Полная версия
Битум
с глупцами речь водил,
вопил грозой и громом,
громил больших громил,
залившись тяжко ромом,
оплаты дал счетам,
поверх вручив любому,
ступеньки в дом считал,
уснул, дав бой спиртному.
Всё помню с болью дум,
цежу из кружки млеко,
поправив бейдж, костюм,
в тиши библиотеки.
Шаг в былое
Пуста изба родная,
трава пронзила пол,
и крыша чуть сырая,
сжевала плесень стол,
загнутья рам простые,
а пыль в треть этажей,
и брёвна стен косые -
пенал карандашей.
Свернулось краем фото,
где мать-жена с отцом.
В груди сщемилось что-то,
смотря на их лицо.
Затёрты дверь, циновка,
гвоздь согнут под плащом,
как альпиниста, ловко
спасает надо рвом.
Как гроб сии палаты.
Не ведал дом невест.
Не хочет в этой хате
селиться даже бес.
Остыли дух, посуда,
луч хладен на штанах…
И мне пора отсюда
нести неладный шаг…
Завесы, окон крестья
могилят гостя, свет.
Былое – значит места
ему в живущих нет…
Набожница
Натёртыш от молитвы
терзает плечи, лоб.
Язык острее бритвы
к неверящим. Как столб,
к вину и искушеньям.
В почёте хлеб да соль.
За грехоискупленье.
Колени жжёт мозоль.
С пороком не знакома,
чей рой кишит вокруг
и ест мир, как саркома.
Иисус – один твой друг.
Подол метёт дорогу.
Смеётся детвора.
Мужчина на пороге
век не был у тебя.
В глазах домов и люда
юродива, глупа.
Среди витринной груды
твоя еда – крупа
и буквы божьей книги.
Несёшь улыбку в мир.
Аскетница меж лиха.
Ты нынче мой кумир,
хоть Бог вещал иначе
про идолов, богов,
загробье, грех и сдачи.
Ты – суть и плоть его.
Лесное происшествие
Горит шатёр небесный
в июльско-странной мгле,
молча у гор отвесных
на елистой траве.
Сияет жарко пламя,
палит блеск огоньков
и вьётся, будто знамя,
дым туч и облаков.
Темнеет рвано крыша
и старых скал стога,
и жухнут в охре рыжей
сосновых пик луга.
Глядят на действо звери,
на ветках птичий вес.
Им хочется так верить,
что вышли люди в лес,
что ту палатку свили…
И кто всему виной:
злодей, лучи светила,
чертёнок, искра, зной?!
Природы сникнет горе,
подплавив донца гнёзд.
Пожар утихнет вскоре,
раскинув угли звёзд
и лунный диск тарелки,
остывший с красноты…
Глядим на прах наш едкий
с небес сын, я и ты…
Поиски великого смысла
Съедобный ком заталкивая в пасть,
лишая власти голод и печали,
усталый пёс, представив будто всласть
жуёт филе, в мечтах живых качаясь.
Плевок улитки в грязь ведёт свой путь,
который птица хочет клювом срезать,
паук плетёт белёсо-злую круть,
что дрожью призрака в кустах сиих повесил.
Порядок там. Один лишь бьётся зверь,
неугомонно ищет, странствуя, двуногий,
и хоть нутром на них похожий всем,
но спорит век о смысле яро, строго.
Лишь он один безделен и смешон,
трудами разными себя порой забавит.
Но сути истинной богами был лишён,
и оттого с собой, иным совсем не ладит,
и лезет в мир умелых фаун, флор,
тиранит их, клепая дом за домом,
одежду, крест, стирая сетки пор,
и рушит горы, травы, древа ломом,
и ищет воздух, тайны, веру, свет,
хотя луна и солнце век сияют.
На протяженьи траурности лет
всё тратит силы, и они сникают.
Для рек и вод важнее берег, даль,
и тьма – в ночи и днём открытым векам.
Среди так многого, и это очень жаль,
нет радости и смысла богочеловеку.
Книгочтение
Варенье из тысячи брюкв,
с красивым и сладким осадком,
не слаже скопления букв,
где божьей ладонью закладка.
Обложки шершавая сеть,
как марля потёртая раньше,
продолжив ветвисто стареть,
касается сеток держащих.
