Полная версия
Познание и творчество. Очерки о культуре
Казалось бы, какое дело до общественных переворотов и вновь дарованных «свобод» человеку науки? Как выяснилось – самое непосредственное. Одним из главных завоеваний новейшего времени было выведение из общественной и личной жизни христианства, даже в тех внешних и поверхностных формах, какие были ему присущи в последние два столетия. Ушло христианство – ушла и нравственная почва под ногами. Вдруг, почти в одночасье, всё стало возможно; по меньшей мере, всё, чего хочет Кесарь или всесильное государство. «Личное своеобразие», те мелкие «причуды», на защиту коих уповал Дж. Ст. Милль, стушевались по сравнению со «своеобразием» и «причудами» государства, которое наконец освободилось от «предрассудка» о своем божественном происхождении и обнаружило, что предел его возможностям ставят только его силы. Ассирия и Вавилон воскресли и вышли на битву; только так можно описать превращения, испытанные государствами новейшего времени. Вернейшим слугой и необходимейшим союзником новых империй стал человек науки. Древний союз государства с Церковью был расторгнут; Наука стала на ее место, и первое, чего от нее потребовали, был меч.
Науке пришлось служить. А поскольку высшее образование, по мере своего распространения, производит всё умаляющееся число творцов и всё растущее число исполнителей – в служителях не оказалось недостатка. Не в интересах какой-либо научной школы, как я говорил выше, воспитывать самостоятельно мыслящих критиков. По мере того, как наука и мысль расходятся дальше и дальше, всё большее число ученых занимается делом, которое не требует умственной независимости и умственных усилий вообще. Их царство и есть царство полунауки, иначе сказать, умственного ремесла.
То, что я говорю, звучит смертельно обидно для некоторых, но я вижу факт и указываю на него, никого не желая обидеть. Профессионал пришел и сюда, и под его руками наука из творчества стала ремеслом. Профессиональная наука не ищет ответов на Великие Вопросы, чаще всего (по темным, чисто психологическим причинам) полагая эти вопросы либо разрешенными, либо не заслуживающими внимания, либо несуществующими; вместо этого она служит решению задач, поставленных земными властителями.
О великих вопросах я не зря упомянул. С тех пор, как ученый расстался с каким бы то ни было широким мировоззрением – а это произошло одновременно с его освобождением от христианской морали – у него, совершенно естественно, пропал вкус ко всему, что не умещается в лаборатории. Впрочем, эта утрата вкуса к метафизике как-то необыкновенно уживается (необыкновенно, но естественно – вспомните, что я говорил о гибели философии как школы добросовестной мысли) с тягой к произвольным, широким и довольно фантастическим построениям, якобы оправдываемым опытными данными. Я говорю, конечно, о метафизических теориях Маркса, Дарвина, Фрейда, этих трех столпов современной не метафизики даже (потому что метафизикой, как правило, занимаются искушенные философски умы), а мифологии. Метафизикой эти построения нельзя назвать и потому, что из них при всём желании нельзя извлечь ничего такого, чем человек мог бы руководствоваться на этом свете; марксизм или фрейдизм не могут быть источниками какой бы то ни было этики, хотя марксист или фрейдист в своей жизни может придерживаться (так сказать, контрабандой) правил христианской нравственности… Настоящая метафизика есть учение не только о том, что происходит с миром, когда мы не можем за ним подглядеть, но и о том, каков смысл этих происшествий, в число которых входят и наши жизнь и смерть.
