
Полная версия
Личные истины
***
Психология, как правило, изучает идиота или полуидиота, тяготеет к больному и ущербному, и на основании его изучения приходит к своим любопытным выводам, первый из которых – учение об элементарности душевной жизни. Только в отношении природы этих элементов среди психологов нет согласия. Во всяком случае, взгляд на душевную жизнь как на борьбу сил, которой личность является только наблюдателем – этот взгляд в наше время общепринят. «Нет ничего такого в душевной жизни, чему нельзя было бы подыскать причину вне ее», вот как можно выразить этот взгляд. Не устану повторять, что изучение человека таким образом подменяется изучением внешних обстоятельств; в основе же этого лежит сугубая боязнь действий без причины. Причину – ближайшую и простую, но не обязательно убедительную – нужно найти во что бы то ни стало. Один подход к психологии отличает от другого только место поиска этих причин, при равной, замечу, самонадеянности. «Зная досконально ваше детство, я берусь объяснить вашу сегодняшнюю душевную жизнь», объявляет сторонник Фрейда. Душевная жизнь, таким образом, оказывается выводимой из конечного числа несложных и, главное, вполне выразимых словами причин 38 .
Итак, с одной стороны – страх перед действием без причины; с другой – убежденность, что небольшим числом несложных причин можно объяснить все наблюдаемые действия, в т. ч. самые сложные; а между ними – великая доверчивость по отношению к удобным, подходящим, на первый взгляд убедительным объяснениям. Говоря это, я не утверждаю, будто действие без причины так уж распространено в этом мире (хотя и считаю, что душа есть самодвижущаяся сила, сама своим поступкам причина, а не раба биохимических обстоятельств); однако нельзя не видеть смехотворности иных причин, придуманных несомненно «для данного случая», за отсутствием других приемлемых для исследователя объяснений. Спору нет, психология – «научна»; но не потому ли бесплодна, когда речь идет о чем-либо превышающем умственный уровень идиота?..
***
Фрейдизм, в отличие от христианства, считает человека бессознательным деятелем, этаким ничтожеством, которому можно самоуверенно растолковывать его же собственные побуждения – и это в учении Фрейда раздражает безмерно. О ясности, прозрачности и осознанности душевной жизни, какая свойственна истинно религиозным людям в христианстве, фрейдизм не имеет и понятия. Он весь рассчитан на потерянного человека, на человека сумеречной эпохи, для которого «дело» и «прибыль» существуют куда более несомненно, чем собственная душа, и который с раскрытым ртом способен выслушивать «откровения» о собственной внутренней жизни. Для успеха фрейдизма, видите ли, нужен человек предельно отвлеченный от себя, внимание которого обращено исключительно на внешнее – словом, нечто вполне противоположное Христу и Его ученикам во все времена и во всех народах. По сравнению с сердцеведением отцов Церкви, Фрейд – только втируша, который внушает мещанину те или иные мнения о предметах, над коими этот мещанин отроду не задумывался. Достоевский смеялся бы над книгами Фрейда до упаду – он-то, «сочинивший» Свидригайлова!..
***
За естественную природу человека приняли наслоения и искажения, скажем прямее: в качестве естественной природы человека была принята болезнь. Успех Фрейда как лечащего врача чрезвычайно повредил знанию о душе, т. к. больные, извращенные сцепления мыслей, извлеченные Фрейдом на поверхность, стали считаться естественными обитателями душевных глубин, властными их хозяевами. Вернее сказать, эти бессознательные единства (чтобы не говорить постылого и чуждого языку слова «комплексы») стали считаться не частью, но причиной душевной жизни. В этом была огромная ошибка, за которую мы расплачиваемся теперь и будем платить еще долго. Руководящее положение медицины: «изучай болезнь, чтобы познать здоровье» было перенесено в глубоко ему чуждую область знания о душе. Изучая творчество некоторого писателя, бесполезно интересоваться его пищеварением. Но ту же самую ошибку допускает психология, и эта коренная ошибка лишает ценности ее выводы, как бы они ни были глубокомысленны.
