bannerbanner
Посещение Мира
Посещение Мира

Полная версия

Посещение Мира

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

На противоположном конце молчали.

Слушая гудки, он шептал себе беспрерывно: «Сейчас подойдёт… Сейчас… Из коридора не слышно – дверь закрыта плотно. Занята. – Глаза ловили за окном спины товарищей. – Ещё немножко… Сейчас подойдёт…»

Колонна качнулась и исчезла из маленького, перехваченного газетным крестом, оконца.

– Деньги забыли! – закричала вслед девушка, протягивая червонец. – Возьмите!

– Да, да. А вы, правда, были на концерте? Очень страшно всё?

– Сначала боялась. Думала, остановится оркестр, а потом… Бегите!

– Я вернусь и принесу деньги. Только никуда отсюда не уходите… Я верну.


Улицу стали заполнять люди. Их становилось все больше, и скоро уже две колонны двигались навстречу друг другу. Эта, вторая, несла и везла домашний скарб, вела детей, сама молчаливая и не глядящая по сторонам.

– Вы откуда? – спросил он у шедшего мимо человека.

Ему не ответили.

– Вы откуда?

– Отсюда. – Молодая женщина с ребёнком на руках показала на соседний дом.

– Куда?

– Пока по Владимирке – ответил уже другой торопливый голос. – А там видно будет.

– Куда успеем дойти, – добавил кто-то.

Среди толпы вдруг выросли две «полуторки», на кузовах которых громоздилась мебель. У одной через задний борт свисал ствол пальмы с игламилистьями. Машины пытались бесцеремонно расталкивать людей, пронзительно сигналя. Но толпа не реагировала. И казалось, автомашины вот-вот сойдут с ума от собственного истерического воя.


Колонну догнали «полуторки».

– На машины, поротно!

Ехали очень медленно и долго, всё время пропуская вперед по дороге то гусеничные тягачи с гаубицами на прицепе, то такие же «полуторки», гружённые доверху ящиками. К вечеру их обогнал даже кавалерийский полк, тянувшийся легкой рысью, длинный, как разноцветный бесконечный шарф.

Остановились у маленькой деревеньки, когда совсем стемнело. Вдали угадывались силуэты изб. В деревню въезжать не стали – выгрузились на дороге у края поля.

– Командиры рот, ко мне! – скомандовал капитан.– Остальные – вольно!

Всё вокруг таилось пустотой. Только несколько деревьев, голых, худоветких, сгрудились вдали и взволнованно гудели, будто готовившаяся в полёт стая больших птиц.

Откуда-то из поля, из-под земли возникли люди. Они окружили капитана, и один, должно быть самый главный, беспрерывно указывал то на прибывшую братию, то на поле и деревню.

Капитанский голос вновь построил колонну.

– Товарищи трудармейцы! – звучало твёрдо, без торопливости и нервозности. – В пяти километрах от нас вторая линия нашей обороны. Может так статься, что уже завтра передовая переместится сюда. Чем быстрее мы сделаем для наших бойцов окопы, тем… Задержать врага! Задержать на неделю, на день, на час. Это, товарищи, означает, что столицу мы сдать не можем. – Капитан сделал паузу, облегчённо вздохнул и мягким голосом деловито добавил: – Здесь со мной ваши новые командиры рот и взводов. Они объяснят задачи. Инструмент получите на месте… Товарищи командиры, разойтись по подразделениям.

Крепко заволокло темнотой. Пара изо рта не было видно. Лица не узнавались, а только угадывались тени.

– Шестой где? – прогудела такая тень, подходя к их взводу.

– Тут.

– Рыбаков кто будет?

– Я – Рыбаков! – отозвался хриплый скрипящий голос справа.

– Начнём, стало быть, знакомиться. Фамилия у меня – старший сержант Чуев. По батюшке, как водится на Руси, Трифоном Сидорычем кличут. Годков мне чуток за сорок, а стало быть, имею жену и при ней пятерых девок, не шуми тайга… Кто помоложе и живой в войне останется, прошу не стесняться и к моим девкам сватов засылать… Вот, тебе сколько? – Чуев ткнул пальцем в ближнюю темноту, откуда слышалось частое дыхание и кашель.