Мифология, которой руководствуется деятель полунауки, показывает нам величественные призраки Эволюции, Естественного Подбора, Либидо и Классовой Борьбы, но действия этих призраков не имеют никакого смысла, у драмы нет содержания, зрители роятся среди призрачных декораций, как мошкара в летний день. «Научно обоснованная нравственность» есть нелепица, поскольку наука – в ее современном виде – в первую очередь утверждает, что мир ни на чем не основан. Что не имеет основания в своем начале, то безосновательно до конца. Разделавшись таким образом с понятием нравственности, человеку науки (или, как мы условились говорить, полунауки) приходится, однако, в интересах повседневной жизни придерживаться некоторых правил – как правило, извлеченных из давно отброшенной христианской морали, за одним исключением: его обязанности по отношению к государству не управляются никакими высшими правилами. Здесь всё дозволено. Становится ли ученый плохим ученым от того, что его совесть умолкла? Увы, нет; но если и умственная совесть, т. е. умеренность в недоказуемых утверждениях, в нем ослабела, то от науки он скатывается к полунауке, и не останавливает своего движения, пока не достигнет области самых темных суеверий: области лженауки.
Лженауку принято рассматривать как темную тень, отбрасываемую научным познанием; как грязь, в которую скатываются неспособные к научному мышлению; как обезьяну, подражающую движениям ученого. Всё это отчасти верно, но оставляет в стороне главное: лженаука производится не злонамеренными или падшими личностями; она – дитя науки и общества в том плачевном состоянии, в котором мы их застали. Общество это отличается, как я уже сказал, устранением религиозной жизни (при неустранимости религиозной потребности); утратой общепринятой нравственности, включая нравственность добросовестного мышления – за что расплачивается состоянием крайнего легковерия, в особенности по отношению к предметам, имеющим клеймо: «доказано наукой».
В наши дни, говорил Г. К. Честертон. «ученые начинают писать слово «Истина» с заглавной буквы». Честертон прав: это плата за обостренное внимание общества, оставленного без независимых источников истин (какими были когда-то религия и философия). Даже скромная и самоотверженная наука… впрочем, я не знаю такой. Говорят, такая была когда-то прежде. Словом, даже люди, занятые таким важным и сложным делом как современная физика, не забывают, при удобном случае, напомнить нам об «Истине» – не физической, а метафизической, то есть такой, например, которая исключает Бога, душу и смысл жизни, а уж совесть и подавно. Это, кстати, те же самые люди, которые обещают нам царство «научно обоснованной нравственности» – не видя в том никакого противоречия… Если эти люди не удерживаются от соблазна, что говорить о более слабых. Одни из этих слабых откровенно тянутся к вере, но боятся даже мысли о Боге. Других притягивает колдовство, и они украшают свои заклинания учеными словами. Лженаука – не «чертик из табакерки», не злонамеренные происки, но только видимый знак того, что общество неспособно жить одним рациональным мышлением, одной наукой – не потому, что умственные способности общества так незавидны, но потому, что наука не всеобъемлюща, не охватывает всего сущего и не удовлетворяет всех потребностей человека.
V. Личность и неудача
Думаю, не будет большим преувеличением сказать: цельная личность – почти то же самое, что неудачник. Успех личного развития и успех в современном обществе явно противоположны. Цельная личность, как известно, хочет прежде всего сохранить единство в отношениях к себе и другим, остаться верной собственным, а не снаружи навязанным мыслям. Такой характер – залог жизненной неудачи. Верность самому себе никому не нужна; неизменно велик спрос на верность другим, в нашу эпоху больших денег и маленьких людей – в особенности. Быть личностью – роскошь не для слуг; в то время как, к сожалению, нужнее всего в нынешнем обществе слуги. Отказавшись от всех и всяческих авторитетов, ценностей и святынь, демократическое общество сохранило одну власть, один предмет поклонения, один источник ценностей: деньги, которым оно и служит. Общество, по сравнению с прошлым, стало куда однороднее, в нем всего два (или два с половиной) класса: те, у кого деньги есть, те, у кого денег нет, и узкая переходная полоса между первыми и вторыми. Одни – хозяева, другие – слуги, третьи – слуги, которые готовятся стать хозяевами. Нет, я не социалист. Я просто не вижу в этом простом, очень простом обществе места для человека. Чтобы служить, личность необязательна и просто вредна. Чтобы пользоваться услугами других – тоже.