***
«Уж если докажут тебе, что ты от обезьяны произошел, так принимай как есть, нечего морщиться!», говорил Подпольный человек у Достоевского. Обычно мы именно так и смотрим на доказательства, предъявляемые наукой. Однако уже Подпольный человек сомневался в качестве этих доказательств. Что вообще означают «доказательства» в области, где отсутствует опыт? А именно в этой области мы чаще всего слышим победный клич и сильнейшее заклинание современности: «наукой доказано!» Здесь, как и везде, следовало бы последовательно провести разделение между «знаю», «думаю» и «верю», т. е., говоря пространнее: «знаю из опыта», «полагаю, основываясь на знании» и «верю, в согласии со своими наблюдениями и размышлениями» (это последнее имеет полную силу и в религии, ибо нет такого идиота, который бы верил в нечто совершенно несвязанное с его жизненным опытом и предположениями о сути вещей – точнее, такая «вера» возможна лишь для умалишенного, у которого связь между опытом, мыслью и представлением разорвана). Признавая и для науки существование знания, мысли и веры, к этим трем надо прибавить еще четвертую ступень, самую смутную и малообоснованную, однако самую близкую и доступную для человека толпы как теперь, так и тысячи лет назад: область, в которой наши дневные представления отбрасывают чудовищные тени, и эти тени бредут по тропам непродуманных мыслей… словом, область мифа. Мышление масс в наше время отнюдь не «положительно», не «научно» в расхожем смысле этого слова, но насквозь мифично, неважно, проявляется ли эта мифичность в образах Геракла, Георгия-Победоносца или Либидо. Вопрос лишь в том, считаем ли мы (усугубляющееся) невежество масс естественным и доброкачественным состоянием, которое, пожалуй, даже облегчает труд управителей – или нет? А ведь это именно так. Утопическая идея «просвещения», в которую так верил еще XIX век 39 , отставлена за невыполнимостью. Демократия знает, что массы следует не просвещать, но развлекать, следя при этом только за тем, чтобы они исправно несли государственные повинности и производили необходимые товары – и были покорны.
…Который раз я спрашиваю себя, не напрасно ли ополчаюсь против науки. Однако ее совесть достаточно черна. Она, по меньшей мере, не препятствует оскотиниванию человечества, а в известной степени и поощряет его. «Если наука, то всё позволено», можно сказать, слегка переиначив Достоевского. Фатализм (в случае науки – его ученый близнец, детерминизм), вера в предопределенность всех поступков – никогда не служили хорошей почвой для нравственного развития. Оглянитесь на мусульманство: испытывает ли магометанин муки совести? Т. е. по человечеству, наверное, испытывает, в своих личных отношениях (иначе и представить трудно), но как деятель, чей труд одобрен религией Магомета – едва ли. «Так захотел Аллах». Или, что то же самое: «Этот поступок был предопределен твоим химическим составом». Дальше этого идти некуда, тут история человеческая кончается. Как тут опять не вспомнить Подпольного человека: «Если докажут, что ты не более как органный штифтик – прими и это!» Но зачем «органному штифтику» жизнь? Ведь и непосредственные удовольствия когда-то наскучат, и придет усталость…
***
Немного преувеличив, можно сказать, что «суждения бывают истинные, ложные и неопровержимо доказанные». В этой страсти позитивного мышления всё «доказывать» – и без «доказательств» не верить – есть что-то чрезвычайно нездоровое и развращающее ум. Впрочем, говоря о позитивизме, я имею в виду не осторожное фактоописание (каким он был первоначально), но позитивизм в смысле – как говорил Достоевский – «идеи, вытащенной на улицу», достояния масс, а не пытливых одиночек. На всё налагается печать доказанности, и та простейшая мысль, что это «доказанное» есть лишь удобное внутренно-непротиворечивое предположение, игра познающего ума, от которой он при случае готов отказаться – ради другого, более удобного предположения, – эта мысль ускользает не только от масс, но и от людей, которые этим массам указывают дорогу. На всякий продукт научной мысли человека приучают смотреть как на саму истину, тогда как он есть только мнение, даже если и основанное на фактах. Мнения и факты смешиваются в сознании общества до полной неразделимости. «Ученые открыли!», кричит газета, тогда как следовало бы сказать: «Ученые предположили»… Это важнейший вопрос: превращение «научного мировоззрения» (со всей его ущербностью) в некое подобие религии, со своими догматами и притязанием на совершенную истинность, однако не достигающее цели, к которой стремится настоящая религия: руководствовать человека в его делах на земле – как раз потому, что одной только жизнью на земле эта «религия» и ограничивается.