– Пятьдесят два…

– Не обижайся, отец, не шуми тайга. Темно, не видать… И чуток ещё меня послушайте. – Он говорил вовсе не по-военному до этого, и теперь, когда попытался изменить тон на приказный. Вышло плохо. – Коль я у вас командиром назначенный, граждане бойцы, значит, над теми, кто у Рыбакова записан, хочу предупредить: без моей команды ничего не самовольничать.

– Товарищ Чуев? – спросил Рыбаков, пользуясь своим ещё недавним старшинством.– Люди не ели.

– Товарищ старший сержант… – как-то между прочим уточнил Чуев. – Утром дадут. А сейчас потерпим чуток. У меня с рассвета маковой росинки во рту не было. У кого ещё вопросы?.. Значит, шагом марш за мной, не шуми тайга. Ночь короткая, а война длинная. Ночуем в траншее… По-солдатски.


Пахло сырой промёрзшей глиной. Морозило.

Он нащупал углубление в стенке – должно, отрытое пулеметное гнездо – и провалился в него, сжался, пытаясь согреться.

По траншее ходили, натыкаясь, обменивались грубыми окриками, натыкаясь на кого-то. Но скоро все угомонились.

Он почувствовал, что кто-то пробует втиснуться к нему в нишу, машинально съежился. Стало тесно, но зато тепло. Человек тяжело дышал махорочным духом и, вдыхая, раздавался вширь, сдавливая соседа.

– Бумажки покурить не найдется?

Он узнал голос Чуева.

– Нейду… А карандаш у вас есть?

– Это завсегда. Как же строителю, плотнику, без карандаша. А тебе зачем?

– Записать. Чтобы не забыть.

– Как в потьме писать-то? – искренно удивился Чуев. – Курить… куришь? Я сейчас огонька высеку, тогда и запишешь.

– Я и в темноте могу. Мне чуть-чуть.

– А тебе сколько годков? Поди, не много.

– Двадцать шесть.

– Я чую, что молодой. Щуплый ещё. Ничего, за войну нагуляешь. После приезжай к моим девкам свататься. У меня их пять. Выбирай любую. – Чувствовалось, что старший сержант болезненно переживает, что родил только дочерей. – А ты кто будешь?

– Музыкант.

– На гармошке можешь? Или на баяне? – Чуев щёлкнул зажигалкой и в мгновение прикурил.

– Могу и на баяне.

– Эх, тебя бы ко мне в деревню этой весной. Сватал мою Настасью, старшую девку, значит, один городской. Он из наших, деревенских, только в Калачинск съехал. Там сначала на землемера учился, а потом бухгалтером на фабрике пристроился. Так такая досада…Вот веришь, на всю деревню ни одного гармониста. Одного в больницу повезли, его жеребец копытом тюкнул, а другой, как назло, неделю пьяный валялся. А какая у пьяного музыка – больше наливай. И вся игра.

– Вы бы патефон завели.

– Кого?

– Патефон или граммофон. Пластинки.

– Это ты в Москве можешь патефоны заводить, а у нас на Иртыше чуток только керосин привезут – вот и праздник… А патефоны к нам не возят.

Чуев, как показалось, даже обиделся, потому что замолчал, заерзал на месте, передвинул зачем-то свою винтовку. Когда устроился, спросил:

– Ты на балалайке можешь?

– Никогда не играл.

– У-у-у. Какой же ты тогда музыкант! Вот мы в Казани двое суток стояли. Так там на вокзале слепой сидел. В картуз не бросишь, будет играть, как рыночная свистулька – одно и то же, одно и то же. А если кинешь и попросишь что-нибудь для души… Эх, тут он струны пальцами дёрнет, ногу на ногу забросит, и давай музыку выкидывать. Как будто и глаза новые у него вырастают от такой игры. Баба моя в дорогу мне две тридцатки сунула на всякий военный расход, так я их в картуз и выложил. Знаешь, чтоб мужиком на фронт не скучно было ехать. Не жалко, ей-богу… Сейчас бы время узнать…

– Половина второго.

