Полная версия
Стальной альков
Филиппо Томмазо Маринетти
Стальной Альков
© ООО «Книгократия», 2019
© Ирина Ярославцева, пер. с итал., 2018
I. Любовное наступление
Вечером первого июня 1918 г. в артиллерийском бараке, дерзко прилепившемся на самом краю горного хребта Валь д'Астико[1], вовсю пировали. Длинные-предлинные багровые вилы заката скрещивались с нашими вилками, наматывающими кровавые дымящиеся спагетти. Человек двадцать офицеров, лейтенанты, капитаны с довольным и напыщенным полковником Сквиллони во главе стола. Голодные артиллеристы после целого дня тяжёлой работы. Религиозное безмолвие ртов, сочно пережёвывающих молитвы. Склонённые над тарелками головы. Однако самых молодых не устраивало молчание, им хотелось смеяться, двигаться. Зная о моём пристрастии к розыгрышам, они бросали на меня красноречивые взгляды. Слишком тихо за столом, а добрый доктор уж слишком глубоко погружён в ритуал поедания макарон.
Я делаю несколько торопливых глотков, затем встаю и, размахивая вилкой с намотанными на неё спагетти, громко говорю:
– Чтобы не притупилась наша чувственность, всем передвинуться на два места вправо, марш!
Затем, кое-как подхватив тарелки, стаканы, хлеб, нож, я грубо пинаю своего соседа справа, который нехотя уступает, передвигая своё имущество, и в свою очередь толкает сидящего справа от него. Молодёжь охотно выполняет приказание, только доктор пыхтит, ворчит, бранится. Его с трудом поднимают. Тарелка с макаронами опрокидывается ему на китель. Падают стаканы. Разливается вино. Взрывы смеха, крики, галдёж. Все толкают доктора, сдавливают его, как кисть винограда. Его вопли тонут в общем шуме.
Обуздывая гвалт, я командую:
– Перемещение закончено! Всем сесть! Но горе, горе тому, кто опять притупит свою чувственность. А ты, дорогой доктор, не забывай, что гибкость это высочайшая и ценнейшая из добродетелей. Как бы ты мог, без гибкости, лечить нарывы, мозоли, сифилис, отит, или размягчение мозга у начальства? С гибкостью мы оставили Карсо[2] вслед за Капоретто[3], отступая, мы смеялись, в то время как сердце обливалось кровью. Как мы сможем, без гибкости, разгромить австро-венгерский пассатизм[4] и полностью возродить Италию после победы? Поверь, дорогой доктор, без футуристической гибкости ты скатишься в пассатизм! Я продолжаю, прикидываясь, что угрожаю ему:
– Чтобы не притупилась наша чувственность, всем взять в руки тарелки и стаканы! Вокруг стола шагом марш!
Поднимается адский шум. Пинки, резкие толчки, «Хватит!», «Заканчивайте!», удары, падения, «Караул!», вихрь, барабанная дробь и неразбериха. Однако молодёжь упорствует и, толкаясь, продолжает беспорядочно кружить вокруг стола. Полковнику очень нравится эта странная забава. Только доктору не весело. Кстати, а где доктор? Где он? Все отправляются на поиски. Он сбежал на террасу с тарелкой макарон.
Вперёд, вперёд, на приступ! Обед заканчивается беспорядочно, кое-как, под раскаты нашего смеха и взрывы рыжего закатного хохота. Раскалённые стеклянные облака, пенящиеся золотистые бутылки, нагромождения фарфоровых фиолетовых перистых облаков, светящееся воздушное пиршество, повисшее над сумрачной венецианской равниной.
Окружив доктора, мои друзья распевают шуточный гимн футуристов:
Ура ура ура пик пикУра ура ура пак пакМаа – гаа – лааМаа – гаа – лааРАНРАН ЗААФТак они сражались с ностальгией.
Накануне крупного неприятельского наступления итальянским солдатам часто приходится отражать гораздо более опасное наступление; это наступление Любовных Воспоминаний. Мы чувствуем их незримое присутствие над нами и в нас, в наших сердцах и на наших губах, в этот вечер, посреди лёгких вееров розоватых небесных перьев и в любовных потоках нашей горячей крови. Я сидел вместе с полковником Сквиллони, капитаном Мелодией, лейтенантом Боской и моим денщиком Гьяндуссо, примостившись на отвесном краю обрыва.
