Полная версия
Пароход Бабелон
«Не знаю, хотел бы я жить в этом городе: не мой он какой-то, по мне так слишком экзотичен – во всем с перебором. Но что я о нем знаю?! Только то, чем Мара в Москве со мною делилась? Только то, что ветер здесь может запросто человека до стены разогнать или в море унести, что он солоноватый на вкус и отдает нефтью? Только то, что вижу сам? Баку не так давно брал уроки у европейских южных городов, что заметно по его молодому, однако уже успевшему благородно почернеть камню центральных улиц. «Одна из характерных черт бакинцев – обживать у себя на Востоке то, что вчера еще было модно на Западе, но они так долго обживают позаимствованное, что в какой-то момент оно становится их кровным и проявляется в городе на каждом углу», – вспомнились ему Марины слова. Он взглянул на декор под большим, застекленным в мелкую клетку балконом, на каменную вязь, на дубовые листики с прожилками, похожими на вены, на жемчужные раковины с заветной горошиной, на аккуратно вырезанные зрачки на глазах рассерженной нимфы, взявшей под контроль Ефима в соответствии с принципами нынешней власти…
Ефиму нравилось, когда Мара говорила о бакинцах. У Мары было право на шпильку: она сама была бакинкой. Все, что она говорила о своих соотечественниках, касалось и ее самой. Ее шпильки не имели ничего общего с той мстительностью, которая так часто исходит от людей бесталанных, с гнильцой, когда они вдруг начинают вспоминать родные места, в свое время не одарившие их в полной мере вниманием. Оборачиваясь в прошлое, они смотрят на него так, будто у них что-то выкрали из кармана. Мара была другой. Совсем другой. Яркий экспериментатор во всем, она никогда не переходила черту, за которой начинается вседозволенность. Так часто слышал он от нее: «Все-таки надо быть собакой и знать свою траву». Любови, кинематограф – все случалось только на ее траве… Мара знала отмеренные ей свыше пределы, но это никогда не мешало ей быть смелой любовницей, смелой актрисой, смелым кинорежиссером. Может, из-за этой Мариной смелости он и не мог с ней порвать. «Что ж получается, она меня сильнее?!» И Ефим копил для борьбы с нею силы.
Итогом их последней схватки стала его пьеса «Строгий выговор». Нельзя сказать, что Маре она не понравилась, она была ею просто удовлетворена. Она считала ее «разгонной» в его биографии. Так и сказала ему: «Жду от тебя новых пьес и сценариев, а главное – романа…» Новый роман, вот что поможет ему навсегда разбежаться с Марой. Занять свое место в литературной элите, в кругу своих известных на всю страну друзей, которые в последнее время начали терять интерес к нему: ну журналист, ну драматург, ну что-то там пишет… Что с того? До премии имени Чопура ему еще далеко. Вот меня уже на шесть языков перевели, а тебя даже на монгольский не переводят.
Какая-то дама, напоминающая статского советника в женском обличье, с интересом взглянула на Ефима, царапнула взглядом парик и улыбнулась, смущаясь.
«Что ж я такого сделал, madame, против каких правил пошел, чем вогнал вас в легкое смущение?»
Если бы он остановился и посмотрел ей вослед, в поисках лакомого кусочка для глаз, madame бы не удивилась, именно поэтому Ефим не стал оборачиваться. Ее подозрительно мерное раскачивание бедер так и осталось для самой себя.
«Хотя я здесь совсем недолго, смог уже убедиться – бакинцы люди с секретом. Правда, ни для кого секрет сей тайны большой не составляет, прочитывается довольно легко: если я поверю в исключительность своего существования, наивно полагает рядовой бакинец, смогу и других в этом убедить, а значит, добиться для себя необходимых привилегий, что в сию же минуту облегчит и окрасит в радужные тона всю мою жизнь. Желание жителей Апшеронского полуострова жить с «охранной грамотой» почему-то оборачивается сложной судьбой с заоблачным налогом, от которого те бегут в другие края, чаще всего – северные, надеясь там сотворить из своего секрета чудо. Не знаю, как у Мары с чудесами, но ее секрет “особого существования”, случалось, действовал на столицу. И не только…» Ефим вспомнил, как умела она из его плохого настроения вылепить чудесный вечер на двоих.
В еще одном ветреном переулке Ефим повстречал человека, который на мгновение показался ему знакомым. Старомодным кивком, точно на голове его сидело канотье, он поздоровался с Ефимом.
