Мощный поток его шумного смеха растекается в огородах между помидорами, и в крови наших сердец, одержавших окончательную победу над золотыми яблоками Гесперид[66], потерпевших поражение самым идиотским образом.

IX. Отвратительная каптёрка

В Генуе праздник в честь американцев. Звук труб, толпа, толпа, толпа. Переполненные балконы, безбрежная разливающаяся весна женских туалетов, уличные мальчишки, облепившие капители.

Выдвигаются англичане. Элегантнейшие. Впереди молодой денди – лейтенант со стеком под мышкой. Американский духовой оркестр производит фурор. Капельмейстер играючи поднимает вверх длинный серебряный жезл. Несколько раз переворачивает его и вращает вокруг себя, как будто желая облечься в одеяние из стремительно крутящихся серебряных колец. Затем устремляет его вперёд, имитируя движение поршня. Итальянское солнце звенит, отскакивает, отражается в алюминиевых трубах, стремится отполировать и приукрасить этих людей, явившихся из-за океана со своим далёким пацифизмом, чтобы воевать во имя грозной свободы. Солнце вступает в полемику с пацифистами, окрашивая их с мстительной справедливостью кроваво-красной ковбойской весны.

Они проходят между двумя рядами толпящихся пёстрых людей, с детьми, выскакивающими из-за оцепления карабинеров. Улица пустеет.

Это незримые силы, благодаря которым она, укрытая дождём из цветов и сердец, сыплющихся с балконов, кажется пустой.

Эти силы внушают всем бессознательное восхищение воинской доблестью и безусловным героизмом этих новых солдат, присоединившихся к множеству других, готовых спуститься туда, вниз, чтобы выполнять необходимую работу артиллеристов.

Американцы имеют вид импровизированных солдат. Упругий шаг краснокожих. Они сражались на Далёком Западе за свободу своего угнетённого народа. В Европе они представляются дерзкими и быстрыми, проворными и осторожными, бархатисто краснокожие среди лиан и высокой травы.

Мы следим за шествием обычнейших американцев с сияющими лицами. Они фонтанируют, шагая в ритме Cake-walk[67]. Поскольку я чрезвычайно впечатлителен, то моё сердце подвергается воздействию пиццикато[68] моего экстравагантного воображения, мне представляются огромные массы американцев, взбудораженных европейскими чувствами во вместительных чашах далёких городов. Я вижу массы американцев, устремляющихся по направлению к портам, заполняющих огромные суда, и на этом Вотерленде[69], вмещающем 12.000 солдат, пересекающих длинные монотонные абстрактные пространства Атлантики, чтобы затем потечь рекой в итальянские города и там уже разветвляться в трубки траншей под обваливающимися железными потолками в битве народов.

Комок подкатывает к горлу при мысли о ясном и сознательном участии моего солдатского тела и моего вездесущего разума в этом историческом слиянии в европейском тигле.

На просторной арене разворачивается постановочное сражение. В центре удобно, как паша, рядом со своим оборудованием устроился киношник, в то время как все по-армейски стоят. Символ фальшивого гения литератора, типа Ромена Роллана, который смотрит, контролирует и заслуживает авиационной бомбы. Фотограф направляет свой аппарат, накрыв хребет накидкой из чёрного блестящего шёлка. Он напоминает быка с выставленными рогами и расставленными задними ногами. Или просто вредный или бесполезный критик военной стратегии.

На сцене появляется компания итальянских курсантов-капралов. Безупречное равнение. Геометрия линий. Все торсы совершают возвратное движение, как будто тянут канат. Все торсы движутся вперёд, как будто устремляются куда-то. Видно как слаженно, на одинаковом расстоянии двигаются белые обшлага, руки загребают воздух с изумительным параллелизмом.

Крууу-гом! Молниеносно, без колебаний, повернулись. Отступления на каблуках постепенно, постепенно, кажутся арпеджированными и модулированными, как лёгкий прибой, накатывающий на прибрежную гальку. Гибкость движения ещё более увеличивает сходство всей компании с проворной волной.

Героическая и очень человечная Зазё с энтузиазмом лает, чтобы продемонстрировать, что все живые существа любят военные ритмы.

Волной аплодисментов встречают американцев. Они входят и располагаются по всему диаметру арены. Снимают куртки и начинают великолепную гимнастику с волнообразным движением высокой травы под ветром и соответствующими легчайшими бороздами, то появляющимися, то постепенно исчезающими.

Энтузиазм пока что официальный. Солнце требует зрелища борьбы, и вот наши тяжёлые и громадные горные батарейцы перетягивают канат вместе с американцами. Первый пробный прорыв. Второй более решительный. На третий раз артиллеристы одним ударом отбрасывают американцев, патриотически зарывшихся в землю.

Истошный крик – Да здравствует Италия! – сводит с ума Заза, лающую из люка моей 74-ки. Постановочное сражение начинается с горных пушек, мулов и компании пулемётов, перекрывших улицу. Однако подразделение триумфально шагает, все остаются невредимыми под грохот, грохот, грохот, гууул, гууул, гууул фальшивой канонады доблестных генуэзцев.

На страницу:
5 из 6