
Полная версия
Познание и творчество. Очерки о культуре
Нельзя не задуматься над причиной этого удивительного влечения. Принято считать, что в начале нового времени массы наконец «пробудились» и потребовали для себя тех же прав и возможностей, которыми прежде пользовались их правители. Вот уже двести лет народы шумят о «свободе, равенстве и братстве», причем, как показывает опыт, ни равенства, ни братства больше не становится, а что до свободы – то она то есть, то нет. Думаю, не будет ошибкой сказать, что пресловутые «свобода, равенство и братство» суть искаженные, уплощенные и упрощенные идеи христианства. Иначе говоря: в этом девизе воплощено то, что атеист может вычитать в Новом Завете.
Могут сказать: «Что из того? Атеисты были и прежде, и даже Новый Завет временами попадался им в руки, однако ничего подобного французской и русской революциям всё-таки не случалось». Совершенно верно. Прежде не было той соломы, которую зажгла свеча «просвещения», а именно – многочисленного и не обремененного общественной ответственностью полуобразованного сословия. До начала нового времени образованность жила в среде, которую отличало смирение, то есть в Церкви. Невозможность распространить культуру на всех, то есть создать полуобразованное общество «массовой культуры», приводила к резкому размежеванию ведения и невежества. Середины между ними почти не было; говорю «почти», потому что на самом деле темная область между образованностью и невежеством существовала и в средневековье: именно там зарождались ереси, предшественницы нынешних лжерелигии и лженауки. Только с переменой обстоятельств зародился состоятельный, многочисленный и самонадеянный класс, который, не занимаясь никакими науками или искусствами, а также не управляя государством, считал себя способным судить о науках, искусствах и политике… (Нам, русским, легко узнать в этом описании Милюковых и Керенских.) Его-то и подожгла свеча «просвещения». Что же касается «масс», то они приняли в событиях посильное участие, которое выразилось в том, к чему «массы» наиболее способны, то есть в погроме.
Некоторым может показаться, что я рисую карикатуру на просвещение и революцию. Никоим образом. Если сами события карикатурны, то не я вложил в них эту черту. Движение ко всеобщему уравнению было исключительно умственным движением, это невозможно опровергнуть; массы приняли в нем участие не потому, что были «измучены проклятым старым порядком», но потому, что усвоили внушения среднего класса. С тем же самым успехом удавалось поднять массы и прежде – ради той или иной ереси или, наоборот, ради похода против неверных. Вообще участие масс в некотором движении не придает ему ореола святости, но только говорит о силе и успешности пропаганды, лежавшей в основе этого движения.
Прежние светские и духовные власти надмевались сверх меры – нет спора; но о самолюбивом гражданине новейших времен можно сказать то же самое: он надмевался не по заслугам. В наборе новейших идей вообще не было мысли о качественном отборе, о правах, даруемых по достоинствам. Средневековая Европа знала эту мысль. Собственно, происхождение политической свободы в Европе таково: свобода есть право, даруемое заслугой. Ценнейшая служба дает наибольшую свободу. Новое время противопоставило этой мысли другую: свобода есть прирожденное право; заслуга ничего не значит. Если же заслуга ничего не значит – общество должно стать обществом равных. Социалисты отличались от прочих только своей последовательностью. Ум, дарование также ничего не значат, следовательно, никакого особого уважения к их обладателям быть не может; в конечном счете и уважение к личности они признавали излишним. «Править должна идея», сказали социалисты. «Править должна личная прихоть», ответили им на это либералы. Социальная и либеральная утопии – два лица новообретенной свободы. Или подчинить общество железной идее, или отпустить узду и рассвободить личную предприимчивость и личную прихоть, в надежде, что «кривая вывезет». Социалисты, по существу, пытались возродить старое общество, старую власть умственного и правительственного авторитета; либералы старались от такой власти как можно дальше уйти. Дж. Ст. Милль говорит, что «политическую свободу» понимали и древние народы, а «умственная свобода» стала доступна пониманию только в наши дни. Для социалиста эта неограниченная умственная свобода была вредной роскошью, для либерала – знаменем. Как показал последующий опыт, победа социалистов в России действительно создала общество, в некоторых отношениях ближе стоящее к «старому миру», чем общество либерального Запада. В нем были и ценности, и неравенство, и духовные авторитеты. Вообще, как я уже говорил, русские социалисты никогда не читали К. Леонтьева, но выполняли сформулированные им социологические задачи…