Ефим подумал, что так любезно и так осторожно могут здороваться разве что врачи-венерологи, и ответил ему буднично, как положено благополучно возвращенному в семью пациенту. Человека этого он не вспомнил даже после того, как мысленно приклеил к его лошадиному лицу седенькую бородку клинышком и вложил в руку дореволюционную трость.
«Нет-нет, не знаю я такого. Вероятно, он ошибся, обознался, а я подыграл ему на волне изменившегося настроения», – сказал себе Ефим и обернулся. Прошлое с ключиком-замочком скрылось за углом.
И снова он вспомнил о Чопуре, и снова отругал себя за то, что вспомнил: «Разве непонятно, что мое мысленное обращение к нему делает его сильнее, а меня – слабее».
Погода была прекрасной. Плывшие высоко облака чуть поторапливали время. Деревья бодрствовали вместе с легким ветром и птицами.
На Ефима налетели две чудесные комсомолочки, обе азерийские тюрчанки, из студенческой газеты «Новый путь», так они перевели ее название – «Ени ёл». Девушки учились на журналистов, их интересовала реакция приезжих на Баку.
«Казалось бы, только сейчас думал об этом городе, хорошо думал, глубоко, а куда все мысли подевал?!»
– Вы же приезжий? – Ефим кивнул. – Раньше слышали о нашем городе? – спросила та, что представилась Марзией.
Другая – с лету, откуда-то от высоко поднятой груди в бело-черный ситцевый горошек сфотографировала его. Даже разрешения не спросила.
Ну конечно, он о Баку слышал, у него много, очень много друзей из Баку. Бакинцы – это особая порода, он это знает, и растворяются они в других городах особым образом, не теряя след родного города. Ефим хотел сказать, что иногда это происходит за счет других городов и людей, но воздержался. Поймут ли его правильно девушки?
Фотограф перекинула фотоаппарат через голову, мелькнули темные подмышки, вспыхнул на солнечном свету опушек покатого плеча, и Ефим почувствовал легкий сердечный перебой, мгновенно сменившийся грустью по чему-то неопределенному, потраченному ни на что, безвозвратно утерянному.
Что же я делаю, спрашивал он себя. Почему готов рассказать о себе все? Только потому, что они хорошенькие, что от них веет началом жизни? Я же не на войне, где предпочтительней делать больше, чем меньше, чем бы эти «больше» и «меньше» не оказались в итоге.
Что?.. Нравится ли ему архитектура Баку? О да!.. Конечно! В особенности бакинский модерн. Эти каменные нимфы с мужественным взглядом и толстой шеей, что держат под контролем улицы. Он не стал говорить, что бакинский модерн навевает воспоминания о далеких европейских городах, в особенности часто перед глазами встает южное побережье Франции…
– А на какой город похож Баку?
Ему следовало бы сказать барышне Марзие, что Баку похож на Баку, но он сказал:
– Вероятно, вы хотели спросить, какой город напоминает мне Баку? Стамбул, как если бы Стамбул был к тому еще немножко Ниццей, Каннами и Валенсией.
Девушки засияли, похоже, им сравнение показалось удачным, хотя о Ницце, Каннах и Валенсии они представления не имели. Просто красиво звучали названия городов.
– А что, вы к нам надолго? – спросила фотограф, миловидная, но, видно, верблюжья колючка в душе.
– На то надеюсь.
– А чем будете здесь заниматься? – Марзия придала своему лицу напускную серьезность, которая ей не шла. Девушка была создана для материнства без чадры, а не для ученой кафедры.
– Местным кинематографом.
– Вы кинорежиссер?! – Девчонки чуть не воспарили над асфальтом.
– Всего лишь драматург.
В конце своего блиц-интервью они еще раз спросили, как его зовут. Он мог бы назваться любым именем, но он этого не сделал. Слишком долго был Войцехом. Слишком хорошо знал, как заемное имя перепахивает судьбу.
Как только девушки попрощались, довольные уловом, он вернулся мыслями к Маре, к ее природной смелости, к ее отваге, которую она сама в себе не замечала, но которая бросалась в глаза всем.
Ему показалось, что девчонки из газеты «Ени ёл» были Марой подосланы: «Она оттуда, из Москвы, все видит, всем руководит, как на съемочной площадке».
