bannerbanner
Посещение Мира
Посещение Мира

Полная версия

Посещение Мира

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Улегшись на свой топчан, он стал думать о ней. Захотелось, чтобы женщина пришла за ним сама. Сказала бы сразу что-нибудь обидное и снова обняла своей горячей мягкой рукой. Этим он ещё сильнее разбередил себя, решив, что не пойдёт на репетицию, скажется больным. Даже почувствовал, как тело стал охватывать жар…

Но скрипнули половицы, зашаркали знакомые шаги, рука дернула за очки, и мать снова удалилась. А магическая сила сразу окунула его в сон.

Когда проснулся, первым желанием было – скорее мчаться на репетицию. Он был уверен, что обязательно после вечернего концерта вернётся во второй этаж…

Всё это превратилось в домашнее суеверие. Если не приходил к утру домой, день его складывался неудачно. Он объяснил это женщине, и она перестала на него обижаться…

Сейчас материнские шаги предвещали только скорое утро, сырую глину траншей.

И он заснул коротким и спасительным сном, уверенный, что наступающий день будет хорошим.


…На пюпитрах белые косынки нотных листов. В оркестре неугомонный шум. Ждут дирижёра… И больше не его самого, а зловещёго свёртка под мышкой – пледа, которым тот обматывается, выгревая вдруг разыгравшийся радикулит. Сверток – не доброе знамение, несущее с собой злость, раздражительность дирижёра, гнев, разлетающийся по сторонам и застревающий в ушах и душах оркестрантов, от которого костенеют руки.

Боковая дверь провалилась в стену. Худой долговязый старик в короткополом мятом пиджаке стал пробираться сквозь оркестр, как через заросли, бормоча под нос приветствия.

Музыканты безгласно вздохнули, не увидев свёртка. Хоть какое-то, да облегчение. Последняя репетиция – сплошные нервы. Без пледа чуть-чуть полегче.

– Повторим!.. – воскликнул дирижёр. Он сбросил пиджак, остался в жилетке. Долго мостился на высоком стуле, отыскивая удобную позу, затем раскрыл папку, стал перели-стывать страницы. – С девятой цифры! – И отвечая своим мыслям, возразил: – Нет… Нет! Лучше финал. Мне помнится… Вчера – без должного понимания. – Белые проволочные брови поползли вверх, освобождая путь зеленому взгляду, и с немым грохотом сорвались с гладкой полированной стены лба, заваливая глаза, точно буреломом. – Финал! – Короткая палочка скальпельно разрезала воздух.

Из бесцветной, бескровной раны брызнула музыка…

Он видел дирижёра, как тень, а всё время смотрел на альтистку и, замечая, как от волнения подрагивает её щека, спрашивал себя: «Как она сыграет?» Глаз её не видел, но по тому, как тяжело и напряженно держала голову и как сковано скользил смычок по бороздам струн, угадывал всё.

«Я теряюсь, – сказала она перед репетицией. – Когда ты не смотришь на меня, мне кажется, что я тебе не нужна».

«Будь спокойна. Думай только о главном. Не обращай внимания на меня. Я всегда с тобой».

«Не могу… Когда мы играли Грига, – зашептала она, заглядывая в стекла его очков. – В прошлом году… Помнишь? В Ленинграде… Ты совсем не хотел смотреть на меня… И я…»

Когда она не чувствовала его взгляда, начинала нервничать, делать почти неуловимые ошибки. Стоило ему углубиться, раствориться на мгновение в музыке, как дирижёр, уловив её сбой, останавливал оркестр и начинал выговаривать концертмейстеру и ей, превращая замечания в невыносимую пытку. Стараясь спасти её от гнева дирижёра, он почти не сводил с неё глаз. При этом сам всё делал машинально.

«Стоп! Стоп! Стоп-п-п!» – безмолвно кричало лицо старика. Палочка нервно забарабанила, отрезая по кускам музыкальную ткань.