Когда в России правили большевики, они много говорили о «развитии личности», что не мешало им, конечно, угнетать умственное развитие этой личности – вернее, формировать ее по методу уэллсовских селенитов, посадив в бочку «единственно-верного мировоззрения». По форме этой бочки и развивался ум – неспособный, после такой обработки, к восприятию высшей культуры. Достаточно посмотреть, какую литературу породила социалистическая эпоха: что ни говори, ни одного имени из нее не перейдет потомству. Ни одного, в том числе из имен борцов против самой этой литературы. Но если личности был поставлен известный (и не очень высокий) потолок, то и опускаться ниже известного уровня, становиться на четвереньки ей всё же не предлагали, более того – запрещали. С уважением повторялись восторженные слова чеховского героя о прекрасном в человеке, из которых, однако, невинно вырезалось одно, но важнейшее слово – слово «душа». И надо признать, что Россия тогда не была – вопреки западному предрассудку – страной безликих и злобных роботов. Надо даже сказать ужасную вещь: если отставить в сторону излюбленные русской интеллигенцией моральные оценки, социалистическая Россия после конца кесаризма (1956) была обществом более здоровым, чем то, какое нам сейчас предлагают как «образцовое». В этом обществе никто не отрицал существования истин и ценностей как таковых; однако не высшие ценности в нем господствовали, но их сниженные, упрощенные, обедненные отражения, взятые из морально-утилитарных прописей старой русской интеллигенции, с добавлением религиозно понятого служения Государству – идолу на месте Бога. Этого не было у прежнего русского интеллигента; государство было ему чуждо и непонятно. За это равнодушие и расплатились его потомки, получив себе идола, требовательного и ревнивого…Но сейчас я говорю о другом: ценности того общества могли быть ложными, так как основывались отчасти на полуистинах, отчасти на языческом культе государства, но они всё же существовали. Перед личностью открывался определенный путь развития (не только личного обогащения или, говоря словами той эпохи, «профессионального роста»), на котором, правда, ее стерегло неизбежное столкновение с государством, его верованиями и моралью – поскольку никакой области, свободной от государственного вмешательства, в революционной России не было. Не было культуры – области, которую можно было бы назвать домом всякой высоко поднявшейся личности. Вместо нее была насаждаемая попечительными усилиями государства образованность, в основном – техническая, что совершенно не то же самое…
Ни этих попечительных усилий, ни тех ценностей теперь нет. Всё упразднено революцией 1991 года. Было ли это неизбежно? Я сомневаюсь. Деятели 91 года могли пойти и по иному пути. У них, собственно говоря, было три возможности. Первая – сохранить преемственность с прежним порядком и продолжить его дела (более или менее осторожные реформы). Вторая – разорвать с революционной традицией и возглавить консервативный поворот, то есть возвращение к национальным святыням и ценностям, погубленным революцией 1917. И третья, самая опасная – начать новую революцию, на этот раз – либерального характера. Под несомненным давлением со стороны Запада, по несомненной склонности русской интеллигенции ко всему либеральному, да еще и в силу исключительно русского понимания либерализма как беззакония, они выбрали третий путь: путь к обществу, из которого изгнано само понятие нормы. На место умственной, нравственной, культурной нормы в этом обществе стал успех, в погоне за которым, как я уже сказал в начале, личность – только ненужная, замедляющая бег помеха. Ссылка на западный образец – единственное, на все случаи подходящее спасительное оправдание современной русской власти – ничего не значит. То, что и там личность поставлена в узкие, теснейшие рамки «профессиональной деятельности» в погоне за успехом, говорит только о том, насколько далеко Запад ушел от собственных идеалов свободного и высокого личного развития…
Личность и неудача связаны в современном обществе теснейшим, самым близким образом. Где есть одна, там нет другой. И повинна в этом либеральная мечта – мечта об освобождении человека от норм и идеалов, о свободном труде ради неограниченно растущих прибылей, о мире без запретов и ограничений. Все эти вещи, против которых восставал – в конечном счете, успешно – либерализм, оказались формой, огранкой, пределом, без которого нет самой вещи, им ограничиваемой: нет личности. «Освободить, лишив пределов и ограничений» – значит убить. Так смерть освобождает душу от ее земного предела. Так либеральная мечта освободила личность.