Вслушиваясь, мы молча глотаем острую вечернюю свежесть, живо напомнившую дорогие арабские напитки, насыщенные ароматами специй и цветов. Внизу раскинулись города, разбросанные по необъятной венецианской равнине. Под нами Милан. В этот час, бурлящий ломбардский город после изматывающей ожесточённой работы уже зажёг все свои голубые огни, пристально и неотрывно вглядываясь глазами окон в извилистую линию фронта.
Все его 800.000 душ выволокли на булыжную мостовую свои обессиленные убогие и алчные тела, чтобы подняться как можно выше и смотреть, смотреть. Выше, выше, сбиваясь в большие разноцветные гроздья, карабкаются души, как воздушные шары, вырвавшиеся из детских рук. Наконец, они смогли рассмотреть, или хотя бы представить себе то, что делали их братья, отцы, женихи и любовники, как они сражались и страдали там, внизу.
Я разговариваю с Зазё, своей походной собачкой, рыжей бестией, проворной и умнейшей дворняжкой, родившейся в деревушке на берегу Пьяве[5] от чистокровного фокстерьера и бродячей собаки. Один из тех длинных нежнейших абстрактных разговоров, наполненных непритязательной философией, который ведут между собой двое разнополых животных, одно из которых добровольно забыло о своём гении, чтобы быть просто собакой. Я ощущаю себя собакой, щедро дарящей свою верность во имя сияющей Италии, которую с Ченджо[6] мы видим во всей её прекрасной наготе, спящей, раскинувшись посреди морей, чьё солёное дыхание, доносимое бризом, мы время от времени ощущаем на губах.
Мои друзья откровенничали вполголоса, обмениваясь своими любовными воспоминаниями. Я раздумывал о своём возможном броске на AMB[7] и мечтал о прекрасной сверхбыстроходной бронемашине, чтобы преследовать австрийцев, которые должны были вскоре начать своё большое наступление. Мой оптимизм более чем когда бы то ни было, был настроен на окончательную победу. Мысль о смерти никого не волновала.
Капитан Мелодия, худое и язвительное лицо, лукавые томные глаза богатого римского синьора, кавалерийского офицера, добровольно пошедшего в артиллеристы из любви к опасности и из уважения к отцу сенатору. Пылкая душа, преисполненная весёлого безумия и дерзкого шутовства. Он прославился своей эксцентричностью и оригинальными выходками. Терзаемый гонореей, он должен был перед войной пойти в госпиталь, или хотя бы проинструктировать своих солдат. Вместо этого он предпочёл инструктировать их на плацу и командовать своим эскадроном, сидя в мотоциклетной коляске рядом с ординарцем. Он размахивал хлыстом, который сжимал в правой руке, в то время как управлял конём, держа вожжи левой. В другой раз, будучи направлен на службу в полицию где-то в Романье, он выдал себя за принца крови, обрюхатил дочку мэра и произвёл смотр, затем были день единства Италии, пожарные, объединения рабочих и карабинеры. Получил два месяца тюрьмы.
Сейчас Мелодия, услыхав разговоры о смерти, властно вмешался в разговор:
– На войне я никогда не боялся смерти. Уверен, что я не погибну в следующем сражении. Хотя страх смерти мне знаком… Я испытал его вдалеке от передовой, в поистине чрезвычайных обстоятельствах. Год назад я лежал с ранением в туринском госпитале. Я уже выздоравливал, охваченный безумной жаждой развлечений при абсолютной невозможности выйти из госпиталя. Запреты и строгости зверские. Я три дня думал, как бы сбежать. На четвёртый меня осенило: я зашёл в покойницкую. Санитары спорили, стоя над огромным трупом альпийского стрелка[8], не помещавшемся в слишком коротком гробу. Я тоже помогал. Напрасные старания. Слишком короткий гроб отставили в сторону, и санитары ушли за другим. Между тем, я заручился поддержкой друга и решился. Той же ночью я проник в покойницкую и улёгся в слишком коротком для стрелка, но подходящем для меня гробу. В то время, как я, лёжа в гробу ругался, чтобы друг не слишком шумел, тот забивал гвозди в крышку, оставив длинную щель, через которую я мог дышать. На заре случилось то, что я предвидел. Носильщики машинально подняли меня, понесли и грубо бросили в повозку. Расхлябанная телега, которую волокли две клячи, дважды или трижды пересекла трамвайные рельсы с резкими толчками, отбившими мне все внутренности. Вдруг я слышу свирепый автомобильный сигнал. А что же мой кучер? Конечно, уснул. Как меня пронесло? Там было ещё два автомобиля, которые потащили меня за собой, дальше…, и я завопил от ужаса! Я чувствовал, действительно, чувствовал ледяной и острый страх смерти.
