bannerbanner
Личные истины
Личные истиныполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 28

***

Тот, чей духовный путь проходит в пустынной местности, не имеет более советчиков и таких учителей, мнения которых он мог бы принять беспрекословно. По дороге духовного одиночества и самозаконности он зашел уже достаточно далеко – все остальные дороги уже за пригорками, лесом, за горизонтом. Любая истина для него может быть поводом для размышления, не более. Кого спросить? Только Бога, но Бог всегда говорит полусловами, никогда не досказывает; Он не красноречив. Спрашиваешь Бога, а отвечают обстоятельства или собственная душа, так что задача верующей и одинокой, потому что мыслящей, личности в том, чтобы, сообразуя обстоятельства и свой внутренний голос, искать в них правду, в общем – во внимании к подробностям и глубинам. Никаких учителей, никаких советчиков. Мир, собственная душа и ничего более. Горит солнце, сияют звезды, тоскует ночь – и никого в мире, только мы и Бог.

***

«Бог» – не слишком ли многозначно это слово? Мы думаем о Боге то, что Он хочет, чтобы мы думали о Нем. Нет никакой принуждающей истины. Напротив: истины в мире сем свободно соревнуются. Мироздание есть загадка, разгадка которой заключена в нем самом и притом не может быть выражена словами. Только жизнь, собственная жизнь с тайнами и откровениями, падениями и возрождениями ведет личность по дороге к истине. Кто верит в полноту и смысл мироздания, тому полнота и смысл даются; кто не верит, не узна́ет их никогда. «Царство Небесное силой берется», – говорил Христос. Именно так. Истина в той степени истина, в какой мы ее свободно выбрали и следуем ей до конца.

***

Для меня самая естественная мысль – что Бог не таков, каким мы Его себе представляем. Нашему мышлению доступно только некое понятие о Боге, как и, скажем, об атоме; но к их внутренней сущности у мысли нет доступа и быть не может. Мы можем только тем или иным образом истолковывать знаки на небосклоне Вселенной, говоря возвышенным языком, и из совокупности истолкований составляются наше познание и наша вера. Однако и в случае самого простого, и самого сложного мы имеем дело исключительно с нашими мыслями и представлениями, не с вещами, которые мы себе представляем. Это отнюдь не ново, но основательно забыто.

***

Говорят: «Бог любит вас!» – Не знаю. Я могу думать только, что Он есть, а каков Он – могу только догадываться, читая письмена своей жизни. Определенность верований, ясность и теплота чувства уводят, я думаю, от правды о Боге, а правда в том, что Он непостижим. Он больше нас, и нелепо вкладывать в представление о Нем свои чувства. Мы можем только верить – и искать смысла в Его поступках.

***

Скажу даже так: можно надеяться либо на случайность, либо на Бога. Я предпочитаю – и это сознательный мой выбор – надеяться на Бога, потому что случайности моя жизнь с ее ценностями и надеждами безразлична, и никакой себе опоры в случайности как двигателе мироздания найти нельзя. Осмысленная жизнь не может опираться на бессмысленные основания. Если я нахожу смысл в своем бытии, я неизбежно должен найти его и в мире; «должен» не потому что «хочу», не по желанию, а в силу необходимости, – достаточных остроты зрения и способности обобщать. «Athéisme marque de force d'esprit, mais jusqu'à un certain degré seulement» 22 , говорит Паскаль. Наименьшая способность обобщения видит в мире безупречный порядок, в котором случайностей нет, но только воля Божества; средняя сила обобщения открывает и обожествляет случайность; еще высшая ступень обобщающей силы видит, что рябь случайностей наложена на некий правильный рисунок, или, можно сказать и так: в ряби случайностей на поверхности мироздания замечается правило, некий дрожащий и подвижный рисунок – искомый смысл бытия.