Забвенья волшебный процесс,
паденье в чужие глубины,
где видится собственный бес
и личное чудо меж тины,
поднятье на высь ста идей.
Ах, веер страничек волшебный!
Подвал с разносолом затей,
тюрьма или замок душевный -
сей слиток и том, фолиант,
вещающий голосом мёртвых.
Сияю и гасну с ним в такт,
ругая в нём тёмных и чёрствых,
хвалю и роднюсь, и горжусь,
что лично с ним нынче знакомый,
и другом на время сгожусь
ему, неживому, искомо…
Вкушаю я блюдо из слов,
кофейно-дегтярную жидкость,
питаюсь сходящей с основ
великого автора милость…
Родительская спальня
Открыта дверца саркофага,
где двое спят в сухой тиши,
не зная шума, воли, страха,
среди зашторенной глуши.
Сопят под личным одеялом
в коробке, где привычно всё,
две старой жизни с думой вялой,
прижаты к низу, как лассо
сонливым, в акте примиренья.
Виной – усталость, боль в спине.
По завершенью слов, кормленья
в раю тенистом, на траве
простынки, как Адам и Ева,
солдат, что миром, чем войной
побит сильней, супруга дева,
слились с бельём всей сединой,
под люстрой, что склонила главы,
тремя бутонами пылясь,
на низ глядит, немного вправо,
увяв без влаги, приживясь.
А шкаф-смотритель неусыпный,
на стул с рубашкой опершись,
пузато, дверцею не скрипнув,
блюдёт спокойный сон и жизнь.
Питание земли
От солнца, умерших, не каясь,
тепло забирает земля,
и греется ими, питаясь,
как люди едою, как я.
И крутит их кожу и мясо
песчинками, тьмой жерновов
раба и носителя рясы,
красавиц, собак и ослов…
Их чин для неё одинаков,
и, впрочем, одежд в узреть
среди черновищи и лака,
и тканей, чья участь – истлеть.
Их лики на вид не святые,
богатство осталось вверху.
Взяв гнили сырые, густые,
варганит и пенит в цеху
замену, себе пополненье,
добавив крупинок, корней,
без спешки, огня и волненья -
привычно, да так и верней.
И капли, червей собирая
в древесный сырой котелок,
который костьми подпирает,
чтоб сильно не вылился сок.
Смешает, черпнёт то без стука,
и выпьет, нутром всё вберёт,
впитает молчания, звуки…
Так мёртвая вечно живёт.
Несвоевременное вдохновение
Сгорают, гибнут мысли,
строками вширь чажу,
и оттого взор кислый,
округу не щажу,
в обиде, зле, как туча,
средь пепла в этот час,
что нет листка и ручки,
что их спасли б сейчас,
как скальпель и ватина,
как средство из иглы,
как доктор у скотины,
родиться б помогли.
И вот лежат осадком
и трупно, жгут нутро…
Вином, быть может, сладким
иль горькою бурдой
их вытравлю наружу,
дам шанс ожить и жить.
Влюбиться, может лучше?
Иль напрочь рот зашить?
Чтоб всё, сгноясь, истлело,
и зёрна новых дней
взошли, корнясь, запели,
как рост из старых пней…
Пока же грусть потери
хандрит средь пустоты,
не хочет дух мой дела
и сна, и красоты…
Мозгоебовь
Она, как в сердце пуля
любого кто живёт,
течёт по венам-дулу,
вонзаясь, резко жжёт
и ноет, отцепившись,
опять бежит, стремясь,
и вновь стреляет, впившись,
в аорту входит, жмясь.
В великом, слабом, злобном
моторе жив комок.
Поток нарушен ровный.
У боли разный срок.
Терзает мышцу, душу
и ум, и выдох, вдох,
чуть радует, нарушив
привычной жизни ток.
Однажды встанет робко,
застрявши между сот,
ржавеющей заклёпкой
однажды всё убьёт…
Погибание
Черствеем, как корка деревьев,
рыхлеем песками степей,
и всех заражаем стареньем,
лишаясь кудрявых теней,
как кожище куртки, грубеем,
и дрябнет подкладка, покров,
скудеем, берёзы дубеют,
ссыхается жильный остов.
Водою, вином или мазью
продляем сбавляемый ход,
буксуя на луже, над грязью.