– Первая! – крикнул ему дирижёр, продираясь зелёным взглядом сквозь бурелом бровей. – Я желал… Я просил больше чувства. Откуда такая скованность в оркестре? Пресно!

Снова взметнулась палочка.

Он попробовал сосредоточиться, отвел взгляд от альтистки и даже прислушался, выхватывая звук её альта из общего хора. Она вновь фальшивила. Он искоса глянул на старика, стараясь по гримасе на лице угадать – слышит ли тот эту фальшь.

Их взгляды встретились – старик все слышал.

– Стоп! – прозвучало, резко. Дирижёр прохрипел: – Если альты недотягивают – полбеды, но когда первая выделывает чёрт знает что!..

Дирижёру казалось, что он читает музыку единственно верно. Игра же первой скрипки, не пожелавшей подчиниться взмахам палочки, прозвучала непочтительной дерзостью.

– Вы нарушаете слаженность всего оркестра. О чём вы думаете? Как вы не вовремя сбились. Улавливайте мысль. Мы должны с вами быть как единое целое. Наши мысли должны быть одинаковыми, – последние слова руководитель говорил уже всему оркестру.

Старик сделал умышленную паузу и снова, закрывшись бровями, проскрипел:

– Повторим. Две цифры назад! Первая – не самовольничать. И…

Он был рад, что дирижёр, приняв его игру за фальшь, стал выговаривать ему, а не альтистке. Он даже улыбнулся…


Всплеск мелодии, и снова разрыв нити.


– Это же так просто! Неужели не понятно, что от вас требуется? – раздражённо зачастил дирижёр, снова улавливая отголосок неприемлемого для себя звучания.

Старик вдруг встал со стула, сделал шаг ему навстречу, наклонился, перегибая своё костлявое тело, и, обнажив белый частокол зубов, проговорил:

– Это же любовь. Страстная любовь… Вы понимаете, что такое любовь? Первое трепетное чувство…

Их лица были так близко друг от друга, что на лице дирижёра он хорошо различил мелкие коричневые точки. Синяки под глазами так набухли и налились, что, казалось. вот-вот лопнут.

«Мне жаль тебя, бедный старик». – Он решил, что не станет ничего делать по-своему:

– Я постараюсь. – Согласно кивнул. – Я попробую.

И не дожидаясь, пока дирижёр сядет на место, без приглашения, один, без оркестра стал играть пассаж. Но душа, скованная мыслью об альтистке отдавала лишь то, что чувствовал и требовал старик.

– Наконец-то! Теперь все вместе. Последний раз… Затем от начала до конца.


Он оделся в темноте, как всегда нашёл на столе завернутые в газету два куска хлеба, переложенные ломтиком старого сала. Сунув сввёрток в карман, вышел в тёмный холодный двор.

Калитка захлопнулась боязливо, под ногами зашуршал шлак. Осень была сухая. Чёрно-синие камешки не тонули в жёлтойлипкой грязи.

Он слышал свои шаги и механически вытягивал в сторону руку, чуть кончиками пальцев касаться шершавых тесин забора. В темноте он обогнул толстую липу, наступив на выпирающие из земли жилы корней. Шёл как маленький тролль, спешащий до света укрыться в темноту. Только вместо колпака на нём большая, падающая на очки шапка, чёрный ватник, промокающие сапоги. Воздух из ноздрей грел верхнюю губу, и казалось, что он видит белый пар своего прерывистого дыхания.

Послышался шипящий звук – кто-то шёл впереди по переулку, подминая ногами шлак.

«Это кто-то из наших… – подумал он. – А то кому ещё в такую рань?»

Осторожно ступал на шипящий шлак переулка, чтобы не потревожить спасительной тишины ночи, которая обволокла весь город, прикрыв своей необъятностью улицы, дома, людей, и ожила, превратившись в святое всесильное существо.

Впереди тёмная фигура тянула колясочку. Увидев его, она вдруг перевернула груз, который везла, свалив в неглубокий кювет, и бросилась наутёк.