Превращение науки в религию нашего времени тесно связано с потерей ее независимости. Можно даже сказать, что в науку тем более верят, чем менее она занимается свободным поиском истины. Я думаю, что наука, как независимая сила, существовала примерно до начала XX столетия – до тех пор, пока нравственность ученого питалась из источников, посторонних самой науке. После же исчезновения этих (христианских) источников началось стремительное разделение науки на, во-первых, науку-религию, постоянно граничащую с лженаукой, и, во-вторых, науку-прислужницу сильных, служанку государства в самом буквальном смысле. «Неподкупный разум», о котором так любил говорить Герцен, имел мало значения в новейшем развитии науки. Гораздо важнее было появление современного государства и его потребностей в уничтожающей военной мощи 40 , ради которой оно готово поощрять не только непосредственно выгодные ему научные интересы, но и некоторые «побочные увлечения» науки – никогда, впрочем, не забывая о выгоде, которую при случае из них можно извлечь. Наука – таков итог XX века – потеряла свободу, но приобрела невиданную прежде силу; и, насколько можно судить, о потерянной свободе не тоскует.
***
Ожесточенная деятельность ума в пределах одного только «здравого смысла» равносильна, пожалуй, полному его бездействию. Как ни бьется такой ум над своими вопросами, он никогда не находит ответов – потому что ищет эти ответы только в кругу «очевидного», «доказуемого» и «разумного», т. е., в конечном счете, ответа на мировые вопросы ищет в кругу банального и общепринятого, заботясь прежде всего о том, как бы не показаться несовременным или смешным. На самом деле, если уж задаваться «мировыми вопросами», то не раньше, как отказавшись от здравого смысла и «очевидности». История науки, как известно, полнится заблуждениями, которые были в высшей степени согласны со здравым смыслом. Почему же область высших вопросов должна быть исключением?
***
Новоевропейское мышление в качестве высшей ценности провозгласило скепсис, т. е. способность сомнения и поиска «наиболее правдоподобных» объяснений. Но «правдоподобие» – вещь обоюдоострая; успех правдоподобного суждения зависит не от доли в нем истины, а от господствующих представлений об истине, что совсем не то же самое… Кроме того, современный скепсис далеко не так безграничен, как может показаться. Даже человек, который, подобно Ницше, «усомнился во всём», на самом-то деле сомневается во всём, кроме своего разума, и его отличие от мыслителя прежних веков только в том, что он находит источник безусловной веры не вне себя, а внутри. Оборотная сторона этого так называемого «скепсиса» – небывалое самоутверждение личности: «Скорее небо сойдет на землю, чем я могу ошибиться».
***
Так называемый «чистый разум» есть, по существу своему, чистое ничто. Я имею в виду, что смотреть на вещи с точки зрения «чистого разума» значит не видеть в мире ничего, кроме пелены иллюзий. Ведь последнее слово науки в отношении видимого мира именно таково: ничего нет; внешнее единство, сложность, порядок – обман, отражение борьбы мельчайших частиц… Всматриваясь в мир, разум ничего в нем не видит – кроме зыбкой пустоты и себя.