Однако я далеко ушел от начальной мысли. Важно то, что с течением времени на Западе победила мечта об освобожденном от умственных, духовных, нравственных, политических авторитетов обществе, в котором равные во всём, кроме ценности своего имущества, граждане состязаются за возможно бо́льшую долю счастья, то есть материального успеха. По мере всё более равномерного распределения свободы, по мере всё большего умственного и нравственного уравнения масс Запад пришел к невиданному в истории общественному миру, к обществу, в котором нет не только сословных перегородок, но и сословных противоречий, состоящему из людей одного умственного, нравственного, культурного уровня, властители которого отличаются от подданных только величиной счета в банке… Аристократия есть, и в то же время ее невозможно увидеть. Ни раззолоченных карет, ни шпаг на боку – только уходящая в бесконечность лестница «преуспеяния», по которой каждый, будто бы, может пройти. Неудивительно, что это общество отличается необыкновенной устойчивостью. Нет общественной розни – но нет, собственно говоря, и общества, только (с позволения сказать) общежитие уединенных личностей. Настоящее общество – сложное и часто внутренно противоречивое единство. Настоящее общество отличается, например, существованием общественных интересов, общественных движений – которые в самых развитых странах Запада едва заметны и ограничиваются, как я уже сказал, защитой права личности на уединение или требованием ее дальнейшего уединения. Настоящее общество многослойно; между его слоями есть напряжение: притяжения и отталкивания, стремление вверх и возможность падения вниз… Всё это кончилось. Нет больше, как это ни странно для современного слуха, основы для плодотворного неравенства. Личность, совершая свой общественный путь, не может рассчитывать на возвышение, как и на падение. Нет лестницы, по которой она могла бы взбираться и с которой она могла бы упасть, и единственное, что отличает гражданина от гражданина – это деньги, как мера достигнутого успеха. Последним и единственным способом выбиться из своего окружения, выйти из общей колеи осталось приобретение денег, денег и еще денег. Такой ценой купил Запад свой общественный мир. Не удивительно, что все силы «освободившегося» общества оказались направлены на достижение этого жизненного успеха.
Мы вернулись к вопросу, с которого я начал эту статью: свобода и богатство живут рядом; связь между ними или простое соседство? Посмотрим снова на западное общество наших дней. Как описать его в нескольких словах? Это общество однородное в умственном и нравственном отношении, хозяйственно и политически чрезвычайно свободное, однако свою свободу «упражняющее», как говорил Дж. Ст. Милль, в основном в области хозяйственной, не имея широких политических целей, за исключением одной – сохранения нынешнего порядка. Все духовные, идейные, нематериальные ценности выведены в нем «за скобку» и признаны, в конечном счете, личной прихотью, в которой личность совершенно свободна и не подлежит принуждению. Единственным верным и неоспоримым благом в этом обществе признаётся «жизненный успех», иначе сказать – богатство и приносимые им уважение и власть. Вот относительно цельная и, полагаю, истинная картина. Те, кто уверяет, что богатство – непременное следствие широкой свободы, ошибаются, поскольку этой картины не хотят видеть. На самом деле, и богатство, и широкая свобода – только последствия одного и того же выбора: решимости отпустить человека «на все четыре стороны», отказавшись от мысли усовершенствовать его ум и совесть, однако всячески поощряя его трудовую мораль. Немалое значение имело здесь протестантство, которое, прежде чем умереть и выветриться, привило многим народам настоящий культ труда – культ, которому верны теперь даже японцы, не протестанты и вообще не христиане, однако завоеванные не так давно протестантской нацией… Не будь этой этики честного труда, поэзии законной прибыли, либеральная мечта принесла бы совсем иные плоды.