Рассказ капитана Мелодии о пережитом приветствовали громкими возгласами.
Все знали, на что он способен. Однако взрывы смеха смолкли под щедрыми, слишком нежными ласками ночи, которая, после атаки любовных воспоминаний и чувственных облаков, внезапно обрушила на нас безумное наступление звёзд, способных затмить собой любой земной героизм. Звёзды, звёзды, звёзды, дразнящие своими длинными белыми трелями громаду гор, восторженное напряжение вершин и атлетическую стать нашего бравого полковника Сквиллони, стоящего перед нами.
Сквиллони это сорокалетний симпатяга, хитрый флорентиец. Копна волос маловата для его довольного смелого лица. Голубые глаза простодушно шаловливые. Бурные жесты контрастируют с адресованной всем открытой улыбкой. Энергичный отец-командир для обожающих его артиллеристов.
Завсегдатай кафе в Виченце, Тьене, Скьо, где он, мускулистый, грудь колесом, прохаживался туда-сюда с целым цветником наград, ловя обращённые к нему улыбки кокоток и обмениваясь с ними смешками, которые тотчас же сменялись выражением воинской отваги.
Красавец, пользовавшийся успехом у женщин из хорошего общества; возможно, разочарованный, теперь любимый любовник всех проституток.
Он пел для них, аккомпанируя себе на гитаре, раздражаясь, если кто-нибудь пел вместе с ним. Великолепный офицер, четырежды награждённый, прекрасный командир батареи, весёлый и карнавальный король борделей.
Сквиллони поворачивается и важно обращается к Италии, к городам на равнине, к нам: «Мне не нравятся звёзды, также как розоватые облака, напоминающие вашему брату поэту женские сиськи и ляжки. Завтра, сынки, идём принимать ванну из плоти к Мадам Розе».
На следующий день все в хозяйственном грузовике, через Кампьелло и Моссон до Триеста, оглушённые триумфальными взрывами смеха полковника Сквиллони, везущегося нас по направлению к тому, что он назвал уникальным раем!
Усилие мотора на подъёмах вруу труу вруу труу. Затем растянутый выдох на спуске враааа сваааа ерр тлинг тлаанг.
Пылища. Запах смерти в Кампьелло. Траншеи, переполненные трупами после первого австрийского наступления. Здесь мы ожесточённо защищались.
В километре от госпитального здания нас обгоняет военный автомобиль, мчащийся на полной скорости, может быть, с той же целью. Его сирена старательно имитирует рёв влюблённого осла.
иии ооо иии ооооо
Мы обгоняем мелкие взводы шотландцев в юбочках, грубые ноги с бронзовыми шишковатыми икрами. Они маршируют размеренным шагом, более торопливым, чем военный шаг, вперёд, на завоевание лёгких радостей. Быстро, беспорядочной серо-зелёной гурьбой, офицеры и солдаты.
Стоп. Заходим в прелестную виллу. Для офицеров. Дым, дым, дым. Дышать нечем, лейтенанты и капитаны в серо-зелёном, грубые крутые парни, грязные свиньи, с хлыстиками и тросточками в руках, позвякивание шпор, как в твиндеке[9] трансатлантического парохода.
Все дамы казались нам прекрасными, изящнейшими, слишком хрупкими. Странные стеклянные статуэтки среди крупных нахрапистых и дрожащих от вожделения воинов.
Полковник Сквиллони выглядел именинником.
– Вы… я уже имел удовольствие познакомиться. Помнится, в борделе Червиньано, после майского наступления.
– Господин полковник, вы помните Мадам Розу в Кормонсе [10]? Она сказала: Передай привет дорогому Сквиллони!
Встревает пьяный английский капитан:
– Moi aussi, monsieur le colonne! je vous ai connu au bordel de Verona [11].
Сквиллони смеялся, как студент или моряк, от души наслаждаясь борделем, пристанью, желанной для всех сердец, брошенных в водоворот войны. Абсолютное слияние и сердечность союзных народов и полов.