***

Человеку непременно нужно чувствовать связь этой своей жизни с какой-то другой, которая не здесь и не сейчас. Он жаждет неизвестности и движения, а в неподвижном кругу известного душа трепещет и изнывает. Эту тягу удовлетворяют традиция и – в гораздо большей степени – религиозность; исключительно ей оправданы современные россказни о жителях других планет. Своя собственная, здешняя, ограниченная жизнь не имеет никакого смысла, никакой ценности, если не связана ни с чем вне самой себя, до, после, сегодня или в вечности, здесь или в другом месте. Смысл дается только связью, неодиночеством; невыпадением, если так можно сказать, из вселенской связи явлений. Пока мы верим в эту связь и находим ее в своей жизни – в этой жизни есть смысл. Нужно верить – иначе душе не будет покоя, – что наше личное существование здесь не случайно, не безразлично, что оно связано с прошедшим и предбудущим нитями смысла, и – самое главное! – что оно продолжается и за темным горизонтом земной жизни. Без этого – не будет душе покоя.

***

Ирония – отношение слабого к вещам, которые сильнее его. Ирония служит дополнением страха. Либо мы боимся определенных вещей, либо мы над ними иронизируем. Таким образом, ирония – душевная самозащита слабых против угрозы. Она говорит о шаткости положения своего обладателя; дальше иронизирующего расположены шут и юродивый; первый иронизирует по приказу – он еще благополучнее второго, который заведомо лишен всего, гол и бесправен перед силой, над которой он насмехается. Эпохи, в которые ирония становится господствующим или хотя бы распространенным мироотношением, – сугубо неблагополучные эпохи. В иронии, как и в стоицизме, – усталость и бессилие. Иронизирующий облегчает ношу своей души, относясь легко к вещам тяжеловесным, но и закрывает себе путь к пониманию того, над чем смеется. Надо сказать больше: смех как философия жизни есть философия непонимания. Он позволяет относиться ко всему слегка, а это дурно.

***

Нехороши как безусловные стремления к относительно ценным вещам, так и относительные стремления к вещам, ценным безусловно. К одним нельзя стремиться отчасти, ко вторым не следует стремиться вполне. Здесь основная трудность повседневной нравственной жизни: мы постоянно сильно привязываемся к временному, и при том мало, недостаточно или лениво стремимся к вечному. Какие права на человека имеет совершенно ценное? и сколько от них можно отнять в пользу того, что ценно только отчасти? каково вообще определение безусловных ценностей? возможно ли в этой области какое-либо не ранящее совесть равновесие, или спокойствие здесь дается не гармонией, но только временным забвением одних ценностей ради других – низшего ради высшего, высшего ради низшего? Возможно ли нравственное равновесие, или нравственная жизнь всегда и только разновременная смесь противоположных побуждений? Неудачные ответы на эти основополагающие вопросы, по меньшей мере, известнее удачных. Это либо исход из общества и истории, в пустыню, в монастырь, бегство Льва Толстого; либо постепенное разрушение «тайных покоев своей души» 23 … Это противопоставление неизвестно большинству не потому, чтобы большинство было безгрешно, но потому, что люди редко умеют до конца осознавать побуждения своей собственной души. Нельзя сказать, чтобы в их душах никогда не возникали известные вопросы и побуждения – нет, просто на них никогда не направляется свет, так что душевные сумерки принимаются за благополучие, за внутреннюю ясность.