***
Вместо просветления душевной жизни, сверху донизу, так, чтобы и ныне темное наполнилось светом – нам предлагают ее затемнение, затопление животным и бессознательным даже тех областей, в которых обычно господствует свет. Всякое самопознание удушается; взамен глубокого знания собственной души (к которому можно придти только путем труда и усилий) предлагаются простые и простейшие, грубо-механические объяснения человека-животного, человека-машины. Идет неуклонное затенение души, начиная с низших областей, и кончая высшими. Рядом с этим даже стоицизм (философия сумерек, вообще говоря) выглядит высокодуховным учением, т. к. всё же выделяет в человеке независимое ядро – волю, своего рода божество в пределах нашего ума и тела… Но здесь и такой светлой точки не остается; человек весь, без остатка, превращается в игралище чуждых сил – и в этом прискорбном положении приучается не видеть скорби, но извлекать из него все возможные удовольствия («первостепенная обязанность человека есть забота о собственном счастье», приговаривает психология). Так и идет раздушевление человека под благосклонным наблюдением науки – ибо кто же, как не она, предложила все безответственно-механические объяснения природы, общества и человеческой души?
***
Лесков в одном рассказе выводит старообрядческого «отрока Гиезия», который по какому-то поводу спрашивает: «А что мирская наука о сем суесловит?» Над Гиезием Лесков не устает смеяться: представители той самой «мирской науки» ведут его в анатомический театр и, угостив предварительно спиртом под видом «осмелительных капель», показывают «сердце грешниче». Темнота Гиезия смешит Лескова; поведение развеселых студентов-медиков (они-то бедняге и показали «сердце грешниче») кажется ему вполне удовлетворительным. Эта черта Лескова проявляется не только в «Печерских антиках». Гиезии в лаптях вызывают у него осуждение, но те же Гиезии при сюртуке и университетском образовании его не смущают. Как будто Лесков не видел здесь никакого вопроса и считал, что Гиезий безнадежно осужден только потому, что (замечу: поверхностно и с чужих слов) осудил науку – тогда как пра́ва науки осуждать Гиезия и с ним множество лиц и явлений Лесков не оспаривает. Это, безусловно, не вина Лескова. Это мировоззрение целой эпохи, если не разорвать с которым, то подвергнуть которое сомнению решился только Достоевский.
На самоуверенность отрока Гиезия: «како мирская наука о сем суесловит?» у науки есть своя самоуверенность, отличие которой исключительно стилистическое. Каждый может себе представить, что сказал бы выхваченный наугад из Киевского университета (а дело было в Киеве) представитель науки о вере, вдохновлявшей Гиезия и иже с ним, по меньшей мере, если бы говорил откровенно и не боясь вышестоящего начальства. Слово «суесловие» могло бы показаться еще мягким… Притом же надо заметить, что если не сам Гиезий, то его учителя были серьезны в своих взглядах на науку, в отличие от людей науки, которые редко глядят серьезно на всё, выходящее за ее пределы; а что до «ограниченности», то я думаю, что матерый старообрядец и университетский профессор могут еще потягаться в этом – каждый из них хорош в своем роде.
***
Нас ужасает противохристианская ярость русской революции и мы с надеждой переводим взгляд на Запад. И что же? Западная наука – не учиняя кощунств, не разрушая храмы, не истребляя священников – уже давно выказала свое полное презрение ко христианству, от него отвернулась и только изредка, отвлекаясь от работ в своей огромной мастерской, бросает обидное слово Богу и верующим в Него. Христианства не удушают – оно терпимо, как безобидная блажь в остальном вполне достойных людей. Что-то есть в этом более ядовитое, чем в открытом преследовании веры. Преследователи – все 80 лет своего господства в России – считали веру за что-то, за краеугольный камень враждебного им порядка; западная наука считает веру ни за что. Впрочем, это скорее впечатление, какое желают произвести, чем сама истина. Если бы наука действительно ни во что не ставила веру, она не относилась бы к ней с таким недоброжелательством. Ведь «терпимость» по отношению к «религиозным предрассудкам» проявляется в основном там, где вера бездеятельна и молчалива. Всякая же попытка спора и вообще выступления на равных вызывает со стороны науки уничтожающий гнев, что как будто бы и странно для представителей «чистого знания», но для нас, людей веры, неудивительно: неверие есть тоже своего рода вера, суррогат религии, со всем религиозным пылом и жаждой конечного обращения (или уничтожения?) неверных. Иначе как объяснить, почему наука не терпит себе соперниц в объяснении мировой тайны?