Первая комната: в распахнутом дверном проёме, у портьеры толпятся звёздочки в ожидании аэропланов. В центре лампа с тёмно-синим абажуром, отбрасывающая на стол серьёзный и учёный круг света. Лучи напряжённой духовной работы, освещающие инженерные проекты. Похоже на научную лабораторию, подготовленную к бессонным и плодотворным бдениям. В каком диком кошмаре одержимые похотью толпы заполнили этот приют размышлений? Тин тин ток плок шагов по деревянной лестнице. Толстый пехотный лейтенант, с волнообразно колышущимся, упакованным в обмундирование и обвешанным оружием телом, подталкивает, как пастырь заблудшую овечку, раскрашенную полуголую женщину, которая, как кажется, поднимаясь, наряжается в зелёные листья и маки с обоев. Истощённая блондинка, которую все, неизвестно почему, называют пантерой, ловко уворачивается от толчков крутых бёдер и твёрдых пистолетов офицеров. Все смотрят вверх, по направлению к коридору, где то и дело закрываются двери в тускло отсвечивающие хирургические палаты для быстрых операций. Механизация любви. Я ощущаю, как вибрирует здание от непрерывного механического движения грубых обнажённых поршней всех наций. Неутомимые женщины-моторы.
Ураган грохота, голосов, света.
Урари-чачипьера-телоо… Этим вечером я ещё девственница… Не верю. Пойдём, позабавимся, блондинчик. Куда делся толстяк?..
Да здравствует наш полковник Сквиллони! Раздаются смех и аплодисменты, все устремляются к дивану, где капитан Мелодия, напялив на себя жёлтый капот, обнимает лейтенанта Боску, делая вид, что домогается его. Затем начинается традиционная забава, когда одни хватают и насильно вталкивают в комнату самого робкого и нерешительного из посетителей борделя, пока другие ловят девушку. Обоих грубыми пинками заталкивают в полуоткрытую дверь.
– Давай, давай, быстрей, сильней, глубже! Мы выбрали для тебя славную крошку, вот она, готова!
Меня целует бледная хорошенькая миланка с короткими тёмными густыми и непослушными волосами, зачёсанными назад. Следую за ней. Тесная комнатушка с большой кроватью, на которой неровно топорщится рыжеватое покрывало, сплошь измаранное ногами героев, возможно, продолжающих и имитирующих на нём бои за утраченные долины Карсо. Они снова и снова идут на приступ со здоровым мужеством расы, хорошо знающей как удерживать женщин и свои горы. Пустой потолок. Острый аромат «Контесса адзурра» [12].
– Как тебя зовут?
– Мария.
– Откуда ты?
– Из Милана.
– Я тоже.
– Останешься доволен.
И она обнимает меня с тин-тин-глин-глин своих бесчисленных браслетов.
Когда я возвращаюсь в залу, мой друг говорит Марии, что я Маринетти. Оставив нового клиента, Мария подходит ко мне, целует и говорит:
– Если бы я знала, что ты прославленный футурист, то целовала бы тебя особенными поцелуями.
– Почему?
– Потому что я прочла все твои книги. Я даже была подписана на «Лачербу» [13].
Я ухожу. Там, за дверью я вижу троих солдат, разговаривающих у окна с проституткой. Они держатся за руки, как маленькие, нерешительно шутят, смущаются. Проститутка спускается. Подходит к солдатам. В спешке она суёт по 5 лир каждому из них, затем, вновь проходя мимо меня в сопровождении солдат, бросает:
– Бедняжки.
Я направляюсь к грузовику, обращаясь к Сквиллони:
– Бордель! Последнее прибежище сердца!
– Несомненно, – отвечает Сквиллони, – бордель имитирует решение всех любовных проблем. Я верю, что, в конце концов, вы отразите наступление чувственной ностальгии.
– Нет, я думал не о любви. Напротив, я выстраивал в уме архитектуру своей новой книги, которая окажется великолепной, будьте спокойны.
Я хочу, чтобы эта книга живо и трепетно танцевала, танцевала, танцевала, отбивая ритм в руках читателя. Я хочу, чтобы её безумный любовный и героический танец превратил руки читателя в проворные руки фокусника. Чтобы она заставила его вскочить с кресла, вытянуться, привстать, танцуя, на цыпочки, охваченного внезапным порывом, заставляющим его соревноваться в дерзкой эквилибристике с диким ритмом моей книги. Какой восторг будет увидеть его в вышине, танцующим почти в ритме неожиданного источника радости, бьющего ключом из его сердца. Внизу его встретят с распростертыми объятиями.