Из одной улицы Ефим влился в другую – темную, каштановую, с горячим порывом ветра, по которой тоже наверняка когда-то цокали Марины каблучки. Ефим мысленно перенесся к началу их романа, ища в прошлом ответы на сегодняшние вопросы, и так увлекся образами прошлого, что чуть не угодил под фаэтон, чем заслужил обидный окрик старого возницы. Тот даже руки над лошадьми к небу воздел, седобородый лихач в каракулевой папахе. А тут еще нетерпеливый «ГАЗик» начал подталкивать его сигналом в печень, так что Ефиму ничего не оставалось, как быстро-быстро перебежать на другую сторону, под защиту двух каменных львов у подъезда небольшого дома с «фонариком» эпохи нефтяного бума.
«Смелость?.. Да, наверняка, из-за нее я и не могу никак расстаться с Марой. Хотя при чем тут смелость? Вот из-за чего ты спать не можешь, вспоминая ее всю, – это и есть та самая правда, которой ты бежишь, не осознавая того».
Все последующие после знакомства дни Ефим открыто ухаживал за Маргаритой. А уже через неделю явился к ней с двумя чемоданами и с двумя Новогрудскими – старшим Соломоном и младшим Герцелем, – сообщив зачем-то, что его печатная машинка в закладе и ее нужно немедленно спасать, потому что он, совместно с третьим Новогрудским – Шурой[6], будет писать сценарий к фильму «Измена».
Из трех Новогрудских Маргарита сдружилась с двумя – покладистым Герликом и вундеркиндом Шурой. А вот Соломон ей активно не нравился.
– По-моему, страшный человек, наверняка чекист, – поделилась она своим впечатлением с Ефимом.
– Не страшнее, чем я, будет, – успокоил ее Ефим.
И, насытившись замешательством новой возлюбленной, объяснил, что многим обязан Соломону, что именно он по просьбе дяди Натана когда-то помог ему вернуться назад, перейдя советско-польскую границу.
На этих словах Маргариту рвануло, она рукокрыло взлетела с кровати, став в точности такой же, как на фотографиях Гринберга:
– Разве такое возможно, перейти границу?! – А потом: – Зачем ты мне это рассказываешь? Проверить хочешь, не донесу ли? В русскую рулетку со мною играешь?
И он снова успокоил ее – «дорого встанет такая русская рулетка».
– В какой же стороне были три твоих моря? – спросила она его.
И Ефим рассказал ей десятилетней давности историю, от начала до конца, почти все, кроме недавней поездки в Стамбул и на Принцевы острова, куда отбыл по просьбе Соломона Новогрудского и еще кого-то, кого именно, Ефим не знал, но предполагал нескольких высокопоставленных армейских чинов и одного наркома. «Вот этого Маргарите точно не надо знать. Вот это правда – опасно».
А потом он, не вылезая из теплой постели, гулял с ней по Вене, по его Вене, потом – показывал ей свой Зальцбург, потом, сбежав с заснеженного брейгелевского холма, облюбованного одним модным австрийским писателем, оказался с Маргаритой в Вероне средь желтой дзенской листвы на площади у монастыря Сан-Дзено, а потом ветер над закрученной в кольца, совсем как на рисунках Леонардо, рекой Адидже перенес их сначала в солнечный Рим на виа Маргутту, а затем в дождливый Берлин на Курфюрстендамм.
Поначалу Маргарита не знала – верить ему или нет, но чем продолжительней был их полет, тем убедительней казался рассказ Ефима.
А когда он начал рассказывать ей про Париж, «аббатство» в Фонтенбло и своего мастера Джорджа Ивановича, Маргарите показалось, что Ефим раздваивается на глазах:
– Не знаю, кто ты, а кто твой двойник. Еще не умею вполне отличить вас.
Ефим тогда сказал, что и у него не получалось отличить Джорджа Ивановича от его двойников.
Собственно говоря, потому-то он и покинул «аббатство».
– «Аббатство»? – Она посмотрела на него, будто была аббатисой, а он «ягодкой любви» в монашеском облачении. – Почему вы называли вашу коммуну «аббатством»? – и сменила роль: просунула свою руку под его, положила голову ему на плечо, потерлась шелковистой щекою. Актриса!..
– Когда я добрался до дома в Фонтенбло, все уже называли это местечко «аббатством». Зато до меня никто не называл Джорджа Ивановича – Беем. Никому не приходило в голову так его назвать. Хотя одной встречи с ним хватило бы, чтобы определить – он настоящий, не исправимый никакими ментальными учениями кавказский бей.