VI. «Научная фантастика» как мировоззрение
«Научная фантастика» – почти забытый род литературы. Ее корень в марсианах и селенитах Г. Уэллса и в роботах К. Чапека; ее расцвет – между двумя мировыми кризисами: концом второй всемирной войны и концом русской революции. В это мирное время фантастика занимала в литературе исключительное место: в первую очередь, конечно, место современной мифологии, но также и философии, даже своеобразной метафизики. Фантастика трактовала обо всём – в первую очередь, о человеке. В этом, кстати, первый признак философского творчества, первейший философский вопрос. «Что есть человек?», «Что такое я сам?» – с этого всегда и везде начиналась философия. Отвечала на этот вопрос и «научная фантастика», однако не путем рассуждения, не путем изучения человека, а путем воображаемого опыта, который ставился над человеком во множестве фантастических книг. «Что будет, если поставить человека в такие-то и такие-то воображаемые обстоятельства», спрашивал себя писатель. Нет нужды, что обстоятельства, которые с особенной охотой избирала фантастика, были, как и следовало ожидать, фантастические. Самое фантастическое освещение не мешало рассматривать человека – не того, однако, который есть, был, и будет, а того, которого видели и представляли писатели той поры. Когда братья Стругацкие не без иронии говорили о «мире гуманного воображения» и «мире страха перед будущим», они были правы относительно своей эпохи, но не представляли себе, что эти два мира, два понятия о человеке, скоро сольются в один… Вначале это разделение явственно и ярко; оно совпадает с политической границей между Востоком и Западом. Через некоторое время, когда революционная вера иссякнет и на Востоке, это разделение исчезнет. «Восточные» станут такими же, если не большими, пессимистами в отношении всего человеческого. «Научная фантастика», порождение гуманистической философии, произнесет гуманизму приговор.
На самом деле, философия, выраженная в фантастической литературе, совершила свое течение очень быстро. Конечно, в общих чертах она выражала старое гуманистическое воззрение, которое можно свести к крайнему оптимизму относительно человеческой природы. Как заметил один современный автор, «в своих границах гуманистическое мировоззрение совпадает с либеральным». Совершенно верно: либералы просто выражают гуманистическую мечту деловым (относительно!) и кратким образом: «Человеческая личность, предоставленная самой себе и освобожденная от всяких ограничений, в особенности идеального, духовного, нравственного характера, имеет все основания достичь процветания и полного совершенства. Общество, не желающее ничего знать о добре и зле, преследующее только материальные цели, всем своим могуществом обязанное науке, есть лучшее и окончательное общество из всех, бывших на земле. Могущество его бесконечно, а власть нерушима. Ему принадлежат небо и звезды».
Я, может быть, зря сказал о «деловом», т. е. серьезном и беспристрастном, изложении. Либеральная, гуманистическая мечта есть именно мечта, не случайно я закончил ее краткое выражение словами «небо и звёзды». Самый трезвый либерал есть законченный мечтатель, знать не желающий действительности, верный только своей мечте… Умственное содержание научной фантастики вполне выражало эту старую мечту, однако если западные мечтатели верили в личность, вполне освобожденную от запретов и ограничений, в конечном счете – от себя самой, то на Востоке, где революция убила христианство, но сохранила его ценности (хотя бы отчасти), верили в личность, не лишенную святынь и убеждений, но эти святыни и убеждения, конечно, приемлющую от Науки. Это было тем проще, что революция давно прикрывала себя плащом научности, обманув еще Розанова, который воскликнул: «Наука и революция – одно!» Чувствовать себя марксистом и ученым, сторонником Маркса и сторонником мысли в России после 1917 было нетрудно… За этим исключением, западные и восточные мечтатели были вполне согласны. И те, и другие исходили из мысли о всемогущем человечестве – и выводили ему навстречу пришельцев из других мест и времен.