***
В чем одна из ошибок новейшего времени? В том, что вместо целей оно взялось за средства. Грамотность, книга – пути к культуре, но отнюдь не самодостаточные цели. Посмотрите, как употребляет свою новую грамотность большинство: чтобы писать то, чего не следует читать, и читать то, чего не следует писать. И это не случайность, а закономерное следствие, т. к. вместе с простейшей грамотностью массам не привили более важного: умения различать и судить. Сторонники «просвещения» во всех бедах винили «злобных невежественных дураков». Однако благодушный полуобразованный дурак будет, пожалуй, не лучше. «Ничего, – говорят нам, – человек получил, наконец, в руки книгу; постепенно массы духовно вырастут, надо только предоставить их самим себе». С этим детским воззрением даже и спорить постыдно: где же, когда и кем было видано, чтобы некто, предоставленный самому себе, лишенный заботы и заброшенный, духовно вырос? Если, конечно, этот «кто-то» был не гений – так ведь гении всегда одиночки, и до понятия «коллективной гениальности» пока что не додумалась даже психология с ее склонностью к смелым построениям. В руки человеку дали книгу, но книга – не благо, книга только средство к познанию блага; орудие, но не цель труда; и, главное, злоупотребить книгой, поверхностной грамотностью ничуть не труднее, если не более легко, чем пресловутым «невежеством»; да поверхностная грамотность и есть то же невежество, только более притязательно одетое и больше уважающее себя.
***
Путь умственного развития за последние века – путь постепенных подмен. Культура подменяется образованностью; образованность – простой грамотностью. Поскольку круг вовлеченных всё время расширяется, а численное превосходство чем дальше, тем больше служит свидетельством правоты, а не только силы – в этом видят признак восходящего развития, тогда как на деле это только признак неуклонного снижения требований и убывания способности творить. Здесь-то и лежит главная подмена. Культура есть божественный дар, как поприще для творческой способности. Образованность уже двусмысленна – это возможность как высшего подъема, так и низменного отношения к культуре как дойной корове для удовлетворения разнообразных потребностей. С грамотностью и того хуже: она – только открытый путь к утолению умственного или чувственного зуда, возможность «чесать, где чешется» – без дальнейших раздумий и тем более творческих поползновений. Культура божественна; образованность двусмысленна; грамотность безразлична. Таков путь развития в эпоху всеобщего усреднения. Всё в нем хорошо и успокоительно для человека середины, к услугам которого все нынешние удовольствия без обязанностей; но на этом пути не может быть продолжения. Между «творить» и «потреблять» – противоположность космическая; и если целеустремленным творчеством и можно создать запас для долговременного потребления, то потребление рано или поздно съест и этот запас и придет к пустоте… К ней мы и приближаемся.