Подошёл к тому месту, где выбросили груз. Это были книги. Поднял машинально две, вставил за отворот пальто и пошёл дальше.

Каблуки стукнули по булыжнику. Он замедлил шаг. Там, впереди, совсем рядом был дом. Во втором этаже за окнами, которые смотрят на улицу, когда-то горел красный абажур, а совсем недавно – стеариновые свечи. Нет, два огарка – один на чёрном рояле, другой – у кровати. В моргающем свете со стен смотрели молодые и старые лица с портретов и фотографий в толстых красноватых рамках. И когда рояль звучал, они оживали. Улыбались музыке Моцарта, хмурились и становились серьезными, когда звучал Бетховен. В доме этом он не был целую вечность. В следующий выходной он придет сюда, где его ждут.

Он остановился и сквозь темноту ощутил, что находится у самого дома, как раз под окнами. Он стоял с поднятой головой и смотрел…


– Когда мне было восемнадцать, – заговорила она, высунув голову из-под одеяла, – нет, семнадцать… А, может, раньше… Я уже не помню… Я придумала себе, что ко мне на улице обязательно подойдёт какой-нибудь мужчина и скажет: «Я стеснялся до сих пор, а вот теперь решился…» Я, конечно же, его прогоню…

– А если бы это был я? – спросил он. – Тебя я прогнать не смогла бы…

– Я сыграю…– Он набросил рубашку и сел к роялю. – Шопена.

Свечи медленно шевелили языками пламени.

Его тень то качалась из стороны в сторону, то разрасталась вширь, заполняя все пространство вокруг, словно она – самоё музыка.

Сумеет ли он сыграть Шопена так, как играл тогда, во второе их свидание? Болезненное восприятие музыки давало ей возможность очень точно, до мелочей угадывать состояние души исполнителя. Она слышала многих. В концертах музыка у всех выходила взволнованной. Но это было не вдохновение, которым жил Шопен, а волнение музыкантов, разделивших душу между музыкой и публикой. Только очень старые пианисты, давно потерявшие трепет перед залом, приближались в своём прочтении к тому, что чувствовала и переживала душа, сочиняя музыку. Стариков выручал опыт, но угасшая или угасающая страсть клином втискивалась между ними и музыкой и не позволяла дотянуться до вершины звучания, хотя они и были очень близки к этому.

Ждала, чувствуя, что настанет миг, когда она услышит самого Шопена. Она была уверена, что человек, душа которого не переполнена страстью и любовью, не может исполнить Шопена так, как это слышала она.

Он играл Чайковского, Листа.

Сейчас она была ему благодарна.

Присев на кровати так, чтобы видеть себя в зеркале, она принялась как бы тайком разглядывать свое отражение. Лицо, закрытое вуалью тени, исчезло, а тело глянцево блестело. Хотелось увидеть себя такой, какой видел её он. Она медленно поворачивалась на постели, подставляя загадочному свету свечей плечи и грудь, хватала их отражение в зеркале…

«Мне с тобой хорошо… – Она смотрела на него. – Не было Шопена… Был только ты!»

Вспомнила, что у неё когда-то было ужетакое состояние, как сейчас, радостное и бесконечно долгое.

Рояль наполнил комнату звуками, которые не были похожи на обман.

«Что бы я без него делала? Как жила? – думала она. – А если бы он родился через сто лет… Нет! Не мог! Только для меня он в этом мире».

Ступила босыми ногами на пол, подошла к зеркалу и прижалась к стеклу. Холод обжёг.

Только тут заметила, что в комнате стало тихо. Он сидел, отвернувшись от рояля, и смотрел на нее.

– Мне… Так… – Женщина закрыла лицо руками. – Но не могу иначе… Я никогда не была счастлива… И только сейчас…

Он повернулся к роялю и снова стал играть Шопена.

Она сорвалась с места, прижалась к его спине.