***

Полное, глубокое, во всей полноте и глубине чувство жизни – есть чувство смерти. Жизнерадостность в человеке непременно сопровождается глубокой тоской; известное во многих личностях сочетание веселости и мрачного ощущения мира не случайно. Дело не просто в том, что всякое доходящее до конца чувство переходит в свою противоположность; дело в том, что ощутить мир вполне значит ему ужаснуться. Скорбная сторона христианства неустранима никакой жизненной радостью. Если так можно сказать, заплатка на одном кармане не закрывает прореху в другом: радости тела не врачуют душу. Скорбь неустранима, и преодолевается только верой. Да, у тела есть свои святыни и высоты, но возвышенное для тела низменно для души. Герцен и Розанов с их упреками христианству неправы; да и сами они пришли со временем к скорби, только один – вне веры, а другой – вне христианства. Говорят, кстати, о «бесстыдстве Розанова», но я в нем вижу скорее упорное непонимание некоторых вещей, нежелание мыслить, а только чувствовать, и чувствовать одно приятное. В отношении пола и духа он просто не видел вопроса, как будто не знал ничего о таком отношении. Здесь ему виден был только напрасный стыд, навязанный личности некоторыми внешними обстоятельствами, государством и Церковью; самостоятельного вопроса душевной жизни Розанов в отношении пола и духа не заметил. А он есть. Высокое для тела низко для души, с этим ничего нельзя поделать; страсти и святы, и прекрасны, но своей святостью и красотой. В любви полов есть мощная принуждающая сила, но есть ли в ней правда? А душе нужна правда – легкий, невесомый хлеб. Погасить в себе огонь пола почти невозможно, но рядом с ними и выше его в душе горит совсем другое пламя: дух. Так вот, этого пламени духа Розанов как будто никогда и не видел, как противники его не видели ценности пола. «Телесное соединение мужчины и женщины, – говорил, например, Л. Толстой, – гадость и мерзость» 24 . Совсем нет. В нашей безмерно печальной жизни это не «гадость», а светлая радость, хотя и из разряда младших радостей, если так можно назвать переживания, говорящие только на языке тела; из разряда таких, о которых можно сказать: «Спасибо Тебе, Господи, за эту радость, и прости нас за нее!» Но радость эта доступна только для того, кто отдает себя, она дается под условием. Угрюмый потребитель торопливо насыщается и бежит к следующему удовольствию, и для него все радости в самом деле отравлены… а счастье, видите ли, дается только забвением себя.

***

Нам приятно движение, утомительна остановка, и ужасна мысль о полном его прекращении. Душевная жизнь больше всего боится подавленности, тоски, т. е. остановки внутренней, напряженной внутренней неподвижности. Пусть будет всё, что угодно, – в гору или под уклон, душевный подъем или огорчение, всё лучше неподвижности-тоски. «На миру, – говорят, – и смерть красна». «На миру», т. е. среди душевных движений, в перемежающемся блеске и тенях. И умереть не страшно, когда ты подлетел к смерти на возвышающейся или убывающей волне. Ужасно только неподвижное царство тоски. Бесприютность и безнадежность хороши в молодости, когда и через них на мир смотрит веселая надежда, для которой и недостаток полон, и неизвестность сладка, и несчастие упоительно, потому что во всех вещах она видит только путь и становление и переход, и никогда – окончание и остановку. Молодости всегда легко, потому что она окружена сверкающей гладью надежд…

***

Когда надежда перестает быть даром, она становится обязанностью. Как разновидность молитвы, она вменяется в религиозную обязанность, потому что надеющийся как бы меняет натяжение мировой ткани, подталкивает события, превращая их иногда из только вероятных в возможные, из возможных в случившиеся, и случившиеся именно так, а не иначе. Только при таком понимании, при условии, что мы видим в ней нечто большее, чем просто явление душевной жизни, надежда может быть религиозным долгом.

***

Когда человек изверивается, он просто устает искать смысл вещей, и душа его, если и была до того в полусвете, теперь добровольно оказывается в темноте. От ненасытной жажды знания, умеряемой, правда, уверенностью в невозможности полного ведения, душа бросается к житейской мудрости, т. е. к обожествлению неполных знаний о немногих вещах. «Нам хотелось бы, – говорит она, – чтобы в мире было так-то и так-то, – и рассказывает с грустной улыбкой о своей молодой вере, – но в мире всё не так и даже совершенно наоборот, и вообще жизнь не обязана соответствовать нашим чаяниям». Однако на самом деле не жизнь их обманула, а они перестали вопрошать прежде времени, и – хуже того – стали поступать так, как будто отрицательные ответы на их вопрошания уже были известны. Изверившийся отступает от своего долга.