Общество равных прав не может не стать обществом, где правят деньги. Равенство противно человеческой природе. Тщеславие и простое самолюбие требуют отличий, преимуществ, возвышения. Там, где все различия между людьми сглажены, откуда ушла разница в происхождении, воспитании, образовании, остаются только деньги, и хозяйственная предприимчивость – главный, хотя не единственный способ их приобрести. Перед брошенной в плоское, одномерное общество личностью нет прежнего пути постепенного возвышения, общественных ступеней, по которым в прежние времена можно было подниматься. Ей остаются только деньги и власть, производительный труд или политическая карьера. Всё это говорит не в пользу мечтаний о переносе либеральных порядков в страны, имеющие иное прошлое. На чуждой культурной почве всё дурное в этих порядках обнаружит себя сильнее; все хорошее – останется неудачной прививкой. Чтобы быть хорошим капиталистическим работником американского духа, нужно в первую очередь перестать быть русским. К тому же, психологически гораздо проще перенять любовь к деньгам как последней, верной и не обманывающей ценности, не перенимая этики честного труда – ведь капитал, в конечном счете, не становится меньше оттого, что заработан неправедно.
VIII. Культура ученого
Долгая борьба науки против религии и философии окончилась успехом – быть может, временным. Поле современной культуры было расчищено от «сорняков», и на нем выросли ровные ряды новых насаждений. Со времени этой победы (считая от 1918 года) прошло уже без малого сто лет. Пора задуматься: удалось ли дело, о котором столько мечтали – создание новой культуры, имеющей исключительно научные основания? Как известно, происхождение прежней культуры слишком нечисто: она была религиозна и аристократична даже тогда, когда забывала о религии и глумилась над аристократией. Прежнюю культуру дали нам Церковь и дворянство; вклад «третьего сословия» в ней несоразмерно мал – несоразмерно численности и притязаниям этого сословия, я хочу сказать. Давно уже мечтали о времени, когда все эти предрассудки будут оставлены, и лицо человеческое будет определять не «непросвещенная» религия, не «устаревшая» этика, не беспокойная философия, а Чистое Знание. На место «Чистого Знания» притязала, разумеется, освобожденная от предрассудков наука. Мечты эти сбылись, и мы вправе поставить вопрос о культуре человека науки. Есть ли такая культура, сообщается ли она массам, как сообщалась им прежде культуры Церкви и аристократии; плодотворна ли она и долговечна?
Чтобы ответить на этот вопрос, нужно прежде спросить себя: что такое культура? Обычное ее понимание широко и неопределенно; под «культурой» понимают и распространение грамотности, и благоустройство дорог, и насаждение определенных политических форм и идеалов. Всё – культура. Однако обсуждать столь широкое понятие бесполезно; нужно сделать его более узким. Сделать это можно по-разному. Мое толкование «культуры» таково: культура есть вера в некоторые внешние, не зависящие от личных суждений ценности, на почве которых – именно потому, что они независимы от личных прихотей, минутных оценок – могут основываться личное развитие и творчество. Поскольку ценность есть источник запрета, можно назвать культуру и рядом плодотворных запретов. Культура в указанном смысле – не достижение последних дней, но нечто, присущее человеку с того времени, как он перестал быть животным. На этой почве не может быть «революций», но только постепенное развитие, которое выражает себя во всё более глубоком и тонком понимании наших ценностей.
Культуры в этом смысле больше не существует. Чтобы признать это, не нужно разделять моих взглядов. Достаточно только увидеть, что культурой в указанном смысле обладали все прежние общества, о которых нам известно; все прежние – но только не нынешнее. Это простое признание факта. Общество потеряло свои ценности и ограничения, а с ними и основу для творчества и развития личности. Как это случилось, и какое отношение к этой потере имеет наука? Казалось бы, никакого.