Нам корни и стволья жуёт,
и точит живущие ветки,
и крону, дупло паразит.
Венозные, нервные сетки
вдруг вянут, заторив транзит.
Однажды мы рухнем трухляво,
нас спилят иль кинут в ведро,
пока же по тропам петляем
и ищем что выпить нутром…
Интернат
Тут стены хозяйственно давят
на драных и робких сирот.
Тут труд, послушание славят,
закрытый, нескалимый рот.
Тут воинский строй и порядок,
и сытость от корки одной.
Тут ровность прополотых грядок,
нет веры, кровинки родной.
Тут лишь одиночество, сила
способствуют жизни в боях.
Тут вечно натянуты жилы,
опасности ждут, впопыхах.
Тут сложены камни по рангу,
и юные спины в поту.
Тут ложки подобные штанге
в голодном, занятном быту.
Тут в души впитались пылинки
обид, что твердеют в груди.
Тут дети, как ветки, былинки,
к которым безводны, круты.
Тут старый режим, как и стены,
цыплята без кальция, мам.
Тут лезут во щель перемены,
но мажут зазоры меж рам.
Тут старые куры дорвотны,
клюют пух, мешая им петь.
Тут будет однажды свободно,
но птицы не смогут взлететь…
Мамино село
Мой дом на краешке села,
варенье, лакомые сушки,
крапива только отцвела,
вьёт чайный пар из белой кружки,
из коей, юным молоко
цедил, согрев во тьме на печке,
у губ чернелся ободок,
их обжигая чуть извечно.
Штакетник малый, скромный быт,
две колеи, угли-малинки
в костре зелёном, что горит,
в логу ручей, прудок, лозинки,
животных рой, лет акварель,
и за забором стул, колодец,
цыплят лимонная свирель,
в гостях любой народ, народец,
бугор, где линия, как рот,
видать, военная траншея,
что заросла травой бород,
и ветерки добрейше веют,
добротна живность, рейсы пчёл,
в сарае серо-щельном сено,
порфирный дом и шифер-смоль,
и синь веранды, куст сирени,
в саду прохлада, груш капель,
со ржавой бочки пот стекает.
Прошла лет малых карусель,
и чуб свет-русый поникает.
Ах, подпечённый чашки край,
откуда хлеб румян к обеду…
Я помню этот детский рай.
Теперь я в нём, без бабки, деда…
Сексофильм
Опять с пребанальным сюжетом
соитье. Смотрю в монитор:
там стоны голышек, минеты
и член исторгают раствор.
А этим героям учиться б
и книги читать, и рожать,
но снова искусственны лица
продолжат средь камер дрожать.
Ведь это же дочери чьи-то,
а в будущем – мать и жена,
но нынче влажны и подбриты,
плоть похотью заражена.
Картинные стоны, движенья
на ранних и поздних порах.
По Библии лишь нарушенья,
морально-физический крах.
Да, зависть – порочное чувство,
в каком быть совсем не хочу.
Ведь в жизни печально и пусто,
поэтому выход – вздрочнуть…
Отщепенец
Живу без оград, колеи,
неведомы люди и слухи,
без церкви, чинов, толчеи.
Как Бог я на этой округе.
Без слуг обитаю в лесу,
дружимый со зверем и птицей.
В жар воду растеньям несу.
Отменнейше в хижине спится,
в несложной и тихой, сухой.
Озёрно светла панорама.
И тут в отщепенстве глухом
не жалко побега ни грамма.
Пусть носик свой точит комар,
животные где-то блуждают,
тут истинно-праведный дар,
жаль, люди, счерствев, отрицают.
Не надобно денег и благ.
Лечусь я отварами, светом.
Свободен, Адамово наг.
Пусть это и кажется бредом.
Не надо двуногих, машин,
что ранят в открытую, сбоку,
обливши всеядьями лжи…
Без Вас только мне одиноко…
Сын. Антипримеры
Я их поцелуев не видел
и игр (любовных, иных),
как он со щеки б её вытер
скопление крошек сухих,
и вальса, гормонов весенних,
январских объятий в ночи,
и слов ободряющих, ценных,
и ужин под кроной свечи,
за руку гуляющей парой,
вояжных поездок накал,
сияющих счастьем янтарно,
двуспальных надежд, одеял,
гостей из числа чужеродных
в достаточном вещью дому,
от страсти горячих и потных,
читающих, склонных к письму…
Лишь ведал их пленность и сытость,
рык, сонность, поток укоризн,
безвыездно-костную бытность,
без ласки спартанскую жизнь.