Однако я имею в виду гениального читателя, исполненного духовного мужества! Со звериной жестокостью моя книга расквасит нос трусливому, кислому и очкастому пассатисту, трясущемуся от страха за своими стёклами, подобно микробу под микроскопом. Она бешено отскочит рикошетом, отвесив ему оплеуху.
Зато с какой смеющейся весенней благодарностью она распахнётся перед живыми глазами гениального читателя, чтобы наполнить ему душу! Я так и вижу, как белые края моих страниц мягко вздрагивают и радужно переливаются, подобно драгоценному муару со стальной убедительностью, а манящие красновато-голубые морские блики скользят, скользят, скользят по направлению к круглому и красному диску властного закатного солнца. Так моя книга следует советам моря, она плывёт под белым парусом вслед за солнцем, которое опускается, подгоняемое дуновениями гордости и смерти, в свою мягкую постель, устланную мягкой мглой.
Разорвите и сожгите эту мою книгу. Она возродится из пепла. Я верю, что если однажды вам наскучит сидеть взаперти в четырёх стенах, то вы непременно сбежите, сбежите из неизбежных библиотек, устремившись в небо на распахнутых крыльях страниц. Под действием их жара вы превратитесь в аэроплан, похожий на тот, что планирует и кружит, жужжа над моей головой, в то время как я вступаю в форт Корбин [14] в Валь-Д'Астико.
Сегодня 11 июня 1918.
Я лейтенант артиллерии, исполнивший свой долг. Однако я не чувствую себя достойным тебя, моя любимая книга. В то время как моё сердце бьётся ровно, мой шаг сбивается с ритма. Я иду нерешительной нетвёрдой колеблющейся поступью раненого, в такт мучительной колющей боли в ужасной открытой ране в боку. Это рана, полученная в сражении при Капоретто [15], огромная мучительная гниющая рана, которая во что бы то ни стало и как можно скорее должна быть до краёв заполнена кипящими потоками благороднейшей алой крови, своим мрачным лиловым цветом напоминающая бочки, опустошённые пьяными беглецами, омерзительные пьяные зажигательные бомбы в Червиньяно [16] и гнилой фиолетовый ускользающий закат 27 октября. Исцелить, исцелить эту рану! Мы её исцелим. Я шагаю уверенно. Предстоит великая битва, и всё моё существо устремлено к этому решающему часу, когда родится новый итальянский шаг, тот самый, которым мы маршировали позавчера в Карсо, упругий, неотвратимый, подчиняющий себе благородные, элегантно женственные дороги Италии.
Я сидел за столом знаменитых Джалли из Подгоры[17], 11-го пехотного полка, бригады Казале в форте Корбин. Весёлый шумный обед. Около тридцати офицеров жадно поглощали в тесноте кроваво-красные спагетти, рассуждая об ожидавшемся вскоре австрийском наступлении. Джалли из Подгоры украсили зал жёлтыми цветами. Хотите, я расскажу о вас, дорогие Джалли, о вашей минувшей славе, а также о той, что ожидает вас в будущем?
Охотно! Доверьтесь мне. Я знаю, что своим порывом вы сумеете добавить к желтизне беспредельной итальянской желчи пурпур оглушительных залпов окончательной победы!
Давайте поднимем тост во славу Боччони [18], Сант'Элия [19] и остальных футуристов, первых среди всех итальянских интервентистов [20].
Мои слова, как гром небесный, свободно проникают сквозь открытую дверь зала на террасу и там смешиваются с глубоким свежим дыханием Астико[21]. Отзвуки воспетой мной болгарской битвы, кажется, разбудили австрийские батареи в Тонецце[22], и звук их приветственных аплодисментов вплетается в многоголосие горного эха и бесконечный оркестр его прихотливых повторений. Мы выходим на огороженную террасу форта, на самом краю отвесного склона, над долиной, простирающейся внизу, на глубине свыше тысячи метров. Затем поднимаемся на самый верх железной лестницы, среди развалин и обломков стальных сводов, бесполезных в полуразрушенном форте.
Трепетная розоватая нежность сумерек заполняет долину, заливает золотым маслом суровые хребты, гротескные выпячивания, враждебные изгибы, мятежные волны и окаменелые вспучивания гор.
Наши полевые 75-миллиметровые пушки яростно отвечают австрийским фортам в Тонецце…
Горная терраса напоминает капитанский мостик броненосца, в сумерках рассекающего шелковистые, голубовато-сиреневые, золотистые воды при входе в спящий залив посреди охваченных дремотой гор.