– Ты самый счастливый человек…


«Есть ли там кто-нибудь? – думал он, стараясь раздвинуть мысленно тёмноту. – Может, и её мобилизовали в трудармию?.. Может, санитаркой, медсестрой, поварихой. Сколько женщин у нас на окопах. А, может, её уже нет?! – страшная мысль хлестнула холодной волной. – Вчера бомбили… Надо позвонить… – Он лихорадочно стал шарить по карманам, надеясь найти гривенник, которого, знал, не было. – Возьму у кого из наших. Пока будем грузиться в машины – я успею».

Эта счастливая мысль оторвала его ноги от мостовой и помчала по крутому спуску на площадь.

Опоздать на Трубную площадь – упаси Бог!


Восхода не было…

Просто серый свет долго стоял на месте, за домами, точно проверяя, нужен ли он здесь, затем чуть навалился вперёд и застыл полупрозрачным желе, считая, что и этого будет достаточно, чтобы в полутьме были видны чёрные ватники и длиннополые пальто.

Он разыскал своих окопников. Они стояли в самой гуще людей. Переговаривались.

– Как дома? – спросил его немолодой, но ещё крепкий на вид человек. – Что-нибудь новое слыхал?

– Я дрова пилил весь день, дядя Коля, – ответил он. – Машины скоро, как вы думаете?

– Тебе куда-то бежать надобно?

– Позвонить. У кого гривенник найдётся? Очень надо. Я вчера не успел.

– Гривенник я тебе дам. – Дядя Коля пошарил в кармане ватника и протянул ему монету. Только где ты телефон сейчас раздобудешь?

– В магазине, – не понимая вопроса, ответил он. – В магазине на углу бульвара.

– Закрыт твой магазин.

– А на Петровке?

– Это далеко. Сейчас машины подадут. А тебя нет. Завяжи-ка лучше мне палец. Я вчера на кухне управлялся. Задел неосторожно. И Дмитрий Савелич задерживается, Тяжко ему без жены. Хоть бы она умерла не в такое глупое время… А книги ты зачем взял?

– Я на улице нашёл. Кто-то выбросил в канаву.

Он глянул на обложку одной и растерянно посмотрел на дядю Колю.

– Чего? – спросил дядя Коля. Взял книги и, глянув на обложки, испуганно завертел головой по сторонам. – Только не говори, что нашёл в канаве. – И тихо шепнул: – Если выбрасывают Сталина и Ленина… Значит – хана…

Его перебил грубый окрик, пролетевший над толпой.

– Становись!

К ним подошёл толстяк, укутанный женской шалью.

– В последнюю минуту выскочил. Трамвая ждать не стал. Прямо… забыл, что идти надо. Заработался. Всю ночь и вчерашний день писал. С удовольствием устал. В следующий выходной допишу последнюю главу…

– А вы что пишите? – спросил дядя Коля, отыскивая взглядом место, куда бы спрятать книги. – Запамятовал, простите…

– Историю покорения сибирских народов… Осталось несколько страниц о Муравьёве-Амурском…

– Повзводно, поротно!.. Становись! – разлетелся над площадью приказ.

– Вот и наш капитан объявился, – сказал дядя Коля. Он куда-то отошёл и тут же вернулся, но уже без книг. – А ты звонить побежал бы.

Казавшееся бесформенным большое скопление людей тихо и быстро построилось в шеренги, образовав длинную, в четыре ряда, колонну. Перед строем вышел капитан, короткий, схваченный в талии широким ремнём. Долго молчал, переминаясь с ноги на ногу, а затем тихо произнёс:

– Немец пошёл в наступление.

Капитан всегда говорил много и долго. А сейчас его короткие рубленые слова эхом повисли над площадью. И люди вдруг почувствовали, что этот человек со шпалой в малиновой петлице говорит о неотвратимой беде и говорит правду.

«Кто дал ему власть говорить так?» – подумал он и даже съежился, будто пронизанный неожиданным холодом.