Смотрящий Бог
Вас вижу портретами в рамах,
биноклями каждых очей,
иконами в доме и храмах,
и дулами, в щель кирпичей,
и взглядами рыб неустанно,
что в водный глядят окуляр
прудов, луж, озёр, океанов,
экранами, стёклами фар,
и небом (прибор лаборанта),
и птицей, картиной с быком,
глазками часов и курантов,
и фото умерших, волков,
и линзой машин и оконцев,
и чучелом, куклой гляжу,
с фонариком лунным и солнцем
за кельей, раздольем слежу…
Вид камерой всех телефонов
и мордой домашних зверьков
за бодрым, раздетым и сонным.
Я всюду! Во взорах жуков…
Побитая душа
Как короб от баяна,
без клавиш, нот, мехов,
душа глупца, буяна,
без смысла, потрохов -
бессочная, пустая,
с подкладкой чуть гнилой,
и пресно-негустая,
с защёлкою кривой
и ржавыми петлями.
В нутро не входит свет.
Гудит от ветра днями.
В нём инструмента нет.
Дырявый. Кожу сморщил.
Без бирки. Чей он есть?
Кто мастер-изготовщик?
С какого года честь?
Из формы манекена,
что сплавился, сгорев,
отлит в куб в новой смене,
где кислый воздух спрел.
И так живёт личина
ненужной простотой,
без смысла и причины,
наполнен пустотой…
Пенал пинали этот
детишки, гром, актёр.
Наверно, лучший метод -
принять на свалке мор…
Карантин
Покрасив крошки чёрным,
я ем, хрустя, икру,
читаю книги мёртвых,
забыв живых игру,
борюсь с животной ленью
прогулкой до дверей,
как кошка, мчусь за тенью,
учусь речам зверей,
почти забыв людские.
Ах, заперт мой острог!
И вижу ясно Змия,
что манит за порог.
Питаю злость бездельем.
И вместо пяльцев лом.
Стекло и стены кельи
в мечтах тараню лбом.
И вянут крылья. Душно.
Ведь нужен я пыльце!
Без песен миру скучно.
Я – шарик в бубенце.
Душа без чувств и пищи,
и свежих нот, питья.
То – испытанье нищим,
рок, казнь, епитимья?
Жую запас от дури,
уж псом рыча на мир,
пою, как чайка, туры.
Испив густой чифир,
курнув, гляжу туземно
во тьму-глазурь, сырок.
Тяну, почти тюремный,
квартирный долгий срок…
Пирамидка
Судьба – цветная пирамидка:
центральный шест, земельный низ,
широкой первою накидкой
из бессознанья белый диск.
Желтеет дальше мило детство,
вверх юность розово цветёт,
а зелень – молодость в эстетстве,
синеет взрослость. Высь растёт.
На столбик следующим слоем
ложится старость серо, вкривь.
Великий фатум и надстрои.
Порой нанизан цвет иль три…
Спаялись радужные вспышки
из лет, событий, бед и проб.
Венчает стела чёрной крышкой,
под коей малый красный гроб…
Пропойца
Пивною пробкою медаль
за мысли, крупные испитья,
за то, что дальше всех блевал,
за бой кулачный, тел избитья,
измены, крики, грязный гул…
Ты похмелялся, отняв соску!
Пропиты в зиму свечка, стул,
ребёнка плед, жены расчёска.
Бутылок гул, как гор парад.
Вино с обеда до обеда.
А у других пучок наград
за книги, песни и победы.
Твои ж в мешок, снести в утиль.
И нет истории сей хуже.
Как будто вовсе ты не жил,
топился в красках, умер в луже…
Космический мастер
Иглой меж пуговиц цветастых,
вдоль пашни ткани путь ведёт,
цепляет звёзды неопасно -
Господь рубашку тихо шьёт.
И блёстки холодно сияют.
Покрой изящен, статен рост.
Чуть неумело пришивает,
немного шарики вразброс.
Он чинит дыры и подкладку,
и астероидом жарким прям
просторы гладит и подмятки,
готовясь к рауту и дням.