– Восточную начинку не вытравить даже магам. – Мара села на край кровати, просунула руку в чулок и поиграла оттопыренными пальцами, показала ему Петрушку. – Да что там маги, если сам Чардынин из меня бакинку не вытравил.
– Вот ведь какое совпадение! О Баку и Тифлисе мне много рассказывал Джордж Иванович, там прошла его молодость. В Тифлисе в духовной семинарии он свел дружбу с Чопуром, а потом вместе они совершали налеты на Баку и его окрестности в период хаоса власти. Джордж Иванович знает о Чопуре столько, сколько самому Ягоде не снилось. Если Чопур и боится кого-то, то только его, Джорджа Ивановича.
Ефим сейчас практически повторил слова, которые принадлежали человеку с Принцевых островов.
– Я слышала, у Чопура, как ты его называешь, тоже есть двойники. – Мара набросила на себя халат с длинноусыми китайскими драконами.
– Его двойники все до одного – заложники страха, а двойники Джорджа Ивановича – слуги света, – сказал Ефим и добавил: – Понимаешь, у них разные коды существования. – Откинул лысую голову на подушку. – Настолько разные, что Джордж Иванович не раз давал нам понять в Фонтенбло, что Чопур мечтает снять с него посмертную маску.
Маргарита встала с кровати. Придумывая новый образ в зеркале, поинтересовалась, почему Ефим называет Чопура – Чопуром, а не как все.
– Джордж Иванович уверял, что лучшее средство защиты от Чопура – называть его Чопуром.
– Тогда называй меня Марой, – сказала Мара, – это будет лучшим средством защиты от меня. – Уловила в зеркале новый образ, рассмеялась, точно в немой фильме Довженко, показав ему свои маленькие, выточенные для нежной любви зубы.
Тогда Ефим, не отрывая голову от подушки, произнес роковую для всякого мужчины фразу:
– От тебя у меня защиты нет.
После этих слов Ефима Маре-Маргарите стало по-настоящему страшно, показалось, впервые в жизни в ней было так много женщины. Такого не случалось с ней ни при Чардынине, ни при других возлюбленных.
Однако чувство это оказалось временным. Вскоре Маргарита с головой ушла в новую работу над фильмом «Рваные башмаки». А Ефим носился со своими рассказами из редакции в редакцию, гнал материалы в «Правду» и «Труд» и ждал, когда на советских экранах появится «Измена», снятая по их с Шурой Новогрудским сценарию.
Психологическая драма «Измена» на экранах так и не появилась: Главрепертком РСФСР запретил фильм как «пацифистский, деморализующий зрителя».
Намечающийся роман с исполнительницей главной роли Евлалией Успенской (Ольгиной) сорвался, а Шура Новогрудский куда-то очень грамотно запропастился, вероятно, засел за очередной сценарий где-нибудь в Малаховке.
Зато у Мары все складывалось как нельзя лучше. Ее фильм вышел на экраны. Успех был небывалым. Все, кто считал, что в Советском Союзе может быть только одна женщина-режиссер, и она уже есть, и зовут ее Эсфирь Шуб, теперь помалкивали.
«Рваными башмаками» восхищался даже сам Максим Горький. Фильм смотрели в Европе и в Америке. Из Америки прислали корреспондента: выведать у Мары, как она работает с детьми.
А потом случилась ее знаменитая встреча с Роменом Роланом на даче у Горького. Маргарита летала от счастья. Ее превозносили наравне с Эйзенштейном, Пудовкиным, Довженко… Казалось, вот сейчас-то все по-настоящему и начнется, но…
Но вдруг все пошло не так. Между ней и кино словно выросла стена. А после «Отца и сына» ее обвиняли в формализме, антихудожественности и политической несостоятельности, выталкивали на обочину, заставляли каяться в «ошибках».
Маргарита не знала, что делать. Она решила написать письмо Чопуру. Ефим устал отговаривать ее:
– Ты что, совсем ничего не понимаешь? Подумай, что будет после твоего письма! Не понимаешь, что Пудовкин с Довженко тебе вовек не простят того, что было на горьковской даче? А тут еще Радек!..
И тогда они поссорились. Поссорились крепко, как никогда. И если бы не арест дяди Натана, разошлись бы на веки вечные.
Пока у Ефима проносились в голове все эти воспоминания, он незаметно вышел к Бакинскому рабочему театру. Подошел к служебному входу, располагавшемуся справа от лестницы.