Все препятствия на пути личного самоусовершенствования устранены: религиозные догмы, сословные перегородки, власть традиции – всё уничтожено или обессилено. Личность освобождена буквально от всего, что ограничивало ее прежде. Тут-то она и должна процвести и дать новую, небывалую еще свободную культуру (два понятия, которые русские свободолюбцы всегда связывали). Однако вместо ожидаемого цветения мы наблюдаем гниение, нисколько не умеряемое влиянием победившей, господствующей теперь науки. «Гниение» это, я думаю, вполне объективно и заметно всякому непредвзятому наблюдателю. Отчего же наука не исполнила своего обещания, и, поборов религию, не дала массам нового Закона, новых Ценностей и новых Границ?
Ответ на этот вопрос долог.
Может быть, науке вообще не свойственно и никогда не было свойственно это желание – дать новый закон? Может быть, воля к власти ей чужда? Может быть, она отмахивалась от религии только постольку, поскольку религия мешала ее изысканиям? Никоим образом. Наука соперничает с религией с тех пор, как стала самостоятельной силой, и в ее кузнице выковано уже несколько универсальных мировоззрений, теоретических и практических. Прежде социализм, а теперь – социально окрашенный либерализм вышли именно из этой кузницы. Социализм не только разрушал храмы и учил поклоняться земному богу. У него было собственное догматическое учение о Всемогущей Творческой Материи, которое он беззастенчиво выдавал за плод философской мысли. Если социализм подавлял свободу научного исследования, то не потому, что расходился с представителями науки в философских вопросах. Либеральное учение, на словах столь терпимое, также вооружено «единственно верным» материалистическим мировоззрением, противоречия которому оно не терпит. (Кстати надо заметить, что корни материализма – сугубо психологические, и лежат в попытке отстоять своеобразно понятую свободу воли. Забавно, что с неумолимой последовательностью эта защита свободы воли приводит материалистов к железному детерминизму – учению о полностью предопределенной механической вселенной, по одной из пылинок в которой прыгает механическая блоха-человек.) Воля к власти, как видим, свойственна представителям науки; и в известные времена известные учения даже пытались навязывать народам якобы «научные» мировоззрения. Однако для этого требовалось государственное принуждение; как только Россия вышла из-под власти единого обязательного для всех мировоззрения, так прежнее «научное мировоззрение» разлетелось в прах, уступив разнообразным суевериям. Сколько ни сокрушаются сегодняшние русские ученые, это естественное и неизбежное последствие насильственного насаждения материализма – немедленный отход к первобытным суевериям, раз высшие формы духовной жизни разрушены.
Тут одна из главных особенностей современной науки – или того, что в наше время принято этим словом называть. Материализм в ней является первым и обязательным догматом; не признать его – значит не признать науки в целом. Собственно, «материализм» не вполне верное слово; правильнее было бы говорить о монизме, желании вывести всё наблюдаемое мироздание из одного источника через цепь неизбежно следующих друг из друга событий. Почему «материя», а не Бог? Это определяется рядом психологических особенностей ранней науки, которая, отстаивая личную свободу, отбросила идею свободного Божества ради веры в строго детерминированную механическую вселенную (в которой, повторю, сам ученый – не более чем колесико, «органный штифтик», как выражался Достоевский). Кроме того, сама по себе склонность к созданию механических, т. е. упрощенных моделей – не порок, но метод науки. Нет обобщения без упрощения. Что мы не можем себе представить просто, то мы не можем представить