– Равняйсь! – уже твердо скомандовал капитан. – Напра…во! Первая, вторая, третья роты – прямо. Остальным – прямо и налево в переулок! Шагом…

Ряды зашатались и, пытаясь чеканить нестроевые шаги, двинулись по бульвару.

Когда колонна пересекла Садовое кольцо, к нему подошел капитан и спросил:

– Ты, кажись, из филармонии? Запевать можешь?

– Я не… – испуганно возразил он, болезненно почувствовав, как всё будут смеяться, услышав его слабый голос. – Я в оркестре… играю. Могу на рояле…

– Жаль. Очень надо бы сейчас, брат.

– А машины когда будут?

– Вот как раз, пока машин-то нет, песню бы.– Капитан быстро зашагал, пытаясь догнать голову колонны.

Долго шли молча, но затем оживились, и сама колонна разбухла, расползлась в стороны, вытянулась. Обгонявшие машины злобно сигналили и, рыча, объезжали уачающиеся шеренги, заползая на тротуар.

Его соседи вполголоса разговаривали. Толстяк, укутанный пуховой шалью, беспрерывно жестикулировал и толкал то его, то дядю Колю.

– Интересно, мы будем там же работать, где и позавчера, или на новом месте? – спросил толстяк.

– На новом, – авторитетно ответил дядя Коля. – И где-то близко, раз машин не дают. Пéши далеко не протянешь.

– Да, верно ведь… А десять дней назад Орёл сдали. А у меня там сестра, знаете ли… с малолетними внучатами…

– Послушайте, Дмитрий Савелич, вы же Вебер! – словно спохватившись, произнёс дядя Коля.

– А почему, собственно говоря, вас это удивляет?

– Выходит, вы – немец.

– Выходит… немец против немца?

– Как вроде… – смущённо сказал дядя Коля.

– В Россию моего прадеда привезли в утробе матери. Я уже десятый Вебер, а отец мой кочегаром был на «Варяге»…

– Мой сын… – дядя Коля неловко запнулся. – Сказал… что вчера приказ был… всех немцев выселять… Он по квартирам ходил.

– Наверное, и ко мне приходили. Но я у товарища ночевал. Взял рукопись и к нему… Дома одному неуютно. А считать меня немцем – абсурд. Пушкин тогда вовсе не русский, а эфиоп. И дело не в национальности. – Вебер долго рылся в кармане брюк. Вытащил носовой платок и громко высморкался. – Гёте и Шиллер – немцы… Но я иду воевать не против них…

О чем говорили соседи дальше, он не слышал. Стал ловить ритм шагов колонны, и в голове начала рождаться мелодия, пронизанная огнём, мощная, как гром. Музыка становилась всё сильнее и зримей. Поглощённый сладостным, завораживающим потоком звуков, он так увлекся, что не заметил, как отстал.

– Подравняться!

Он словно проснулся. Огляделся по сторонам и, обрадованный тем, что никто не видит его, запрыгал догонять колонну.

– А ещё один мой приятель в ополчении, – тихо говорил Вебер. – Мы в военкомат ходили. Его взяли. А меня вот… Что будет, если Москву возьмут?..

– Выбросьте вы, наконец, эти мысли из головы! – возразмо отрывисто чей-то голос. – Это где такое видано, чтоб Москву сдавать?

– Повторение – мать учения… – заметил Вебер.

– Это когда!? – угрожающе спросил голос.

– Ведь не даром Мрсква… французу отдана…

– Вот одно плохо – отступаем,– перебил перепалку дядя Коля. – И главное – почему?

– Это вечный вопрос для России. Кто-то из немцев, не то Бисмарк, не то Вильгельм, сказал, что мы, русские, медленно запрягаем, но зато быстро ездим. Или что-то в этом роде. Точно не помню. Так надо же всю страну запрячь. – Вебер сжал кулак и дёрнул видимую ему одному вожжу.

– У меня чувство неуверенности родилось уже в тот момент, когда товарищ Молотов подписывал пакт6… Какой-то он слишком выгодный был… И всё хорошо. Чего-то он нам сулил, иначе мы бы его не подписывали. Да вот не вышло.