***

С. Л. Франк прав: обаяние соблазнов пола не столько в чувственной любви, сколько в обещаемой ей полноте жизни, а чувственная любовь сама по себе для души значит мало – или почти ничего. Нам нужна не она, а нечто, на что она намекает, для чего она только знак. Глубокая ошибка – считать чувственную любовь целью стремлений юности, да и вообще каких бы то ни было устремлений. Напротив, в нас есть нечто, что сопротивляется чувственному миру и не желает в нем исчезать. Так что же это такое – некий твердый нерастворимый осадок, который не только не поддается растворению в половой стихии, но всячески ему противится? (Будь здесь Розанов, он бы на всякого так рассуждающего закричал: «содомит!», как он кричал на каждого противника своей философии, но эти розановские восклицания, надо заметить, только намекают на женственность его собственного характера…) Однако объяснять влечения духа предпочтениями пола не то чтобы странно, а несколько произвольно: почему не наоборот? К тому же, если видеть в «содомии» проявление женской натуры под мужской оболочкой, как это принято сейчас, то почему же как раз женственная способность растворяться без остатка в чувственности должна быть этим людям чужда? Странно и труднообъяснимо, да это объяснение и не подходит к великому Платону… Что касается меня, то я думаю, что эта сила сопротивления и есть душа.

***

«Оптимизм» или «пессимизм» личности определяется в сильнейшей степени широтой кругозора и дальностью взгляда. Неспособность заглядывать в будущее или прошлое дальше некоторого предела создает «оптимистов»; но чем дальше наш взгляд, чем больше мы видим причин и следствий, чем больше связей для нас открывается в мире, тем легче нам быть пессимистами. Поверьте: пессимист недалек от того, чтобы просить Бога об ограниченности взгляда; это бы дало ему покой. Глядя на мир, пессимист видит слишком много связей: больше, чем может уместиться в уме. Такая острота зрения делает мироздание если не бессмысленным, то имеющим слишком много смыслов. Это мешает сохранить уверенность и безмятежное расположение духа…

***

Лучший признак заблуждения – уверенность познающего в своих истинах. Спокойствие в области познания истины дурно само по себе, и это не мешает нам, всегда немногочисленным поклонникам Премудрости, услышавшим ее призыв на улицах и площадях, тосковать по уверенности и покою, по вечному дому, в котором тоске и беспокойству места нет… Вопрос из самых «проклятых»: возможно ли познание человека при условии сохранения душевного покоя и нравственного благообразия? Боюсь, что неразрешимые внутренние противоречия, как в случае Достоевского, являются единственным условием познания человеческого… Тогда как же быть мыслителю, психологу, поэту? Пожелаешь себе познания – тогда прощай, спокойствие; пожелаешь покоя – не узнаешь о человеке ничего. Как быть? Полная внутренняя уравновешенность – обычно полная внутренняя пустота. Уравновешенный не испытывает никакой тяги вовне, ничего не зачерпывает из мира, и – как следствие – пуст. Страсти, привязанности, стремления прикрепляют человека к миру, это отмечено еще давно, но еще и наполняют его, потому что человек, не заинтересованный ничем в мире, – не отказавшийся от своих привязанностей, как монах, а вовсе их не имевший, – есть, как говорил Гоголь, «дрянь во всех отношениях». Мир можно презирать, если будет на то желание, но для этого надо сначала принять его в себя, полюбить то, что заслуживает любви, оплакать то, что должно быть оплакано, испытать сладость и остроту стремлений…

***

Стоики предлагали человеку идеал, более подходящий для какой-нибудь неодушевленной стихии: «чего не могу, того не хочу». Для стихийного существа, какого-нибудь духа реки или березы, желаемое в самом деле одно с возможным; где нет воли, есть только скольжение между равновероятными возможностями, как у нас в полусне, между светом и тенью. Предложить человечеству такой идеал, значит изъять из обращения волю, т. е. способность стремиться через препятствия, и признать глубочайшее нравственное поражение. Да стоицизм и был философией поражения в теряющем смысл мире.