вообще. Механическая вселенная была вначале всего лишь удобной моделью – которую, конечно, не без пафоса противопоставляли христианскому учению о свободном Боге, – но всё же именно моделью, а не догматом веры. Однако живая и критическая составляющая науки всё больше выветривалась, а когда религия и философия были устранены с поля боя – почти исчезла. Ученый привык сомневаться в догматах, в умственных привычках, одним словом, в том, что идет не от разума. Некогда было сказано: «всё действительное разумно»; ученый поверил в то, что «всё разумное истинно». Он религиозно уверовал в материализм и противится всякому покушению на догмат…
Если культура есть приятие независимых от нас ценностей, то материализм для нее губителен. Для того, кто религиозно верит в «причинность», культурные ценности превращаются, как я не раз говорил, в набор любопытных иллюзий, предопределенных игрой общественных сил (марксизм) или половых гормонов (учение Фрейда). Сама личность человеческая становится подлежащей холодному изучению иллюзией, что же говорить о ее святынях. Ученый не может принадлежать никакой культуре, если он строг и последователен. В самом лучшем случае, у него может быть с детства воспитанное уважение к существующим культурным формам; или, может быть, невинная любовь к рифмованным строчкам (не говорю «к поэзии», т. к. любить поэзию значит признавать ее содержание; в том же, что содержание поэзии либо ненаучно, либо противонаучно, сомневаться не приходится). Наука не терпит соперниц, она исключительна и требовательна, и меньше, чем на всём человеке и всех помыслах его, не успокаивается. Если в прежнем обществе личность ученого складывалась под влиянием разных сил, среди которых «вера в причинность» не была господствующей, то ученый наших дней вырастает под сенью одной только этой веры. Не успев стать цельной и выработанной личностью – над чем трудились богатые и разнообразные культурные влияния прошлого, – он делается специалистом: образно говоря, засыхает, не успев созреть…
При таких обстоятельствах, о благотворном влиянии науки на общество не приходится говорить. Специалист просто не знает, что сказать этому обществу, когда речь заходит о ценностях. Один изобретает новые Десять заповедей, повторяя на разные лады: «Хранить культуру… Охранять культуру… Сохранять культуру… Протирать ее мокрой тряпочкой по воскресеньям…» Другой выражает твердую веру в то, что скоро, совсем скоро законы физики дадут всем народам основания для новой нравственности. Они говорят о том, чего не знают, хуже того: о чем они никогда не думали. Когда наука хочет быть универсальным мировоззрением, она сталкивается с непреодолимыми трудностями. Наука – специальность, плод на конце ветки, но ветка и само дерево и больше, и первоначальнее ее. Духовная жизнь и ве́дение были раньше специализированной науки, и будут даже тогда, когда наука исчезнет или неузнаваемо изменится. Чтобы быть универсальным мировоззрением, нужно в первую очередь судить о самом глубоком и в то же время самом повседневном, о первом и о последнем: о смысле жизни, всех ее происшествий и смерти. С размышлений над этим начинаются религия и философия; именно поэтому они вечно будут нужны человечеству… Наука не занимается такими вопросами, и не занимается ими по ряду причин. Во-первых, потому что ее излюбленным приемам исследования здесь нет места; во-вторых, потому что считает и человека, и его жизнь проявлениями Случайного, а не Закономерного, закономерное же истинный предмет ее страсти; и, наконец, у нее просто нет времени на пустую, как она думает, игру ума. В тот темный, таинственный и страшный лес, где растут Вечные Вопросы, ученый забегает случайно, изредка и ненадолго, и всегда торопится выйти из него на свет.