Зашторенная высокая дверь с латунными ручками и неприветливой пружиной впустила его вовнутрь. Обычный служебный вход, как во всех московских театрах, только вот лестница больно высокая и мраморная.
Поднялся, подошел к вахтерше.
Пожилая красивая женщина, по всей видимости так и не добравшаяся в свое время до Парижа, отложила растрепанную толстую книгу. Бывают такие – читаешь всю жизнь. Дома, на работе, в отпуске. И эта книга становится книгой жизни.
– Моя фамилия, – откашлялся, сглотнул слюну, – Милькин, – но в горле по-прежнему сухо. – Я из Москвы. – Сейчас бы стакан воды не помешал. – Драматург. Сегодня договаривался о встрече с Фатимой Таировой, но… Как и где я мог бы ее увидеть?
Женщина поднялась, встала за спинку венского стула, как это обычно делали раньше старорежимные педагоги в гимназиях, тихо спросила:
– Очень нужна? – Он не ответил ей, он уже все понял по ее глазам, смирившимся с обстоятельствами. – Вчера забрали.
Ему показалось, он услышал, как скрипят наверху половицы под сапогами чекистов. «Сколько их? Скорее всего – двое. Внизу должна стоять машина. Черная. И в ней тоже – двое. И еще двое по углам улиц. Это если все серьезно». Но насколько серьезно они относятся к нему?
– Благодарю вас, – только и смог сказать Ефим.
– Не за что, товарищ драматург. – И шепотом: – Лучше не приходите сюда пока.
Он быстро сбежал вниз по лестнице. Сегодня ему определенно везло на порядочных людей. А ведь мог бы и нарваться. Еще как мог!
Черного авто, выйдя на улицу, Ефим не обнаружил.
«Должно быть, неподалеку где-то дежурит, за каким-нибудь углом».
Хвоста тоже не было, но на всякий случай он зашел по пути в небольшой сад.
«Если за мною следят – отсюда проще всего будет заметить».
Вероятно, это был тот самый Молоканский сад, о котором ему говорила Мара. Он посидел на скамеечке. Развлекся здешними видами. Повспоминал, кто у него еще есть в этом городе.
«Нюра, сестра Мары, но к ней я, конечно же, никогда не обращусь за помощью. Соломон и Герлик – бакинцы, но они в Москве и трогать их никак нельзя: потянется ниточка. Телеграфировать Маре? Тоже опасно. Наверняка за ней следят так, как не следили раньше, до моего бегства в Баку».
В последний раз они встречались с Марой неделю назад в Детском парке Краснопресненских ребят. Парк разбили совсем недавно на месте мебельной фабрики Шмидта.
Ефим пришел пораньше. Выбрал скамейку неподалеку от эстрады.
Солнце выглянуло из-за синей дымки, и из фотографического кружка навстречу солнцу вылетела ватага пионеров с «ФЭДами» и «ФАГами».
Тугогрудая, с мускулистыми икрами комсомолочка из тех, что были запущены Чопуром в массовое производство совсем недавно, что-то кричала вдогонку детям, затем махнула такой же мускулистой, как ноги, рукой и побежала за ними сама. Потом остановилась, раздула полосатую грудь и свистнула в боцманский свисток.
Детвора даже не обернулась.
Объективы маленьких гринбергов интересовало все: шустроногая мелюзга на велосипедах, томные отроковицы на качелях, дебелая продавщица из будки «Мосминводы», отгоняющая мокрым полотенцем безногого инвалида с «Марсовой звездой» на порубленной белогвардейцами груди, озорной черный пудель, нарезавший кривые круги вокруг белобрысого мальчугана с желтым теннисным мячом, трубач в тюбетейке, выдувающий медь под портретом прищурившегося кавказского усача.
Маленький мальчик, вокруг которого кружила няня, смотрел на юных фотографов как зачарованный. А Ефим смотрел на мальчика.
«Мне бы такого Бог послал, половину бы дела сделал в жизни».
Мальчик был тихий, рассудительный не по возрасту, с большими грустными глазами. Няня звала его Аликом: «Алик, подойди-ка ко мне, дружочек. Ты слышишь меня?!»
Ефим поймал себя на том, что, глядя на мальчика, которого представил сейчас своим сыном, испытал чувство вины. Если бы мальчик был не столь маленьким, он бы даже извинился перед ним. Кто знает, возможно, у него еще будет время это сделать. Но как он ему все объяснит? Как скажет, что не намерен был жениться на его матери, что просто поддался сильному, очень сильному влечению, что такое бывает со взрослыми людьми? Но почему ему видится именно этот сюжет, почему он не выберет другой, с другой мамой, возможно, тогда и объяснять ничего не придется?..