С улыбкой, битою ль щекою,
рукой дрожащей мастерит
пошитый фрак, мечтой влекомый,
что в лучше эру воспарит,
войдёт в великий зал, богатый
из туч и мрака тысяч лет,
в цветочный холл и сад лохматый,
плодовый, ласковый, без бед.
Желает в новый век, наверно,
из эры худшей, рвущей прочь,
а вместо бабочки нашейной
пылает солнце, крася ночь.
Воинские похороны
Земля по крышкам пала -
звук клавиш пианино
средь кладбищного зала
и труб, кустов, осины.
Три выстрела конвоя -
столетний ритуал.
Все почести героям
сам Боже бы воздал!
Плечом к плечу в траншее,
как прежде, и родны.
Цветы оранжереи,
что ныне все мертвы.
Печально залпы дали -
для них последний град.
Пускай внизу медали,
как звёзды, им горят…
Василёк
С добрейшим Машутром, цветочек,
уютных ночей светлячок!
Медальки прекраснейших мочек
сияют с серьговым пучком.
Светилом ясней поднимайся,
пространство собой озаряй,
и счастье творить принимайся,
мечтами, добром засоряй
все взоры, смотрящие грустно
иль вовсе незнавшие сна;
мелодией лейся искусно!
Ты, будто живая весна!
Танцуя в пижамном убранстве,
отпив мёд, цветочковый чай,
войди в мир таблеткой, лекарством,
лечи его, свет излучай,
и радуй печальные лица
улыбкой, чтоб лёд растопить,
цвети и живи озорницей,
какую хотят все любить!
Просвириной Маше
Гламурная болезнь
Вколите мне в губы резину,
желаю бровей татуаж,
из стружки причёску-корзину,
пейзажный, крутой макияж,
моднейших одежд и вещичек,
бутылку vip-vip коньячка,
вполне человеческой пищи,
массаж и шугаринг сучка,
и плавать расслабленно в море,
ныряя за жемчугом днём.
Намажьте на коже декоры
и мушку забейте гвоздём.
Всё это ведь есть у Мальвины!
Кипит аж бревенчатый пыл.
Червяк в голове Буратино
сожрал ум, который чуть был.
Желающий покоя
Дайте, китайцы, покоя,
люди народностей, рас!
Я в мавзолейском покрое
вволю наслушался вас,
вздохов, речей бестолковых.
Взгляды век чешут стекло,
что аж зудят небелково
глаз позакрытых окно.
Будто в окованном трансе,
смирно, без чувства лежу,
но вот внутри так опасно
нервы искрят, и молчу.
Как муравьи над добычей,
стая шакалов, волков,
и вереницею птичьей -
долг и обычай веков!
Коль и схоронят с отпевкой,
тело изведает мреть,
черви, кроты и медведки,
знаю, придут посмотреть…
Sondercommando
Горит чурак телесный,
доел костёр губу,
шкворча тяжеловесно,
летя дымком в трубу.
Коптят носилки, стенки
чуть бледные дрова.
В четыре пересменки
вершат рабы дела
в угоду чёрту, бесам.
Творятся пал и мор.
Печными углем, лесом
стал шапочник, актёр
и жёны их – штакеты.
Дым хлопьями из труб.
И даже щепки-дети
в пылающем жару.
От пламени и крови
краснеет дверь, кирпич.
В весельи адском брови
заказчиков, чей спич
ехидно, зло сверкает
клыками в свете, тьме.
Вертеп злой не сникает.
Гарь, акты, как во сне,
по воле слов, декретов.
Я – раб, что должен жечь.
И коль дотлеют эти,
то мной заполнят печь…
Черепки – 3
Монеты, скоплённые детством
от сдачи бутылочных тар,
вмиг отняты были посредством
родивших. Бьют слёзы и жар.
***
За общим столом тишина
как форма семейного счастья?
Нет, то – безразличья волна
и первозначенье ненастий.
***
Гляжу на улицу, не видя счастья дома,
и собираю блик улыбок, краски в ларь.
И век живёт внутри эмоций кома.
Но за окном всё те же мусор, хмарь.
***
Сорок три позы меж дней
влажно и жарко балуют…
Но лишь одна всех важней,
где тебя просто целую…
***
– Давленье сто сорок на сто