– Ты откуда знаешь?

– Часы. – Он поднёс руку к глазам Чуева.

– Вот это да, не шуми тайга! Сами!.. Ночью сами время высвечивают. Ну, кошачьи глаза… Нечистая сила… Взял где?

– Отцовские.

– Я в гражданскую, когда Иркутск брали, много у офицерни часов видел. И золотые, и с музыкой… А чтоб со светом… Это хорошо. Ты у Рыбакова?

Он хмыкнул в ответ.

– Вот как здорово, не шуми тайга! Слышь…про часы молчи, а то в штаб куда заберут. А нам ночью без часов никак невозможно, да и музыкант завсегда сгодится… Ты на чем можешь?

– На скрипке. Могу на альте. На арфе.

Чуев хотел было переспросить непонятные ему слова, но потом передумал и важно добавил:

– И это хорошо. Штука нужная, как и барабан.

Они, не сговариваясь, замолчали, окунулись в свои думы. В его голове стала оживать музыка, Только сейчас она рождалась лёгкая, почти воздушная. Чуев был занят более серьезной мыслью: играли ли свадьбу у его Настасьи или нет? Её назначали на Спас. Да какой теперь Спас, когда всех мужиков повезли на фронт, даже музыкантов… По войне Настасье лучше быть дома. С матерью спокойней…

Из-за пелены облаков пробивалась полутусклая луна. Глядя на бледное пятно, казалось, что это умирающее дитя Вселенной смотрит последний раз на Землю. У Луны был болезненный вид.

В ночи без звёзд слышен был только ветер. Он где-то вдали продирался сквозь сухую подмерзлую траву и, добравшись до деревьев, стоявших особняком среди поля, начинал путаться в ветках, пытаясь сорвать последние пожухлые листья. И от каждого, даже слабого порыва все в окопе вздрагивали, настораживались.


Перед рассветом ветер разогнал тучи, и на небе появились выгоревшие за лето звезды.

Утро началось весело: из-за рощицы, что зловеще шумела ночью, показался красный ломоть солнца, и над полями, над самыми деревьями повисла белая морозная пыль.

Он почти не спал, ожидая шаркающих шагов матери. Из дрёмы его вывел предутренний холод.

Рядом, перегородив собой окоп, спал человек в огромных сапожищах, расстегнутом тёмно-зелёном ватнике. Глядя на позу, в которой тот лежал, можно было подумать, что это переломившееся толстое бревно. Шапка-ушанка съехала на нос. И как ни старался он разглядеть лицо соседа, кроме широких скул, перехваченных тонкими губами, и утиного носа, поддерживавшего треух, ничего не видел.

Взглянув на этого великана, хотелось сразу чуть отодвинуться, просто так, на всякий случай. Чуев спал, сопя громко, с посвистыванием. Его поза, расстегнутый ворот гимнастерки выдавали в нём человека, не привыкшего к тому, что называлось войной. От него исходил тёплый мягкий дух, как от остывающей домашней печки.

Почувствовав, что его внимательно рассматривают, Чуев открыл глаза, удивлённо посмотрел на толстые стекла очков и спросил, не меняя позы:

– Это у тебя часы? Сколько набежало?

– Скоро восемь.

– Проспали. Так мы, музыкант, если спать будем, то войну никогда не выиграем. Небось немец уже к самому брустверу подполз, не шуми тайга.

Чуев не спеша поднялся во весь рост и прошелся по траншее, заглядывая в лица людей. Торчал из земли, точно его вкопали по плечи.

Внимание старшего сержанта отвлёк стремглав бежавший по полю серый заяц.