И что же произошло? Фантастика, исходя из мысли о всемогущем человечестве, очень быстро, на протяжении каких-то двадцати с небольшим лет, пришла к мысли о том, что это всемогущество человеку не нужно. Призрак «и будете яко бози» развеялся очень быстро. Писатели, которые начинали с крайней бодрости в отношении человечества и его будущности, перешли затем к крайней мрачности. Если вначале они утверждали, будто нет ничего выше человека, то очень скоро заговорили о воинственных или мирных пришельцах, которые человека во всём превосходят и должны явиться на землю, чтобы возвысить его до себя или покончить с ним вовсе. Фантастическая литература Востока (как и выше, имею в виду «политический» Восток) долгое время сохраняла бо́льшую безмятежность и искала себе событий и героев исключительно на земле, то есть думала собственно о человеке, а не о том, как его улучшить или с ним покончить. Одним словом, она верила в человека, то есть сохраняла нетронутой меньшую, но необходимую часть веры в Бога. Эта вера позволяла ей рассуждать не о том, как и когда погибнет человечество, а о том, как и когда оно преодолеет свои страсти. (Что было, конечно, бессознательно христианской постановкой вопроса. Братья Стругацкие в «Хищных вещах века» даже прямо цитируют старца Зосиму, слова его о «ненужных потребностях».) Впрочем, вместо «Востока» лучше прямо говорить о России. Уже у Ст. Лема не было присущих бр. Стругацким (в своем роде, конечно) христианских корней. Христианство было для него только почвой, от которой следует оттолкнуться. Никаких мечтаний о преобразовании человека и человечества, никаких особенных надежд на будущие перемены к лучшему у Лема найти нельзя. Одно время он верил в науку, в справедливое, удобное, практическое общественное устройство; вскоре, однако, он понял, что наука сильна, но безнравственна; что практическое общественное устройство не только может, но и должно оказаться бесчеловечным общественным устройством; что техническое всемогущество ни к чему слабому, страстному, ошибающемуся животному – человеку.
Я думаю, что и Лем, и Стругацкие как-то странно, боком, по касательной прошли близко от христианского представления о человеке и человеческой истории. Развитие как преодоление страстей (включая в это понятие страсти общественные, больше всего доступные для марксистского ума) – идея сугубо христианская. Первородный грех – как иное название для того загадочного отклонения, которое из любой построяемой человечеством башни делает развалины; отводит любое движение от его цели; нарушает единство намерений и достижений – смутил Лема, только ему было ненавистно это название. Лем даже сознательнее русских мечтателей, потому что образованнее и злее, чем они. Лем, например, твердо знает, что главное зло в человеческой истории – это религия; что единственное добро – это наука; и не устает (не уставал, вернее) высмеивать Церковь (да и философию) в своих ранних книгах. Внимательный читатель легко заметит у Лема это беспрестанное подтрунивание над верой и мыслью. Стругацкие, конечно, тоже слышали, как вредна и как опасна Церковь, ведь написали же они карикатурную, с точки зрения истории и просто здравого смысла, повесть «Трудно быть богом» (кстати, заглавная буква в последнем слове этого названия неуместна. Речь здесь, скорее, идет о герое, языческом божестве, могучем, умном, но – не всеблагом). В этой повести, действие которой происходит на далекой, но похожей на Землю планете, Церковь, в союзе с воровскими шайками и «толстопузыми лавочниками», устраивает в некотором государстве «фашистский переворот». Я назвал бы эту повесть «антиисторичным бредом», если бы она не была бойко написана и не читалась юным читателем, для которого и назначалась, с непреодолимым интересом. «Лавочники», «разбойники», Церковь – и «фашистский переворот»! Воистину, надо было принять на веру все хитросплетения «партийного курса», чтобы породить такой ералаш… Но в том-то и дело, что всё это – ералаш, детские игры, которым недостает серьезности мрачного отрицания, пропитавшего произведения Лема…