– Что теперь судить. И вообще лучше об этом… – Вебер метнул настороженные взгляды по сторонам.

– Да, но кто-то же должен нести ответственность, – прошипел осторожно дядя Коля. – Хоть моральную. Ну, хоть какую…

– Разберёмся после войны…

Путь колонне пересекла другая – красноармейцы на лошадях тянули пушки.

Желая получше разглядеть, что делается впереди, он выскочил на тротуар и увидел перед собой сберкассу.

«Можно позвонить! – обрадовал он себя. – Там обязательно есть телефон».

Взбежал по ступенькам, резко толкнул дверь и зачем-то сказал в пустоту почти тёмной комнатки:

– Я только позвоню.

Ему никто не ответил.

Монета утонула в стальном ящике, а в трубке послышалось свистящее хрипение.

Он бросил трубку на рычаг, окунул голову в маленькое окошко в стене. Там, за решёткой, сидела девушка в зимнем пальто и сером пуховом платке.

– Денег не выдаём, – сказала она, заученно не обращая внимания на посетителя… – Мне… По гривеннику… Позвонить. – Он протянул червонец.

Круглое лицо посмотрело недоумевающим взглядом.

– По рублю могу. А иначе – никак.

– Гривенник! – Бумажка нервно дрожала в его руке, и он чуть ли не до плеч пролез в окошко.

– Сейчас гривенники? С Луны свалились?

– Я вас не понимаю… Мне нужно позвонить. Пока мы стоим. Мне очень надо. – Он стал ещё сильнее волноваться. – Гривенник… Ну, это десять копеек… По… по… нимаете… з-з…вонить.

– Нет их уже давно. Как война началась – пропали. Сразу. Меди могу насыпать.

– Но… Как пропали?

– Все монеты, которые белые… Думают, что в них есть серебро… Вот и прячут. Война. А там кто знает, что будет.

– Да? – Он бросил испуганный взгляд за окно в стене на колонну. – Как же так? – И растерянно спросил: – А как быть?

– Ой, я вас знаю, – уже лицо девушки появилось в окошке. – Вы… Я вас хорошо знаю… Это вы тогда… Я в третьем ряду сидела… На концерте. Меня тётя с собой взяла. Она в театре… Артистка. Вы – первая!


…Первое отделение прошло спокойно. Исполняли старое, хорошо заученное. Дирижёр на ошибки реагировал лишь взмахами бровей.

В антракте старик подошёл к нему и, ухватившись длинными костями пальцев за локоть, просительно прошептал:

– Смотрите внимательно на руку. Ритм… Ритм… Всё сейчас зависит от вас…

Говорил медленно, будто хотел, чтобы каждое слово въелось, прилипло… и на всю жизнь. А голос звучал непривычно заискивающе. От этого был ещё более неприятным.

«Что с ним? Старик такого никогда не позволял себе. Почему упрашивает, умоляет? Должен требовать…»

Он вдруг почувствовал, как по телу покатилась горячая волна. Лицо запылало, а руки нервно задрожали.

«Почему я раньше не догадался? Как это могло случиться!?»

Захотелось освободиться от пальцев дирижёра и подойти к альтистке, но старик не отпускал, все говорил, говорил… Его остановил только звонок.

Глядя на костлявую спину уходящего дирижёра, направляясь в оркестр, он, подхватил её локоть и тихонько прошептал:

– Что-то происходит со мной. Но ты не реагируй. Считай, что я… я смотрю на тебя.

– Я боюсь, – испуганно ответила она, глядя в его отрешенные глаза.

Палочка вспугнула звуки, и они, как птицы, полетели в зал. Мгновение его скрипка заученно следовала за дирижёром, а он выхватывал из общего хора звук её альта. Скованное напряжением лицо дирижёра ясно и чётко выдавало мысли: господи, лишь бы не сорвалось. А глаза просили, умоляли.