***

Истинные ценности состоят не в вещах, а в нашем отношении к вещам; существуют во время столкновения, удара, взаимодействия души и мира, и представляют собой только возможность до и после. Нет такой выражаемой словами истины, которой можно было бы научить человечество. Есть только определенное отношение к вещам, которое можно передать людям. Нагорная проповедь учит нас соприкасаться с вещами некоторым определенным образом; учит придавать правильное положение душе, как придают верный наклон смычку. Но в отношении выражаемых словами истин она оставляет нас в полном неведении: «что такое Бог? что Он нам готовит? что такое мир? что такое смерть?» Разум жаждет именно этого, но выражаемых словами ответов на его вопросы нет. Жажда разума неутолима. Истины, полноты жизни, вечности можно только касаться, но устремив на них взгляд, мы встречаем пустоту: на них нельзя смотреть прямо, как нельзя прямо смотреть на звёзды.

***

Смысл и красота разлиты в мире повсюду и непрестанно взывают к сердцу, однако выразить их вполне мы не можем. Смысл мира можно выразить, только создав другой мир, чем и занимается творчество. Другого пути нет. Поэтому душа в вечном томлении: вот блещет, уже рядом, совсем близко… но не ухватить, не выразить; можно только почувствовать и восхититься. Большего нам не дается на этой стороне бытия. Сердце наше полно смыслом, а разум собой, и никогда между ними не будет мира.

Кто вложил в нас жажду правды и красоты? И почему «материя», которую только и видят теперь в мире, должна стремиться к красоте и правде? Какое отношение имеют эти категории к размножению и отысканию пищи? Почему человек не в силах быть животным, и вечно испытывает то «чувство отчаяния и проклятия», о котором говорил Достоевский? Если это всё «материя», то зачем материи правда и красота?! Причем это не какие-нибудь «сложные абстракции», к которым мы приходим через упражнение разума, но напротив – ощущения самые первичные и глубинные, присущие душе изначально и непроизводные от каких-либо других начал. Даже больше: мы рождаемся с чувством присутствия в мире правды и красоты, и только с годами, изощряя свой разум, узнаём от него, что ни правды, ни красоты в мире нет, но только число, мера и вес. В личности есть изначальная трещина, и она принуждена разрываться между двумя несовместимыми истинами. Мы жаждем истины, но получаем сразу две, притом из разных источников, и никогда не утоляем своей жажды.

***

Можно сказать о непреодолимой трудности жизни, которая многим кажется слишком сложной загадкой для того, чтобы иметь решение: «Если нам трудно – повод ли это для того, чтобы отказаться от испытания и убежать? Иначе говоря, является ли трудность разрешения задачи признаком ее невыполнимости? Конечно, нет. Тогда не усомнимся и будем бороться до самого конца». Над чем угодно мы согласны трудиться, только не над жизнью – потому, вероятно, что считаем это безвыгодным для себя. Противоположность – религиозный взгляд на вещи, который говорит, «Раз тебе трудно, значит, твое положение имеет смысл. Раз ты заперт, значит, где-то есть скрытый ход». Безвыходное положение можно понимать только религиозно, т. е. с надеждой на его осмысленность и разрешимость, только требующие определенных усилий от личности. Религиозность, если можно так выразиться, требует готовности к труду над случайностями, неблагоприятными обстоятельствами, отсутствием удачи; готовности, в случае неизменимых обстоятельств, измениться самому. Умение учиться чему-то у жизни, даже понимаемое не религиозно, состоит в способности расти применительно к обстоятельствам, находя смысл в том, что еще недавно казалось его лишенным. Разделение жизни на «детство», «юность», «зрелость» и «старость» – распространенное заблуждение; на деле, духовных возрастов столько, сколько вы собираетесь прожить; и даже – я уповаю – еще больше.

***

Есть темная сторона души, которая не просветляется даже самопознанием. На этой темной стороне с ее жаждой быть сильным, хитрым и победоносным находил свои истины Ницше, а после него многие… Поскольку зло существует исключительно ради себя, и там, где есть хоть немного жизни для других, уже нет полноты злодейства, – эта часть души ближе всего к чистому злу. Духовная жизнь именно в подавлении и исправлении этого желания во что бы то ни стало утверждаться и побеждать. Просветление этой области состоит в том, что мы живем и боремся не для себя самих – и только до тех пор нам доступны правда и красота. Сила не губительна для обладателя только тогда, когда направлена на цели, чуждые его непосредственному животному благосостоянию. «Белокурый скот», которого призывал Ницше, – то самое существо, которое живет и борется исключительно ради себя. Да, мы на самом деле хотим силы и власти; но людьми остаемся только до тех пор, пока сознаём, что эти желания дочеловеческие, в чистом виде животные, и подчиняемся не им, а духу, началу внешне бессильному, но могучему. У человека нет большего врага, чем собственная сила и желание быть сильным.