– Немца ещё не видал, а уже драпает. Под трибунал косого… – пробасил Чуев и, повернувшись к бойцам, скомандовал: – Подъем! Боец Рыбаков, пошлите человека к командиру сапёрной роты капитану Ахметшину – о жратве побеспокоиться. Выполнять! – Старший сежант улыбался. – А мы, ребята… Хотел сказать – девчата. Вчерась их тут было, как цветочков на лугу… А мы – хватайся за кирочки и лопаточки. Начнём закапываться. И быстро. За сегодня углубим эту траншею и начнём новую. Там, где колышки забиты… Может, кто из строителей имеются?.. Нету. Ну, а инженеры какие? Вот вы, папаша, кто будете?

– Историк-филолог, – ответил Вебер.

– Чегой-то я таких по нашему делу и не припомню. А ты?

– Парикмахер. – Дядя Коля ударил палец о палец, изображая ножницы.

– Тогда – за дело.

Всё пошло привычно. Он рубил киркой глину. Дядя Коля добирал за ним большие мерзлые куски и выбрасывал на бруствер.

Принесли еду.

Накладывая в котелок пшённую кашу, Чуев заметил:

– Кажись, началось.

– Что началось? – переспросил он, присаживаясь рядом со старшим сержантом на свежую глину бруствера.

– Чу, гудит.

Он давно услышал гнетущий гул, который едва заметно нарастал, заставляя подрагивать землю.

По морозному полю вокруг них суетливо забегали машины; танки, по два, по три, откуда-то появившись, перевалили через их траншею и исчезли, словно растворились в надрывном гуле. В разные стороны сновали люди группами и по одному. Ему показалось, что все вокруг заразились одной болезнью, заставлявшей людей беспрерывно делать какую-то работу, не имевшую смысла, потому что не понимал этого беспрерывного движения, казавшегося ему суетой отчаяния.

Над ними закружил самолет. Его надрывное гудение выворачивало нутро.

– Какой бестолковый ероплан, – сказал Чуев. – Два самолёта, одной доской перехвачены. Ну, чистое ярмо. А если шкворни повыпадают? Эй! – крикнул самолёту и улыбнулся своей утиной улыбкой.

Самолёт-ярмо сделал пять больших кругов и скрылся. Его сменил другой, поменьше, с двумя моторами. Этот вынырнул из облаков и на небольшой высоте стал кружиться над полем, будто выискивал что-то. Затем повернул в сторону окопов и с диким ревом пролетел над головами. Можно было даже различить гофры на обшивке.

Вокруг зашумели, стали ругаться, поминая летчика.

Окрики, гул далёкой канонады, рев самолетных моторов вдруг перемешались, слились в один. Ему вдруг показалось, что со всех сторон на него надвигаются стены. Ближе, ближе. Чёрные, в кровавых пятнах. Он испугался и медленно соскользнул в траншею.

– Чегой-то они затевают, не шуми тайга, – сказал Чуев, провожая взглядом двухмоторный самолет.– Эй, музыкант, заснул? Бери кирку.

Он оторвался от глиняной стенки, схватился за деревянную ручку кирки и с силой вогнал в землю острие.

«Почему я трушу? Почему мне страшно? – спрашивал он себя. – Это потому, что я не военный… Не трусил же я перед дирижёром. Не трусил и потом, когда хотели из оркестра прогнать… Проклятая музыка… Как я её ненавижу. Лучше бы я родился глухим. Тогда бы не слышал смерти… Как они смеются надо мной!.. Я не виноват. Я не умею воевать… Чуев умеет… И ему не нужна моя музыка… Она никому сейчас не нужна. Будь ты проклята!»

– Ты чего бормочешь? – спросил Чуев.

– Ничего. Это я так.

Он продолжал колоть дно траншеи и не видел, что все прекратили работу и неотрывно смотрели на горизонт, где небо облепили чёрные точки, которые быстро росли, приближаясь.

Самолёты летели ярусами.

– Кремль бомбить… – голос Чуева оборвался, казалось, на полуслове. Но вдруг суетливо скомандовал: – Работать, ребяты. Это не про нас… Эй, музыкант! Никак заснул? Еропланы… Ты их не бойся. Они мимо.