«Значит, все зависит от мамы? Значит, маму надо искать правильную? Как они ищут правильного отца из-под шляпки, под ошалелый стук каблучков? А как же любовь?!»
Ефим хотел было подозвать Алика и прочесть ему «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви», но, поразмыслив, он решил, что это уведет пацана далеко в сторону. Сам когда-нибудь разберется.
Вот Мара – она могла бы все пацану объяснить. На съемочной площадке такое с детьми творит, они все делают, о чем она их только не попросит. Эх, если бы Али́к был от Мары…
И только он так подумал, как увидел ее – Маргариту. Она шла со стороны Горбатого моста. Со стороны солнца.
Какое-то чувство тоски обрушилось на него, как будто вдруг смотришь на любимую женщину и понимаешь – то ли она уже не та, то ли ты – уже не тот.
Мара со знаменитых фотографических ню Гринберга лишь отдаленно походила на эту женщину. Совсем другая Мара, в ответ на его очередную вспышку ревности, могла сказать месяц тому назад: «Мое чувство к тебе никогда бы не стало меньше от случайных “издержек плоти” – твоей или моей. А внимание, которым тебя наделяли неплохие женщины, только доказывает мне, что мой выбор не так ужасен, как меня стараются убедить в этом мужчины».
Больше всего Ефима удивила тяжесть ее походки и начинающееся бабье колыхание.
«Может, она беременна? Раньше никогда так не ходила. Марин шаг всегда был летуч».
Ему показалось, что на эту встречу Маргарита пришла с большой неохотой.
«Нет уж, хорошо, что Али́к не ее сын. Если бы мне пришлось с ней расстаться – я бы точно не выжил, потеряв двоих сразу».
Он встал со скамейки и сделал несколько шагов навстречу Маргарите.
Ефим и Мара старались не встречаться взглядами – больно уж изучены друг другом были их глаза.
Маргарита, не сговариваясь с Ефимом, тоже отметила про себя фактурного мальчика. Подошла к нему, присела, чтобы быть с Аликом одного роста. Хотела дотронуться до него, но какая-то стальная пружина удержала ее.
– Да, был бы у нас с тобой такой, много легче было бы и тебе, и мне, – сказал он, чтобы снять возникшее напряжение.
Мара в ответ улыбнулась, как улыбаются сильные, очень сильные женщины, когда им бывает больно.
– Или сложнее. Как ты? – он поймал ее руку в полете, когда она хотела поправить волосы на его парике.
– Как видишь!
Порубленный инвалид откатился от будки с водой.
Черный пудель опрометчиво понесся за очередным свистом чопуровской комсомолки, но тут белобрысый лопоухий мальчик расстался с теннисным мячиком, и пудель с небольшим заносом повернул в сторону клумбы.
– Как с тобой тяжело…
– С тобой, думаешь, легче?
Как это с ними бывало, скоро они все-таки нашли то общее, из-за которого никак не могли расстаться по-настоящему.
Она даже сказала ему, что замуж больше не выйдет ни при каких обстоятельствах, зато заведет черную пуделицу, «нарожает» щенят и будет торговать ими оптом.
Алик попросил воды. Няня дала мальчику денег. Алик пошел к будке. Сам. Увидев повеселевшего инвалида, намеревавшегося выцыганить у мальчишки монетку, остановился, но через секунду собрался с силами и прошел мимо него.
– Какой молодец, – сказала Мара и извлекла из сумочки несколько сложенных вдвое бумаг. Развернула, расправила:
– Прости…
– Ничего страшного.
– Я сделала все, как ты просил. Вот направление. Вот – печати. Распишешься сам. Здесь вот и здесь. И не так размашисто, как ты обычно это делаешь.
– ?! – он изломил бровь.
– Двадцать третьего мая ты уже должен быть в Баку. Утром двадцать четвертого – на «Азерфильме». Это адрес Фатимы Таировой, мы с ней вместе учились в театральной студии, а сейчас Фатимка служит в БРТ, в Бакинском рабочем театре. Кажется, метит в примы. Она и раньше была талантлива и необыкновенно хороша собою. Прошу тебя не увиваться за ней. Сделай одолжение.