Это наш 149-й в Ченджо[23] бьёт по австрийским баракам на горном хребте Чимоне[24]. Там вспыхивает пожар. Безмятежная медлительность его дыма, который поднимается, колеблясь и извиваясь, с грацией первой звезды.
Брааааа. эха, как шорох щебня. Отдалённое тишайшее жужжание аэроплана, поглощённое последним закатным румянцем. Чип-чип-чип птиц в вздрагивающих деревьях. Пи, пи. пи. цыплят и кур под воротами форта.
Майор Санния приглашает меня в подземелья форта.
Длинные тюремные коридоры. Винтовые лестницы с амбразурами лазурного ветра. Наши шаги отдаются эхом. Педали органа продлевают отдалённую канонаду. Тёмное помещение со странными движениями морских водорослей. Это спящие солдаты. Ещё одно помещение: переполненное, вонючее, аммиачное, дикое. Наконец, при свете желтоватого пламени нагоревшей свечи мы подходим к огромным сонным тюкам, пахнущим трюмом.
– Эй, вставай! – говорит майор, встряхивая одного из спящих.
Это австрийский перебежчик. Угадываются маленькие голубые глазки на белобрысом лице. Краткий допрос. Принадлежит к ударной группировке, говорит по-итальянски, называет себя словаком. Работал в Италии на пивоваренном заводе.
– Почему ты дезертировал?
– Потому что лейтенант надавал мне вчера оплеух. Каждый вечер патруль. Я устал.
– Австрийское наступление готовится, не так ли?
– Да – уже и день определён – это 15 июня, в полтретьего, от Астико до моря, но главная атака будет в центре.
– Тебя накормили?
– Да.
Снова поднимаемся наверх. На террасе под ликующие трели первых звёзд, посреди необъятных свежих опахал Астико, уверенно пульсирующих, как кровь сильного человека, майор Санния говорит:
– Учитывая состояние двух армий, можно утверждать, что та из них, что решится начать генеральное наступление и проиграет, потеряет всё… Насколько отличаются наши дезертиры! В нашей бригаде лишь три солдата были расстреляны за дезертирство. Один только ушёл с передовой, как был немедленно доставлен патрулём ко мне и расстрелян в трёх шагах от австрийских проволочных заграждений. При себе у него было письмо, объяснявшее его дезертирство, действительно странное, учитывая его безупречную службу. Он писал жене: «Я не застрелюсь от горя. Завтра я сдамся в плен австрийцам. Так я сохраню свою шкуру, чтобы после войны разбить тебе сердце и отплатить за твою измену…» Второй дезертир был схвачен карабинерами, в то время как он бежал с передовой. Он сказал: «Я бежал не из страха. Плевал я на австрияков. Я хотел поехать в Трапани, чтобы убить своего отца, каждую ночь ложившегося в постель к моей невесте».
«С такими дезертирами мы непременно должны победить в войне», – заключил майор.
II. Дама на балконе и прерванные серенады
14 июня всё было наготове. Наша линия замерла в ожидании. Ходили слухи о новых неизвестных батареях австрийцев. Пессимисты утверждали, что опасная пораженческая пропаганда проникает вместе с почтой из Милана и Турина к солдатам на передовую. Я задержал всю почту батареи в бараке подразделения, справедливо полагая, что лучше тщательно распределить паёк, чем раздать солдатам слезливые письма накануне решающего сражения. Всё построение батарей от форта Корбин, вдоль Валь Д'Астико, огибая вершину Ардё и следуя гребню Скулаццон в Валь Д'Асса, достигавшее расположения англичан в Чезуне[25], с их двумястами миномётами, пулемётами и винтовками бригады Казале, было готово к сражению, обещавшему стать яростным и решающим.
Мы сытно пообедали в деревянном, обшитом стальным листом бараке миномётного подразделения, защищённом серыми скалами, похожими на небольшие башни. Мы спокойно курили на краю Валлателла Силё, заросшей зеленью тихой долины, погружённой в альпийское молчание, зажатой, с одной стороны, между горным хребтом Ченджо, а с другой – дорогой, ведущей к форту Корбин. Томная мягкая нежность перламутрового вечера, послушно уступавшего место темноте, спускавшейся в глубокие долины. Нараставший гул вывел нас из оцепенения.