Дать обществу новые ценности – то же самое, что дать ему новые запреты. В этом отношении наука также неплодотворна. О каких запретах в отношении случайного существования может идти речь? Случайное руководится случайным; единственное, к чему можно стремиться – к предельно безболезненному, удобному образу случайного существования. Комфорт становится последней ценностью общества, руководимого людьми научного образа мыслей. Однако ни жить, ни умирать ради комфорта никто не захочет, и на пути всё большего смягчения трудностей жизни общество незаметно разрушается, теряя всякую прочность…
Вместо ожидаемого цветения мы наблюдаем гниение. Массы не получили нового Закона; наука не создала новой культуры. Часть восстала против целого и воссела на престоле, но не потеряла при этом своей ограниченности. Самое нестерпимое в науке наших дней – ее философские, метафизические, религиозные (поклонение Ничто – всё равно поклонение) притязания. Сидящий на троне обязан царствовать; вот наука и пытается царствовать, то есть судить обо всём, беспрестанно выходя за пределы естественной для нее области, области опытного знания. Ждать ли перемен к лучшему? Ждать, если – сверх ожидания – специалист сменится человеком культуры; если воспитание личности будет снова в руках широкого, а не узкого; если общество будет воспитывать прежде человека, а потом специалиста. С миром беспрестанных технических побед в этом случае придется расстаться. «Общество профессионалов» (т. е. общество ущербных, но в техническом отношении чрезвычайно плодовитых личностей) окончится, а с ним и фейерверк поражающих воображение жизненных удобств.
Будет ли это – не знаю.
IX. Поэт и его ценности
Отношение между поэтом и ценностями, заключенными в его творениях, рассматривал еще Пушкин. «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…» – сказано не только о том, что поэт имеет две души, ведет две жизни. Точнее сказать, это только верхний слой, простейший смысл стихотворения. Каково отношение поэта к собственным ценностям? Это отношение (отвечает Пушкин) есть постоянная измена. Иначе сказать нельзя.
Впрочем, есть ли вообще какие-то «ценности» в поэзии? Не состоит ли поэзия в родстве с умением красиво свистать и другими столь же бесполезными искусствами, служащими внешнему украшению нашей жизни, а иногда – только лишь развлечению? И что такое вообще эти «ценности»?
Вопросы это совершенно оправданные. Многие понятия в наше время выцвели до полной неразличимости, так что их нужно постигать и объяснять другим заново. «Творчество» и «ценности» – из этого ряда выцветших понятий. Попробуем же вернуть им цвет.
Творчество – для нашего времени настоящая загадка. Материализм видел в нем болезнь, отражение борьбы классов и переживаний пола… Столько объяснений, и все неубедительные. (Не в последнюю очередь потому, что материализм и творчество, материализм и вдохновение вообще не живут вместе; всё аналитическое рукоделие разума имеет разрушающий, разнимающий характер, то есть по своему «образу действий» прямо противоположно поэзии, искусству и вдохновению.) Верное понимание творчества недоступно тому, кто холодно наблюдает его извне, а именно такие наблюдатели судили о нем в последнее время.
Что же видит тот, кто судит о творчестве, наблюдая его «изнутри»?
Он видит, что творчество – крепкий якорь, твердая основа, центр равновесия душевной жизни. Оно не просто «дает выход переживаниям», его действие – не просто волшебство слова, верного имени для предмета, знание которого дает над этим предметом власть (хотя и это в нем есть). Творчество есть необходимая часть душевной жизни, отсутствие которой – признак недостаточного развития или болезни. Материалистическое понимание душевной жизни как потока клочков и обрывков, несомых ветром впечатлений, не дает объяснения творчеству. Материалист видит в нем прихоть, а не необходимость. На самом деле, творить необходимо душе, как переваривать пищу необходимо телу, с той разницей, что душевная жизнь из более простого производит более сложное, в отличие от жизни телесной. Душа нуждается, остро нуждается в том, чтобы, приняв простое, обратить его в более сложное; иначе она сморщивается и болеет. Душа, которая, приняв простое, производит еще более простое, – душа больная.
Художественный свист есть прихоть, творчество – необходимость, причем не только для творящей души, но и для общества, в которое она помещена. Художник (в самом широком смысле этого слова, охватывающем и поэта, и пророка) снабжает свое общество ценностями – так можно выразить смысл его трудов. Простые впечатления он претворяет в смыслы или ценности – дело, без которого поток жизненных событий, сладких или страшных, так и останется потоком, но никогда не станет Жизнью. Наши дни – тут я отступлю в сторону – поклоняются фактам, потоку событий, не понимая того, что поток событий без оценивающей и судящей личности – то же самое, что предметы без падающего на них света.