Он не слышал Чуева. Мысли перемешались. Страх не отпускал.

«Летят… Бомбить… Там, где дрова… Какие дрова?.. Это гудит на передовой. А если не хватит дров? Мама замёрзнет… Почему я не познакомил их… Им вдвоём было бы легче… Я – подлец! Обидел дирижёра… Нужно было сразу ему сказать, что так играть нельзя… Не подумал… Струсил… И здесь струсил… Я вообще никчёмный музыкантишка, если ругаю музыку… Просто трус… Дрянь! Дрянь!»

Он не видел, как от общей массы самолётов отделились шесть и, сваливаясь на левое крыло, ушли в сторону деревни. Они развернулись, затем прижались к земле и стали сыпать бомбы. Летели точно по линии их траншеи, кое-где виляя то вправо, то влево. За ними, взрываясь, закипала земля, и стелился дым.

– Взвод! Рыбаков! Все из траншеи в поле! В стороны!

«Нет, я никуда не пойду… Не пойду».

Чуев приказал и сам выскочил. Стоя на бруствере, протянул руку и достал за шиворот музыканта, который будто окаменел.

Он ничего не понял. Бежал, переставляя негнущиеся ноги. Его трясло, тошнило. Чувствовал, как сорванное нутро, поднимается, перекрывая дыхание. Рядом с ним бежал кто-то. Потом над головой пронёсся рев… И пламя…


Первое, что он почувствовал, – странный запах. Воздух пахнýл жжёной землёй, сгоревшим порохом, тлеющим деревом и ещё чем-то резким, тошнотворным. Этого последнего он никогда прежде не вдыхал. Втянул глубоко воздух и ужаснулся: пахло горелым мясом.

Этот запах принёс с собой стонущую боль в ногах и пояснице.

Он разлепил веки, пропуская сквозь узенькие щёлочки серый свет, а когда открыл глаза, то увидел перед собой серые жалкие травинки, присыпанные комочками свежевырытой земли. Стебельки почти касались стёкол очков и от такой близости казались огромными.

«Где я? Где все наши? Почему так тихо?»

Захотелось повернуться на спину. Резко приподнялся на локтях, но боль ответила ему коротким ударом. Когда внутри утихло, он осторожно перевернулся – сначала на бок, затем на спину. Собственное тело показалось непосильно тяжёлым.

В новом положении лежать стало легче, поясница ныла, а в ногах боль утихла. Над головой полз чёрный шлейф дыма, и так низко, что можно было достать рукой. Кое-где это бесконечное полотнище рвалось, перемешиваясь с серым воздухом, и становилось грязным.

«Где дядя Коля? Вебер? А где Чуев?»

Он снова приподнялся на локтях и стал смотреть по сторонам. Окоп оказался в метрах двадцати. Оттуда, как из только что вспаханной громадной борозды, торчали кругляки берёз и выглядывали ноги, обутые в ботинки.

– Товарищ Чу… – он осёкся на полуслове, увидев рядом с собой, в метре, Чуева. На зеёном ватнике виднелись вырванные клочья ваты, побуревшей уже. Из-под шапки к земле протянулась темная полоса, похожая на прилипшую грязь. – Чуев… – Хотел ещё что-то сказать, но руки разогнулись в локтях, и он снова упал на землю.

Он очнулся и увидал над собой непостижимо высокое небо, кое-где дырявившееся звёздами. Луна ещё не взошла. Попробовал поднять руку – не сумел. Её точно прибили к земле. Ног не чувствовал вовсе. И не мог понять, холодно ли ему. Голова лежала на земле, но мерзлой глины он не ощущал. В первое мгновение, когда открыл глаза, сознание было ясным, затем голова налилась свинцовой тяжестью, и эта тяжесть поползла по нему, подминая грудь. В животе вдруг разгорелся костёр. Захотелось пить.

Огонь становился сильнее. Казалось, что он весь уже горит…

Сейчас он понял всё.

Перед глазами пробежала удивительно знакомая тень. Он попытался узнать. Но тень исчезла. Появилась другая и тоже знакомая.