Как бы то ни было, в конце 60-х годов XX века туман вокруг русской революции и созданного ей общества стал рассеиваться. Разочарование в этом обществе и его возможностях разрушило много мировоззрений и надежд, в том числе те, которыми питалась фантастическая литература. В конце концов, утопическое мировоззрение (в том числе мировоззрение социализма) есть в первую очередь вера в благотворность известной общественной механики; в совокупность материальных приемов, следуя которым, можно построить идеальное общество – забыв о противоречивой, внутренно расколотой природе человека; больше того, выведя эту природу «за скобки». Надежды на «новое общество» не оправдались. Общество, построенное революцией, было ни новее, ни лучше предыдущих; оно обладало старыми, как мир, пороками без новых добродетелей. Там же, где добродетели всё-таки оказывались, они, как назло, происходили от старых (национальных и христианских) культурных корней и ничего нового в себе не имели… Страстное, ошибающееся, склонное одновременно к вере и сомнениям существо – человек – опять оказалось на свободе, а его будущее – без всяких обеспечений и ручательств. Этого фантастическая литература пережить не смогла; не умея и не желая благословить свободу, она прокляла человека – и перешла к описанию его будущих несчастий, чем, собственно, и исчерпывается содержание фантастики наших дней. Ничего «научного» в ней нет, потому что она больше не верит в науку. Она больше не мировоззрение, или выражение какого-либо мировоззрения, но только игра пессимистического и временами весьма извращенного воображения. Короткое время этой литературы прошло.
VII. Богатство и свобода
В отношении западного общества, как правило, признак смешивается с причиной. А именно, спокойствие и богатство этого общества выводятся из его приверженности «правам и свободам личности», хотя приверженность эта – признак, а не причина. Может быть даже и так, что сила и богатство западного мира только и позволяют ему терпеть широко раскинутые «права и свободы»… Во всяком случае, там, где видят ответ, на самом деле скрыты вопросы. Частная предприимчивость не терпит стеснения, это верно; но эта предприимчивость и прежде не стеснялась на Западе – так здесь ли причина благополучия? В «господстве среднего класса» тоже видят благодеяние, но почему господство «адвокатов, врачей и буржуа», как говорил К. Леонтьев, должно быть особенно благодетельно? Тем более, что в наше время речь идет даже не о самих «адвокатах, врачах и буржуа», а о классе их наемных «представителей», о пожизненной и несменяемой аристократии денег и выборов… Где же причина? Что же на самом деле происходит в западном мире?..
Что мы увидим, если присмотримся к это миру повнимательней? Первое и самое заметное: на Западе больше нет сильных и влиятельных общественных движений. То движение, которое можно назвать уравнительным; которое требовало передать низшим классам права высших, а высшим – обязанности низших, после двухсотлетней борьбы достигло своей цели. Если на Западе есть общественная борьба, то цель ее – еще более равномерное распределение свободы, еще большее уравнение. (Ведь борьба за «свободу» есть по существу борьба за ее равномерное распределение, конечным итогом которой может быть весьма и весьма неуютное общество, где вся бывшая в наличии свобода распределена поровну, и на каждого приходится совсем немного.) Последняя цель последних общественных движений – окончательное уравнение, совершенно однородное общество…
Нельзя не задуматься над причиной этого удивительного влечения. Принято считать, что в начале нового времени массы наконец «пробудились» и потребовали для себя тех же прав и возможностей, которыми прежде пользовались их правители. Вот уже двести лет народы шумят о «свободе, равенстве и братстве», причем, как показывает опыт, ни равенства, ни братства больше не становится, а что до свободы – то она то есть, то нет. Думаю, не будет ошибкой сказать, что пресловутые «свобода, равенство и братство» суть искаженные, уплощенные и упрощенные идеи христианства. Иначе говоря: в этом девизе воплощено то, что атеист может вычитать в Новом Завете.