***
Когда современность говорит о «критическом мышлении», она имеет в виду не критику, т. е. взвешивание и проверку, но отвержение целых классов понятий – семьи, совести, государства, религии и т. п. Под «критиком» неизменно понимается отрицатель; под мышлением – отрицание; не удивительно, что признаком предельной последовательности на этом пути становится отрицание всего сущего и провозглашение чистого Ничто как единственного смысла и содержания жизни. «Критичнее» быть уже некуда. Если обычно уму свойственно упражнять свою силу в создании всё более точных понятий, то нынешний ум – или, скорее, его местоблюститель – находит удовольствие в отказе от выработки понятий вообще, как излишней роскоши, и переходит к «беспристрастному наблюдению фактов». Дальнейший его путь известен. Освобожденный от пут систематического мышления и, в не меньшей степени, пут совести – он становится помощником, а потом и слугой чуждых ему сил. Я не случайно сказал о «систематическом мышлении» как чем-то оставленном. Наука наших дней, при всей огромности ее здания, от цельной системы предельно далека. Лучшее доказательство – ее взгляд на всю область человеческого как на какое-то досадное исключение из так хорошо разработанной «системы мертвой природы». Человеческое оказывается ненужным наростом на теле мертвого мира, чем-то излишним и довольно отталкивающим; причудливым уродством. Рационально ведь (вот где корень!) только мертвое. Все новейшие, начиная с французской революции, попытки перестроить жизнь человечества на «разумных основаниях» были в существе своем попытками ее умертвить. Умертвить и сделать предсказуемой, а следовательно, управляемой – весь смысл рационального взгляда на вещи именно в предсказуемости и управляемости рассматриваемым таким образом вещей, в основании рационализма лежит жажда власти, а иначе кто бы стал и огород городить? Что можно предсказать – то разумно; чего нельзя предсказать – то неразумно, иррационально, ненужно, случайно… словом, пользы не представляет и исследованию не подлежит. Почему разум так поступает? Боюсь, придется сказать вместе с Львом Шестовым: потому, что в основе «разумности» лежит страх перед непонятным, непредсказуемым и живым, перед тем, чем нельзя управлять…
***
Совершенно верно говорил Розанов, что «в Элладе не было школ – вместо них была литература», т. е. что обычное широкое чтение больше дает для приобретения культуры, чем школа и университет, которые служат совсем иному идеалу – идеалу «специалиста». Чтобы признать правоту Розанова, нужно отказаться от этого идеала и восстановить другой: идеал цельной личности, но цельная личность имеет, с точки зрения современности, тот огромный недостаток, что, будучи способна прославить отечество как в бою, так и в совете, ни для чего не может быть средством. А в этом «быть средством» и заключена основная идея современного общества, в котором множество ущербностей-»специалистов» объединяются в общем труде ради отвлеченного целого, никто не работает для себя и никто – по-настоящему – не получает удовлетворения от работы… Наше «просвещение» разменялось на известное количество технических знаний, сообщаемых массам – культурой, а нередко даже простой грамотностью, тут и не пахнет. Культура ведь подразумевает не только усвоение известного запаса знаний, но и общую обработанность личности. Это самоочевидно, но почти забыто. Личность – с точки зрения культурного развития – есть только сырье, которое рядом целенаправленных усилий может быть переработано в нечто высшее: за счет отсечения ненужного, подавления дурного, поощрения хорошего и прививания лучшего. В своей последней точке идеал культуры почти смыкается с идеалом религии. Поэтому никогда не следует обманываться поверхностными определениями культуры как «суммы знаний» или, еще того хуже, привычек. Культура есть труд; не обладаемое, но искомое – по меньшей мере, для каждой отдельной личности. С механическим усвоением суммы знаний она имеет мало общего.
***
Если прежде противостояли друг другу невежество и ве́дение, то теперь, в демократическую эпоху, друг с другом соперничают различные степени самоуверенного полузнания, то есть всё того же невежества, но, так сказать, «с высшим образованием». Ве́дение и невежество – явления другой эпохи, когда еще существовали мера истинности и умственная добросовестность, выходящие за пределы узкоспециальных потребностей. Позитивист прошлого имел более прочные основания для своих суждений, своего рода умственный стыд. Чисто техническое удобство того или иного объяснения, в пределах данной специальности, еще не могло его соблазнить. В сущности, всё сводится к смене известного общефилософского взгляда на вещи – исключительно техническим мировоззрением, для которого важно свести концы с концами только на ограниченном участке «специальности». Высказывание Козьмы Пруткова следует расширить: специалист в одной области есть невежда во всех остальных, причем чем больше глубина его специализации, тем больше его общее невежество. Нет такой глупости, какую бы не мог сказать «специалист», не опасаясь быть пойманным за руку – ведь он окружен подобными себе.