На мгновение к нему вернулись силы. Он приподнялся, почти сел, попытался схватиться за край тени. Край отломился.

– Мама-а-а! За что?

Он тихо завалился на спину, сложив ладони лодочкой, как в детстве, когда падал с липы.

3

Илья открыл глаза и прислушался…

Рядом громко сопел старший брат Толя. В ногах, свернувшись клубком, лежала пегая кошка. Тесное пространство на печи под потолком ещё было затянуто ночной тьмой, а в избе уже хозяйничали рассветные лучи.

«Ура! – радостно воскликнул себе Илья. – Наконец, я проснулся первым! Сейчас разбужу маму…»

Вечерами, ложась спать, мальчик приказывал себе просыпаться первым. Он засыпал с тревогой, с боязнью завтрашнего дня. Эта боязнь тяготила его. И был уверен – если проснётся раньше всех, когда утро только-только заглядывает в окна, то узнает о наступившем дне всё наперёд, и тревога исчезнет, оставит его навсегда.

Грядущий день стал пугать Илью с того самого утра, когда погиб его отец…

Вечером, перед тем днём, собираясь как всегда к телятам, отец долго сидел за столом. Жевал холодную картошку и запивал молоком. Оставив пустую кружку, тяжело вздохнул и, поднявшись, сказал, неизвестно к кому обращаясь:

– Ой, чего ж это будет завтра?..

Это был прошлогодний сентябрь. Толя уже ушёл в школу, а мать давно на копку колхозной картошки. Илья у дверей хлева сортировал свою: отделял большие клубни от мелких и зелёных. Во двор въехала телега – дед Харитон вёл под уздцы вороную кобылу… На телеге в ватнике и красной рубашке лежал человек и смотрел одним мутным глазом в грязно-серое небо.

Илья понял, что на телеге лежит мёртвый, но не мог даже подумить, что это его отец: Ведь вечером тот уходил на работу в белой рубашке. И растеряно посмотрел на деда Харитона.

Старик споро освободил вороную от оглобель, оставив на шее хомут. Подхватил мальчика, усадил на лошадь и, дёрнув за оброть, торопливо вывел её на улицу. У Ильи перехватило дыхание. Вдруг случилось невозможное. Его самая большущая мечта сбылась – он ехал верхом. Ухватился крепко за хомут, прижался ногами к бокам лошади и, задыхаясь сладким ароматом лошадиного пота, представил себя кавалерьстом. Проехав несколько десятков метров и освоившись, Илья стал вертеть головой, надеясь, что его кто-то видит. И обернувшись, увидел, как по улице с платком в руках, чуть не падая, бежала мать…

– Марфа, займи мальца, – сказал дед Харитон, обращаясь к полной седой старухе, когда въехали в чужой двор. Снял мальчика с лошади. И тяжело вздохнув, выдавил: – Лучше бы на войне погиб. От войны хоть малая, а польза… Пенсия детям…


…Отец вернулся с войны контуженным, с перебитыми пальцами левой руки, без одного глаза. Пятый год стоял сторожем при телятах. Его застрелил сын начальника районной милиции, повадившийся с дружками резать телят. Сторож застукал разбой. Держа наизготовку двустволку, уговаривал грабителей подобру убираться, а то не ровен час… Но молодые, здоровые парни, уже завалившие двух годовалых бычков, попытались отобрать у него ружьё. Отбился бы боевой старшина, если бы были патроны. Только по распоряжению районной власти сторожу на дежурстве больше двух зарядов не полагалось… Первый, чтобы предупредить, а второй – кликнуть на помощь милицию, которая где-то за тридцать километров в районном центре отдыхала в ночь… Фронтовой старшина увернулся от лихих рук налётчиков и из двух стволов наугад пальнул. Первая картечь угодила одному в плечо, а вторая – самому главному бандюге в ширинку. Тот в болевом угаре выхватил «Наган» и разрядил в сторожа весь барабан.