***

Бог-дух неимоверно труден для человека. Хочется поклониться кому-нибудь такому, как мы. И в самих себе, и в других большинство из нас замечает не дух, но только личность. Дух, как он проявляется в нас, есть стремление вверх, ко всё более очищенным формам внутренней жизни; очищенным от сора и случайностей бытия, от наслоений животных, т. е. до-человеческих, побуждений, от привычек души… «Чистый пламень пожирает несовершенство бытия» – лучшее определение качеств духа. Пламя, ветер («не в буре и громе Господь, а в легком ветерке»), дыхание – словом, неуловимая и неоформленная бесплотная сила, по отношению к которой и разум, и воля выглядят грубо-материальными. Тихое дуновение, нежный шепот, безмолвное уклонение, говорящее где-то внутри меня: «Я не хочу» или, наоборот: «Так должно быть». Разум – гром барабана, воля – топот сапог, дух же – ласточка в небе и лучик света, безмолвное, безымянное, подвижное, невесомое «Я этого хочу» или «Я этого не приму». Этот голос настолько тих, что кошачьи лапки ступают громче него, но с ним нельзя спорить: он повелевает нам шепотом. Только слыша этот священный шепот, я знаю, что я живу.

***

Возможное и достоверное для меня доказательство бытия Божия в том, что без Бога человечество ожидает общее понижение уровня и неуспех во всех делах, оживляемый до времени, может быть, только фейерверками обманчивого технического всемогущества, настолько красивыми, насколько опасными. Божественное, я думаю, есть истинно-человеческое; человеческое по преимуществу. Человек, говоря христианским языком, есть сын Божий, сын Правды, и без нее не может. Всякая попытка человечества освободиться от Бога и божественного в себе приводит только к ужасам, разрушению общества, семьи и личности. Что бы люди ни думали о Боге, на безбожие у истории есть только один ответ: если первой падает религия, то за ней – совесть, и после совести – культура. Это всё факты, свободные от всякой оценки. Насилуя истину, можно выдавать вечерние сумерки за утро нового мира, как делают некоторые… но, на мой взгляд, беспристрастный наблюдатель должен видеть, что мы платим ныне по счетам революций и войн, а еще более – легкомысленно-кощунственной философии крайнего эгоизма во всех его видах, от утилитаризма до марксизма, которая оправдала жажду силы и власти, присущую человеку всегда, но обычно подавляемую и исправляемую влиянием высших ценностей… «Это не Теология, это Арифметика». За нас говорит история.

***

Чтобы не терять внутреннего света и надежды на жизнь вечную, мы должны и в этой жизни быть как можно более духовными существами. Угашение духа, погружение в житейскую, словесную, душевную грязь означает затмение этого внутреннего света. Чистая и высокая душа – как выметенный дом с открытыми на солнце окнами. Свет внутри гаснет не потому, что «внешние обстоятельства» загасили его, а потому что душа обленилась и отдалась на волю внешних обстоятельств. Это «мораль», т. е. отвлеченно и скучно, но верно названное Вейнингером «чувство смерти» 25 , которое преследует погруженную во тьму душу, – вещь совершенно определенная. Это чувство – признак измены духу, от него нельзя убежать усилиями рассудка и воли. «У нас нет выбора, кроме как быть духовными существами, иначе – темный омут, животная тоска без животных радостей…» Надо служить духу, не зная, что он такое. Надо любить свою душу и восхищаться ей, никак не умея ее определить. Словом, надо прислушиваться к неясному и неизвестному, неопределенному и невыразимому, только потому, что в нем, а не в рассудке и воле, источник святости, чистоты, красоты и правды. Без всяких доказательств; просто потому, что с ними свет, а без них – темнота и тоска.

На страницу:
13 из 28