«Задумал ты недоброе, – вдруг с ужасом подумал он, прочитав мысли дирижёра и словно прозрев. – Не догадался я раньше. Мне было не до тебя. Здесь не так надо играть. Сейчас – это ложь!»

Его мысль побежала быстро вперед по музыкальному тексту, как бы пытаясь увидеть то, что было скрыто, и, ещё не достигнув конца, вернулась, убедив его в собственной правоте.

«Но зачем? Ведь этого нет! Нет здесь никакой радости и фальшивого счастья. Здесь буря! Тревога! Человеческие муки!»

Он взглянул мельком на дирижёра, желая увидеть на его лице хоть намёк на то, что сам увидел и почувствовал. Но лицо, суровое, властное, только требовало, чтобы никто из музыкантов не осмелился ослушаться, уйти в сторону.

Ещё раз он прислушался к звуку альта, бросил взгляд на альтистку и, подчиняясь не себе, а высшей воле, окунулся в новую музыку. Он слышал рев безудержной стихии и смерти, которые готовы были разлиться во всю ширь, разрушить все. Поток подхватил его и, ускоряя бег, понёс… Волна подбрасывала на вершину гребня, откуда он видел вокруг светлое, залитое солнцем пространство. Это был лишь миг. Затем разверзлась пучина, бросая его в бездонную пропасть. И чем дольше он падал, тем ярче пылали на оранжево-зелёном небе чёрные звёзды, дышавшие потусторонним огнём. Но неведомая сила подхватывала его у самого дна и, в то время, когда над ним должны были сомкнуться волны, стремительно выносила на самый верх, к солнцу…

Он возвратил себе сознание. Вокруг звучала знакомая музыка,

но не та, которую репетировали.

«Что с ней?» – испуганно прислушался он.

Альт пел песню стройно, весело и ровно.

Он окинул глазами оркестр. Восковая тусклость лиц исчезла, а нотные листы вот-вот вспыхнут от пламени глаз.

Лицо дирижёра ещё больше вытянулось, брови точно поредели, чёрные зрачки, огромные, боязливые, источали страх. Руки напоминали сухие ветки. Не имея сил остановить безумную и неподвластную стихию, старик старался угнаться за нею, будто она уносила его душу, оставив ему ненужное дряхлое тело. Мечи взглядов схлестнулись. Старик зло молил о пощаде.

В этот непрошеный короткий миг реальности увидел, что не дирижёр управляет оркестром, а он. Но тут же ощутил, как музыкантами снова овладевает дирижёрская воля. И не давая развиться ей, утонул в своей музыке, увлекая за собой оркестр…

Зал молчал. Сколько времени? Бесконечно… Но дальний, сначала робкий удар ладоней разорвал тишину, и уже гул, неистовствуя, летел в оркестр, раскрывая окна и двери,.

Дирижёр кланялся.

«Что вы наделали!» – восхищённо пробасил Матвей Осипович.

«Я иначе не мог».

«Вас уволят!.. Мы сразу поедем ко мне. Втроем. Я всё расскажу жене».

– Во сне или наяву? – прошептал, чуть шевеля губами. Он не мог осознать своего состояния.


Сладкий обман сна.


– Куда вы сейчас? – спросила девушка в кассовое окошко, пытаясь изогнуть головой сталь решётки.

– Окопы роем, – отмахнулся он. – Телефон… А монет нет! Понимаете, мне надо позвонить.

– В кассе нет, но я вам дам свои. В кассе нет белых монет. Их все по карманам рассовали. Считают – в них серебро… Я до сих пор вспоминаю концерт… Вот… возьмите. – Её лицо зарделось от смущения. – Наверное, теперь всегда будут играть так. Правда?.. – Из ладони в ладонь упали несколько монет.

– Дайте мне сдачу. – Он просунул в окошко червонец.

– Нет, не надо… Звоните…

Он подлетел к аппарату, положил гривенник в отверстие монетного рычага и опустил её в гулкое пустое нутро.

На страницу:
4 из 6