На перестрелку сбежался народ…

Всё бы, конечно, улеглось… Пока суд, то районное

начальство дело заболтало бы, утопило в чернилах, как в весенней грязи. В конце концов, обвинило бы одноглазого сторожа во всём. А суд бы согласился… Да на грех «Наган» оказался казённым – личным оружием самого районного начальника милиции. Сынок, когда собрался в очередной раз за мясом, в очередной же раз выудил его «только на ночь» из папашкиной кобуры.

Всего этого Илья не знал, а запомнил только толстого милиционера, который несколько раз приезжал после похорон на тяжёлом мотоцикле с коляской, привозил в серых кулёчках коричневые «подушечки»7 и большие, облитые твёрдым, сладким молоком, пряники, и о чём-то подолгу разговаривал с мамой. А в последний приезд, после тягостного сидения за столом, забрал конфеты назад, выругался на мать, и из сеней крикнул:

«С голоду у меня по миру пойдёте!»

Без отца в хате стало пусто и тревожно. Даже мать перестала напевать, возясь у печи.

С тех самых дней, забираясь на печь ночевать, Илья долго лежал с открытыми глазами, вслушиваясь в пугающие ночные звуки, что прилетали со двора, вспоминал свет ушедшего дня. Ему казалось, что он тем самым отгоняет от себя ночь и её гнетущую темноту, хранительницу тревоги.

«Если бы я знал, что будет завтра, – думал он. – Я бы… – Но на этом мысль обрывалась. – Папа не знал. А мама знает. Идёт на работу, говорит: «Сегодня не ходите по улице. Будет дождь». И обязательно дождь капает».

Однажды Илья спросил у мамы:

«Как ты про всё наперёд знаешь?

«Потому что рано встаю, – ответила мать. – Кто рано встаёт, тому Бог подаёт».

Илья освободил ногу, на которой лежал кот, стараясь не спугнуть животину, чтобы тот не спрыгнул с печи раньше его.

«Сегодня Толькина очередь выгонять корову, – вспомнил он. – Мама, как встанет, возьмёт подойник и пойдёт в хлев… А когда вернётся, станет будить Тольку… Тот начнёт брыкаться и локтями биться… Лучше я пойду за него. Я никогда ещё на улице не был первым… Всегда кто-то уже ходит, когда я выхожу…»

Но входная дверь в избу звонко лязгнула щеколдой, раздался глухой удар – это мать поставила подойник на лавку у печи… Зашумело молоко, процеживаемое сквозь марлю…

«Опять день будет неизвестным…» – Илья огорчился, поняв, что снова проспал. Он соскользнул с печи на лежанку, натянул штаны на худые ноги и спрыгнул на пол.

– Чего это ты в такую рань? – спросила мать. – Толина очередь сегодня.

Но Илья не ответил. Молча полез под печь.

– Ты чего там забыл?

Мальчик достал из-под печи верёвочный кнут на длинном кнутовище.

– Откуда это у тебя? – удивилась она. – Толя сделал?

Илья отрицательно повертел головой. Он давно сплёл кнут из кусочков пеньковых бечёвок, подобранных в колхозном амбаре. И только вчера сделал кнутовище из сухой тонкой вишнёвой ветки. А спрятал, чтобы старший брат не отобрал.

Он вышел из избы. Остановился на пороге и прищурился. Ранние, но уже жгучие августовские лучи, облили его худое смуглое тело приятным, ласковым теплом. Ступил на землю. И она, не успевшая остыть за ночь, тоже подарила ему тепло.

В хлеву чернобокая корова медленно повернула голову, с надеждой посмотрела на мальчика огромными масляно-корич-невыми глазами, в уголках которых горели яркие, призывные светлячки. Ей надоело стоять в тёмном сарае, и она не могла дождаться, когда позволят выйти.

«Опять я босой по навозу, – с сожалением подумал Илья. И смело ступил на холодный пол хлева. – Как ботинки, так Тольке первому… А мне после него… и только рваные… Я с весны всё время босиком хожу…»

На страницу:
5 из 6